Текст книги "Схевенинген (сборник)"
Автор книги: Виктор Шендерович
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
День из жизни
Волынка ожидалась на полдня: взять дедовы вещи с Рязанки, и снова через весь город – к нему в больницу. А я только вернулся из армии и еще не вполне надышался свободой. Каждый московский перекресток потихонечку сдирал с моего сердца неприсохшую корку любовной тоски, но ничего сделать с собой я не мог – позавтракав, уходил из дому и до вечера бродил по улицам.
Свобода была опасным лекарством, но я был намерен увеличивать дозу.
Около полудня я вывалился из набитого трамвая и, одуревая от жары и тополиного пуха, пошел по асфальтовой дорожке через квартал. Я шел и мечтал о компоте. Бабушка готовила отличные компоты: сладкие, даже чуть приторные, но только чуть-чуть.
Я позвонил и немного погодя услышал за дверью знакомое шарканье. Хорошо помню, что разволновался, пока бабушка возилась с замком. Понимаете, она очень торопилась открыть…
Сразу после возвращения я навестил ее и деда и с тех пор ни разу не выбрался. Все-таки чертовски далеко они жили – полтора часа в один конец…
– Женя, здравствуй, – напевно сказала бабушка. – Заходи, заходи…
Я перешагнул порог и поцеловал ее. Для этого пришлось немного нагнуться. Плечо было мягким, щека прохладной.
– Ботинки не снимай.
Я прошел в затененную кухню и, присев на табурет у стола, блаженно привалился к стенке.
– Отдохни немножко, – сказала бабушка. – Сейчас будет обед.
– Баб, я сытый. Вот попить – есть что-нибудь? Просить компота было неловко. Впрочем, бабушкин ответ я знал почти наверняка.
– Сейчас компоту налью. Ты сиди.
Она отошла от плиты к шкафу – там на полке всегда стояла большая кастрюля с черной крышкой, а в ящиках – это я помнил с детства – лежали орехи, конфеты и прочие лакомства. Бабушка была грузной женщиной, но двигалась легко, ловко.
Над столом висела клеенчатая карта мира; я пил компот и глядел на цветные лоскутки в самом мизантропическом настроении.
– Поел бы, – не выдержала бабушка через минуту. – Я борщ сварила. Вкусный борщ, попробуй.
– Бабуль! – Почему я был так раздражен в тот день? – Ну я же сказал: я сыт! Я из дома.
– Ну ладно, ладно… – Бабушка огорчилась и обиделась даже. – Не хочешь, не ешь. Расскажи, как у вас дела.
– Нормально. – Я пожал плечами. – Живем помаленьку.
– Как отец?
– Вроде ничего, – сказал я, проклиная тему, обреченную на общие слова. – Бабуль, да все в порядке. Как ты?
Кажется, вопрос прозвучал не слишком дежурно.
– Ноги болят, – сказала бабушка. Внезапная жалость потекла по моему сердцу.
– Врача вызывала? – спросил я сурово.
– А-а-ай, Женя-а… – Махнув рукой, она повернулась к плите. Тут я услышал радио. Оно бурчало что-то вполголоса и, видно, не первый час. Надо было перевести разговор, но я ничего не придумал. Бабушка сделала это сама.
– Когда выйдешь на работу?
– Какую работу? – я обрадовался возможности подурачиться. – Кто воевал, имеет право…
Бабушка обернулась, вытирая руки о фартук.
– Женя, ты невозможный человек.
– Бабуль, все в порядке. Время терпит.
– Время терпит…
Знаете, что спрашивала бабушка у отца, когда узнавала о том, что кого-то сняли за воровство или взятки? С подозрением и тревогой, каждый раз:
– Дима, он коммунист?
Бабушку никогда не интересовала должность этого человека и его зарплата.
– Коммунист?
И услышав ответ, качала головой:
– Как же так… Как же так…
Вещи для деда бабушка складывала на тахте и каждую называла вслух, чтобы ничего не забыть. А я сидел в кресле, нетерпеливо листая программу передач.
– Куда он положил свои лезвия, этот человек? – вдруг невесть у кого спросила бабушка, застыв над открытым ящиком шкафа. – Что за несчастье, честное слово…
Я отложил газету.
– Что, бабуль?
– Нету лезвий – что ты будешь делать?..
Я глянул на часы и решил брать процесс в свои руки. Что-то торопило меня, подстегивало, гнало отсюда – вперед, вперед! Мне казалось – я пропущу всю жизнь в этом кресле.
