Текст книги "Самое шкловское (сборник)"
Автор книги: Виктор Шкловский
Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Нико Пиросманишвили
‹…›
Я тороплюсь к рассказу о сердце.
В греческой трагедии актер, для того, чтобы изменить выражение лица, менял маску. Иногда же маска имела две стороны. Сторону радости и сторону печали.
Но тогда надо ходить боком.
Очень трудно сказать через маску.
Очень немногим удается сыграть без нее.
Толстой в «Анне Карениной» говорил о снимании покровов и о том, что если бы ребенок понял то, что он понимает (он тогда был в маске и назывался Михайловым), то он смог бы так же написать, так же нарисовать. Толстой велел переводить себя на другие языки и потом обратно на русский.
И горевал, когда перевод расходился с толстовским текстом.
Всегда расходился.
Нико Пиросманишвили научился разводить краски и красил ими на клеенке и на холсте людей, пасущих баранов.
Люди были одеты в длинные рубашки.
И, чтобы при переводе на другие глаза не ошибся зритель, он вносил в картину надписи.
Бездетный миллионер и бедняк с детьми.
Нико рисовал в духанах фазанов, таристов, дудуков.
Пошла слава. Слава от Авлабара до Майдана.
Потом пришли даже художники. Смотрели. Хотели понять, почему человек может сказать себя на полотне.
Когда произошла революция, то собрались художники и говорили о демократии. Пришел и Нико, а с ним еще другой низкорослый, много учившийся художник, который на него удивлялся.
Пиросманишвили сказал:
– Братья, сейчас нужно много думать. Купим деревянный дом. Поставим на столе самовар. И будем думать о том, что такое искусство.
Дом не купили.
Но поговорим о сердце.
Чешуйчатыми кажутся мостовые с горы спускающихся тифлисских улиц. Их мостят плоским булыжником, поставленным на ребро.
У Куры низкие, тенистые, черно-зеленые сады… Летом в них прохладно до холода. Садов много.
Танцовщиц и певиц Верейских садов, – эти женщины не были ни певицами, ни танцовщицами, – любил рисовать Пиросманошвили.
Он рисовал их такими, какими они хотели быть, и это было хорошо.
Раз в один сад приехала знаменитая певица, которая не была певицей.
Она пела на открытой сцене. Деревянная раковина эстрады не могла собрать ее голоса. Была только женщина на фоне дерева, покрашенного масляной краской.
В это время Нико Пиросманишвили уже был знаменит в Авлабаре.
Авлабар – местность на правом берегу Куры, это старый Тифлис.
Друзья уже купили Нико молочную.
Художник пошел на Головинскую. Там много торгуют цветами. Он купил и долго выбирал букет цветов. Эти цветы привозят кондуктора из Батума. Через холод Сурамского перевала.
Нико выбрал цветы, сам составил. Не знаю, какая на голове его была шапка; вероятно, черная, войлочная.
Француженка жила, может быть, в гостинице «Ориант», а может быть, и в номерах «Ахалцик», перед серными банями. Тогда по четвергам мимо нее проходили на базар колоколами увешанные верблюды.
Пиросманошвили вошел в темный коридор. Постучался.
Там была комната, за дверями. В комнате только запах был ее, а остальное от номеров.
Пиросманишвили передал цветы и не успел ничего сказать.
Она ответила ему быстро:
– Передайте мою благодарность.
И начала искать карточки в цветах.
В этот момент опять постучали и в комнату внесли, нет, в комнату просунулась ветка огромной корзины цветов.
Корзина не входила. Открыли вторую створку дверей. Цветы зашумели о верхний косяк, и в комнате стало иначе.
Пиросманишвили ничего не сказал. Он ушел и ходил по Тифлису, спускался к воде, смотрел, как мели в середине реки отшибают Куру к берегам. Ходил в ботанический сад. Смотрел на водопад под мостом. На сосновую рощу.
Ночью чешуйчатыми были мостовые улиц. Луна светила по-персидски. Нико искал, что сказать.
Утром он продал свою молочную и купил все цветы в Тифлисе, и все цветы, которые росли под Тифлисом, и все цветы, которые пришли в Тифлис на поездах.
И все было послано в номера перед серными банями. Цветы запрудили гостиницу, стали толпой на тротуаре.
Вечером был пир в честь Нико, потому что Тифлис был потрясен и все кинто[109]109
«Кинто» в грузинской культуре – весельчак и плут, завсегдатай духанов.
[Закрыть] поняли, что сказал Пиросманишвили.
Сердце их в этот день не скучало.
Был пир. Гудел бубен. Пели сазандари, как гости. Духанщики служили Пиросманишвили и пили сперва с ножа, потом с донышка стакана, потом пили из рога и с тостом бросали рог через стол.
Все были нарядные. И все в эту ночь были красноречивы.
Были тосты и речи, которые я, простите, не знаю.
Глубокой ночью пришла записка, и один из гостей перевел Пиросманишвили, что было нацарапано на ней.
Записка была из номеров и написано было: «Приходи сегодня ночью».
Был пир. Пели сазандари. Шли тосты. Шло время. Углублялись тени на чешуйчатых улицах. Сменялись песни.
Нико не мог уйти.
III
Поговорим о сердце, о любви, о дружбе.
Нико не мог уйти от гостей, которые его пригласили.
Шло время. На часах городской думы, что смотрит над Эриванской площадью. Шло время на серебряных часах духанщика.
Нико не мог уйти.
Гости засыпали на коврах. Уже подул ветер. Вставало солнце, просыпались гости.
Смеялись духанщики: «Хочешь харчо, Нико?»
Они забыли, что не отпустили его, и думали, что он провел веселую ночь.
Просыпался Тифлис. Шли ослики с кострами дров, сложенными поверх хуржин. Зацветали овощами базары.
Сазандари отложили дудки. Взяли широкие оловянные рожки.
Нико налил рог вина. Он поднял руки с вином к небу. Сазандари трубили гимн солнцу.
И солнце вставало на голос.
Предисловие к середине книги
Книга, читатель, написана по-разному.
Читатель любит сам делить книги. Он скажет: «Пускай разное разделится».
Мне кажется это неубедительным.
Эти принцы сиамские, Сандвичевы острова, для меня дело прошлое.
Есть такие вещи, которые по сорту своему поэтичны. Это дамы с длинными шлейфами, луны, белые ночи, леса, цветы, умирающие поэты и корабли под парусами, железные люди, непонятные движения сердца. Всадники в пустыне.
Есть, вероятно, два рода поэзии – поэзия инерционная, работающая переработкой, и поэзия обнажающая, вскрывающая жизнь.
Есть архаики, есть новаторы и есть еще архаики-иронисты: люди, которые хотят уйти к умирающим поэтам, к гномам, к золотым горшкам и к парусам. И тут ирония встречает их и из столкновения традиционного и настоящего возникает новая форма романтического – ироническое.
Старый литературный кот Гофмана начинает вписывать свои реалистические примечания среди традиционной романтики, самого романтического из искусств, – музыки.
Гоголь, хочу я сказать, Гоголь даже, а не Гофман.[110]110
Литературный кот принадлежит, конечно, Гофману, но можно согласиться, что романтическая ирония свойственна обоим.
[Закрыть]
И новый жилец моей комнаты А. Вельтман и его «Кощей Бессмертный», и «Предки Каломереса».[111]111
Александр Вельтман (1800–1870) – один из родоначальников жанра исторического фэнтези, к которому относятся и указанные книги, «поселившиеся» у Шкловского; «Предки Каломереса» – одна из первых книг в мировой литературе, использующая прием путешествия во времени.
[Закрыть]