– Остальное – все? – спросил я.
– Все.
– Тогда давай складывать; лезвия куплю по дороге. Бабушка тяжело, с укором посмотрела на меня.
– Женя, ты что, не знаешь деда?
Ну конечно! Дед не стал бы бриться никакими лезвиями, кроме лезвий «Ленинград», закупленных на век вперед и завернутых в носовой платок.
Они обнаружились под какой-то рубашкой.
– Ну, я поеду?
– Езжай, езжай, Женя. Вперед, вперед, скорее…
– Спроси у деда, что еще надо. И скажи, чтобы пил таблетки. Ты же знаешь этот характер…
Я уже стоял у двери, и бабушка гладила меня по плечу.
– Не болей, – сказал я.
– Отцу привет. Погоди.
Бабушка ушла и вернулась с тремя яблоками.
– Бабуль!
– Съешь по дороге. Ай, не спорь! Что за человек…
По дороге от метро я все время искал автомат с газировкой. Других подробностей не помню; впрочем, нет, – рядом с больницей что-то строилось, пришлось сделать крюк и войти не с главного входа, а сбоку.
Внутри было тихо и прохладно. Я поднялся на второй этаж и остановился перед дверью. Я открыл эту дверь и увидел деда. Дед сидел на кровати у окна и ел яблоко.
Знаете, как дед ел яблоки?
Он брал плод с тарелки, тумбочки или столика, брал неуверенно, словно ощупывая его поверхность; обтирал в руках. Потом доставал старый перочинный нож и разрезал яблоко пополам. Может быть, иногда он делал это обычным столовым ножом, но я хорошо помню почему-то именно перочинный. На тыльной стороне ладони у деда были родинки, а кожа совсем коричневая от старости. Потом он разрезал еще раз и уже из четвертинок яблока аккуратно вырезал сердцевину. И только потом ел.
– Здравствуй, дед.
Дед вздрогнул и поднял голову. Последнее время он не сразу узнавал людей. Глаза его, увеличенные крутыми стеклами очков, глядели удивленно.
– Женя, – констатировал он наконец.
– Это я, дед.
– Здравствуй, Женя.
Он поглядел на двух стариков, соседей по палате, на меня и снова на стариков.
– Это мой внук.
– Здравствуйте, – сказал я.
Прошло три года, и теперь я помню только, что первый был высокого роста, а второй – маленький, с птичьим лицом, сидел, опираясь на палочку. Четвертая постель была пуста.
– Ну, как ты? – бодро начал я.
– Ничего. Это хорошая больница. Все, знаешь, обследовали…
Дед начал перечислять все плюсы пребывания в больнице. Он сидел напротив меня, коренастый и неожиданно маленький, в аккуратной пижаме. На голове и подбородке у него серебрилась легкая щетина.
– Дедуль, вещи куда класть?
– Какие вещи?
– Бабушка передала.
– Ничего мне не надо, – категорически заявил дед и почему-то посмотрел на стариков.
Терять время на такие пустяки было невыносимо.
– Знаешь, – сказал я, – я вот здесь оставлю, а не надо – отец потом заберет.
Но споры с дедом так быстро не заканчивались.
– Зачем это нужно? – Дед громко принялся за объяснение. – Кормят здесь прекрасно, белье дают… И что за женщина, это уму непостижимо!
– Не ругайся, Григорий, – раздалось из угла. – Много – не мало. Оставь.
– И лезвия твои здесь, – вспомнил я.
– Ну ладно. – Дед вдруг смирился, как ребенок. – Лезвия – это ладно.
И потерял к разговору всякий интерес.
– Это старший твой? – Высокий старик все изучал меня со своей постели.
Дед не услышал, пришлось ответить мне.
– Нет, я не старший.
Третий старик все это время сидел вполоборота к нам и молча смотрел, повернув птичью маленькую голову.
Дед продолжал рассказывать о здешнем житье-бытье. С Иваном Матвеевичем они, оказывается, учились в одном институте.
– Только Иван… – дед вдруг поглядел насмешливо, – мальчишка был, а я уже заканчивал. В двадцать девятом!
В двадцать девятом деда выслали из Москвы – и скорее всего, этот самый Иван Матвеевич вместе со всеми голосовал за его исключение из комсомола. Но прошло полвека – и ни тех, ни этих почти не оставило время, и его холодная волна вынесла уцелевших на отмели последних квартирок и больниц…
Открылась дверь, маленькая, с лицом, как из непропеченного теста, женщина вкатила тележку. Остановившись посреди палаты, она сказала: «Обед!» – и, стуча тарелками, стала разносить еду. Старики, напротив, притихли, подобрались. Закончив процедуру, женщина без единого слова укатила тележку, хлопнула дверью – и только тогда маленький старик, опершись на палочку, начал пересаживаться поближе к тумбочке.
Тяжелое молчание осталось висеть в пропитанном хлоркой воздухе палаты.
– Нелюбезная у вас официантка, – попробовал пошутить я.
– Да. – Иван Матвеевич даже не улыбнулся. Дед все еще смотрел на дверь.
– Ты ешь, остынет, – я тихонько тронул его за колено. Потом он рассказывал, как познакомился с Качаловым.
Я слышал эту историю много раз – эту и еще несколько. Деду было что порассказать из своей жизни, но его коронным номером было: как он привел на институтский вечер памяти Есенина – самого Качалова.
Я слушал и задавал вопросы, ответы на которые знал дословно. Это было условием игры, я не хотел нарушать их. Дед уже давно жил прошлым. Из злободневных тем он откликался лишь на футбол, и то вскоре соскакивал на послевоенный ЦДКА – и уж будьте уверены, вспоминал состав полностью!
После смерти деда от его историй осталось только несколько страничек в отцовской записной книжке да кусок магнитной ленты на полминуты – тетка купила магнитофон и проверяла качество записи…
Маленькая женщина опять вкатила в палату тележку и стала собирать тарелки. И опять притихли старики, следя за ее манипуляциями. Что-то враждебное исходило от ее фигуры, от этих быстрых рук, от маленьких глазок на непропеченном лице.
Я прибирался в дедовой тумбочке, когда она закричала на маленького старика – в голос, как хозяйка на приживала.
Старик поднял птичью свою голову.
– Я не могу есть быстрее, – тихо сказал он.
– Забираю тарелку! – кричала женщина. – Три часа, обед закончился, сто раз, что ли, за вами ходить? У меня целый этаж, сколько вам повторять? Не первый раз уже задерживаете…
– Перестаньте кричать! – покраснев, сам закричал вдруг Иван Матвеевич и встал, опираясь о спинку кровати. – Перестаньте на него кричать!
– А вы не вмешивайтесь! – охотно развернулась женщина. – С вами никто не разговаривает!..
Все это происходило здесь явно не впервые. Женщина укатила тележку к двери, и обернувшись, отчеканила, перед тем, как хлопнуть дверью:
– Через пять минут забираю тарелку!
Старик с птичьим лицом сидел, глядя перед собой.
– Э-эх, – простонал вдруг Иван Матвеевич, – э-эх, да что ж такое, а? Что ж такое-е… Ведь мы ж за них, мы… – и замолчал, обхватил белую голову руками, отвернулся.
Дед виновато глядел на меня.
– Видишь, Женя, – оправдываясь за что-то, тихо сказал он, – строгая очень женщина, а Николай Степанович не может быстро есть, вот она и кричит…
Тут я словно очнулся.
– Сейчас, дед, – сказал я и погладил его плечо, – погоди, я сейчас…
– Скажи ей – нельзя так, нельзя! – крикнул мне в спину Иван Матвеевич.
Женщину я нашел на мойке. Она разгружала тележку, привычно грохоча посудой.
– Послушайте… – Голос у меня вдруг сел. – Послушайте, что вы себе позволяете?
Женщина обернулась.
– Чего? – мирно спросила она.
– Почему вы кричите на старого человека? Какое вы имеете право?..
Тут я увидел ее глаза и осекся. Она даже не понимала, о чем идет речь.
– Это старые люди, – сказал я. – Это больные. Этот старик, он имеет право обедать подольше.
Женщина просветлела.
– А ты не вмешивайся, – сказала она, – я же не в первый раз ему говорю; все капризничает. Они же как дети, я тут за девяносто рублей за всеми, что ты?
Маленькие глазки ее требовали сочувствия, и ватное, тяжелое бессилие, навалившись, разжало мои кулаки. Я постоял еще немного и ушел.
Бабушку мы похоронили в сентябре, дед прожил еще несколько месяцев. С тех пор прошло три года, и на кладбище, где они лежат, я прихожу редко. Все-таки Никольское, два часа в один конец… Три года. Тысяча дней.
Но этот летний день, когда я шел в больницу к деду, грызя чуть кисловатые бабушкины яблоки, – этот день маячит передо мной, не отпускает, и в минуты бессонницы, смешивая былое с небылью, стрекочет в моей памяти обрывками немого кино.
…О чем мы говорим с дедом, я уже не слышу, только уходить мне не хочется. Я давно не видел его и понимаю, что увижу не скоро.
За окном проезжает машина, раздаются голоса.
Дед рассказывает что-то, я что-то отвечаю и стараюсь запомнить его получше.
1986
Роки
Памяти С. Бегуна
Мы жили на лавинной станции, в просторном доме, охранявшем ущелье.
Последняя попутка высадила нас у поворота и загромыхала вниз, поднимая клубы белой пыли, а мы перекурили, впряглись в рюкзаки и медленно пошли наверх – туда, где темнел аул и светились огоньки станций. Там работали Володины друзья, и они ждали нашего приезда.
Про тот первый вечер я помню только, что еле доплелся до бани, потом упал на кровать, застеленную свежим бельем, нервно рассмеялся и провалился в сон.
Проснулся я совершенно размякшим, и долго еще лежал в постели, ничего не соображая.
Мы прожили на станции четыре дня. Каждое утро начиналось с осмотра небес, но с гор несло рваные серые облака, и ни о каком выходе наверх не могло быть и речи. Володя по целым дням шуровал на кухне и гонялся за котами, потихоньку жравшими наши запасы. Мы с Ленькой, покрикивая для храбрости, заходили по колено в горную речку и там, вцепившись в валуны, орали уже благим матом. Оля загорала, растянувшись на теплых камнях со старым журналом, и только посмеивалась ехидно. У них с Ленькой было тогда что-то вроде медового месяца.
Вечерами хозяева с большим вкусом обставляли нас в биллиард. Профессия их называлась роскошно: физик снега. Раз в шесть часов кто-нибудь из них, вооружившись щупом, выходил на склон, прикидывая опасность схода лавины. Ежели чего, они расстреливали снег из старой, чуть ли не военных времен зенитки, стоявшей во дворе, и спускали лавину вбок от поселка.
Все остальное время, не считая субботних походов в поселок на блядки, лавинщики – один бородатый, другой сухощавый – играли в биллиард. Они делали это все три года, что жили тут, поэтому ни у меня, ни у Леньки с Володей не было ни одного шанса на победу.
Кроме этих физиков и этого снега, на станции обитало много всяческой фауны. Помимо котов, которых я уже помянул, во дворе имелась черная коза, а к фургону был привязан песик Тутоша. Тутоша был кавказской овчаркой, и когда он рвался с веревки, фургон пошатывало.
Собственно, с Тутоши и началась эта история. На четвертый день с утра Миша – тот, который бородач – уехал на нижнюю станцию, вернулся к обеду и за супом сообщил, усмехаясь, что привез этому чудовищу невесту.
«Невеста» ковыляла по двору, повизгивая и скуля. Тутоша смотрел на нее в полном изумлении, склонив голову набок. Вид у него был совершенно дурацкий.
Оля обняла Леньку за плечи и прижала нос к стеклу.
– Смотри, Клевцов, – сказала она, – какой медвежонок.
Ленька рассмеялся, а Володя мельком поглядел за окно и долил супу. Он не любил отвлекаться от того, что делает.
На следующее утро мы уезжали со станции. «Уезжали», впрочем, громко сказано; уходили. Вышли из дома, нацепили рюкзаки и стали прощаться. Песик уютно зевал на Олиных руках – она прижимала его к груди, как ребенка.
– Оль, – Клевцов тронул ее за локоть, – нам пора. Олька уткнулась носом в шерсть, нагнулась и поставила щенка на землю.
– Ребята, – сказал бородатый, – если хотите – правда, берите с собой.
Длинный Валя молча кивнул за его спиною.
– Мы еще привезем – берите…
– Нет, – решил Ленька, – ну куда нам? Оля глядела умоляюще.
– Нет, – Ленька положил руку на Олино плечо.
– Идем, – сказала Оля и первой пошла к воротам. Мы пожали ребятам руки и отправились вдогонку. Клевцов, прощаясь, виновато дернул плечами.
– Счастливо, – сказал Володя, подтягивая рюкзак.
От калитки Оля помахала хозяевам штормовкой. Они тоже замахали руками, – и тут собачка вдруг взвизгнула, поднялась и быстро заковыляла к нам. Подойдя, она ткнулась в Олины ноги и села рядышком.
Клевцов обреченно вздохнул.
– Ну раз такое дело…
Оля порывисто схватила щенка и прижала его к груди.
– Мы ее берем! – крикнул Володя в сторону дома. И, повернувшись к нам, сказал: – Пошли, ребята, пошли…
Так нас стало пятеро.
Следом за Володей, как обычно, двинулся я, а Клевцов пропустил Олю вперед. Драгоценная ноша дышала ей в шею.
Собачку мы назвали Роки. В начале подъема, когда еще были силы шевелить языком, Ленька вспомнил, что тут неподалеку Рокский перевал, и это решило фамильный вопрос. К тому же ничего, кроме Жучки, никто взамен не предложил. Роки так Роки.
Скоро стало совсем не до того. Шли мы медленно, Володькин рюкзачище маячил впереди как укор – до темноты надо было спуститься в долину и подойти как можно ближе к шоссе: мы пробирались к морю и надеялись поймать попутку. Грузия встретила нас за скатом перевала туманом, грязными ручьями вдоль тропы и страшной усталостью.
На привале псину вынули из Олиного рюкзака, где она проболталась последний час. Рюкзак был надет спереди, и Ленька сказал: Олька у нас – кенгуру. Никто не засмеялся. Ленька закурил, а Володя вынул из рюкзака термос и отвинтил крышку.
Роки сильно укачало. Привалившись кто к чему, мы смотрели, как несмело ходит она по тропе, и молчали. Выбора у нас теперь уже не было, сил тоже.
Потом Ленька поднес Роки к лужице, и несколько секунд она лакала воду. Напившись, села рядышком, почесала за ухом и вдруг высоко-высоко тявкнула. Похоже, несмотря ни на что, жизнь ей нравилась.
Через день, проснувшись на верхней полке в поезде, я увидел море. Все, что было до этого, слилось для меня в сплошную ходьбу под рюкзаком и жуткую мысль, что мы идем по одному и тому же месту и конца этому не будет. Была ночевка у грохотавшей по камням реки и утренняя переправа через нее на случайном бульдозере; был грузовик-попутка, в котором мы обреченно пили русскую водку за Грузию, закусывая теплым мясом и жестким сытным хлебом. Было воздымание рук при прощании, а потом опять попутки, и рейсовые автобусы, и взваливание на плечи опостылевших рюкзаков. И, наконец, вокзал, где местные жители цокали языками на Роки, причем некоторые при этом имели в виду Олю.
Собаченция путешествовала на правах ребенка. Володька исправно мастерил ей овсяную кашку, а наш ужин всегда варился потом. После злополучного перевала Роки скакала по тропе сама, весело воюя с пятками Ленькиных ботинок.
Клевцов чертыхался и даже попытался заняться педагогикой, но силы были неравны: Леньке мешал здоровенный рюкзак и чувство юмора. Роки отбегала, наклоняла башку набок и пыталась зарычать. Зрелище было уморительное.
Вот только поезда Роки переносила плохо: в купе сразу забивалась в угол и выла – громко и высоко, с плохо скрываемым ужасом.
Однажды вечером из соседнего купе появился толстый человек в майке и сказал, чтобы мы перестали мучить собаку. Я испугался, потому что Клевцов и так уже был на взводе, но Ленька сказал: «Уйдите отсюда», – и толстяк ушел. Он оказался очень чутким товарищем.
Собачка выла полночи. Оля плакала. Миска с водой так и осталась нетронутой до утра.
А утром я увидел за окном море, пустые купальни и чаек на пустом пляже. Первое солнце освещало худющую Володькину спину, на нижней полке спала Оля. Рядом с нею, пристроившись у живота, посапывал наш четвероногий ребенок по имени Роки.
Палатку поставили на пляже, ровнехонько между морем и железной дорогой. Володя пыхтел над примусом, мы с Ленькой занимались благоустройством. Роки дрыхла в теньке под здоровенной корягой; Оля, мокрая и счастливая, отжимала на желающих волосы.
– Морие! – распевала она. Именно так: «морие»…
Потом пришел черед собачки. Оля принесла ее, как дите, подмышкой. Роки глядела индифферентно. Черное море не произвело на нее впечатления. Отпущенная в плавание, она без паники добралась до суши, отряхнулась и уселась прямо на линии прибоя. Потом тявкнула и без объявления войны напала на Олину ногу. Только здесь я заметил, что щенок, прямо по Маршаку, успел подрасти. Я вспомнил Тутошу с лавинной станции и подумал, что если через годик Роки захочет поиграть – я пас…
Ночью за пологом палатки распахнулось небо, какое бывает только в августе на юге. Мы долго не ложились, а потом еще дольше не спали, слушая дыхание прибоя и ритмы поездов. Роки всю ночь гуляла по нашим телам, выходила к морю, облаивала загулявшие парочки и возвращалась в палатку – чаще всего по моему лицу. Словом, охраняла нас, как и положено сторожевой собаке.
Наутро обнаружилось, что запасы на исходе, а финансы поют романсы. С тех пор только Роки по-прежнему получала свою миску каши и единственная не была подвержена приступам меланхолии: лезла в репейник, скакала по пляжу, тявкала в свое удовольствие на проходящих – обыкновенный здоровый ребенок…
В последний вечер мы с Володькой сидели на теплых камнях, рядышком стояли обнявшись Оля с Клевцовым. Море покачивалось у самых ног. У палатки пела цикада. За ее голову когда-то был обещан доппаек, но в тот вечер спать никому не хотелось.
По-моему, все мы были счастливы тогда.
У самой кромки горизонта почти незаметно для глаза двигался пароход. Он казался подсвеченной игрушкой, изящной и невесомой.
– Ну что, Роки? – Оля взяла ее на руки и прикоснулась носом к холодному носу собаки. – Хочешь в Москву?
Роки промолчала.
Последние сутки перед поездом мы прожили в привокзальном сквере в Туапсе.
Денег на камеру хранения уже не было, последний рубль честно четвертован, а рюкзаки намертво связаны за лямки и безо всякой охраны оставлены у скамеек.
Роки обошла свои новые владения и быстро заработала куриное крылышко.
– Ей это можно? – нараспев спросила у меня пожилая украинка. Я чуть было не ответил, что это можно и мне. Поев, мохнатая вымогательница улеглась в теньке у рюкзаков.
Надо было убить время до поезда; Оля с Ленькой ушли прокучивать свои пятьдесят копеек, а мы с Володькой уселись за доску. Вообще-то я играю сильнее, но тут он, как говорится, уперся, и дело шло к ничьей. Мы даже не сразу услышали, что нас зовут.
Что-то толкнуло меня в сердце. Я посмотрел вниз – Роки у рюкзаков не было. Тут Володя рванулся куда-то вбок, и я увидел собаку: она возилась на тротуаре, в полуметре от идущих машин.
Схватив Роки, Володя, ни слова не говоря, принес ее на место и привязал страховочной веревкой к рюкзаку.
– Спасибо, – негромко сказал я украинке.
Рядом, чертыхнувшись, опустился на скамейку Володя. Партию доигрывать не стали.
Полчаса Роки надрывалась изо всех силенок. Она забиралась на бордюр, в голос скулила, спрыгивала вниз и падала, натягивая веревку. Мы поднимали ее наверх, и все повторялось снова. Роки падала и выла – в ужасе перед неволей, заглянувшей в ее круглые глаза.
И снова, как тогда в поезде, со всех сторон сбежались защитники животных – одних детишек было человек шесть, они плакали, умоляли мам заступиться, и я думал, что сам умру раньше Роки. Володька выглядел спокойным, но скулы у него порозовели.
Потом собака легла на землю и замерла. Володька отвязал ее, а я взял на руки. Сердце у Роки стучало часто-часто и очень сильно. Она не реагировала на поглаживания и даже не скулила – только вздымалась и опускалась, вздымалась и опускалась грудь.
– Ничего, Роки, ничего… – повторял я, как заведенный. С чужой неволей тоже бывает трудно смириться.
В Москве на Курском вокзале я сделал последний снимок: Володя, Оля с Ленькой и собачка. В метро мы пожали друг другу руки и лапы, расцеловались и разъехались по домам.
Роки украли на следующий день – на почте, пока Оля отсылала какой-то перевод.
Клевцов сказал мне об этом по телефону.
– Сволочи, – сказал я после паузы.
– Как Олька? – спросил я потом.
– Да-а… – мне показалось, что Ленька – там, на другом конце города – махнул рукой. – Что Олька? Ревет…
С тех пор прошло полтора года.
Володька, как обещал ребятам-лавинщикам, зимой уехал работать на станцию – весной прилетал в Москву, приглашал к себе, но ничего не вышло: женюсь. Ленька с Олей развелись; иногда я встречаюсь с ними, но уже поодиночке, и о том лете стараюсь не напоминать.
Где сейчас Роки, не знаю. Наверно, сторожит чью-нибудь дачу. Если у кого дача – лучше кавказской овчарки сторожа не найдешь.
1986
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?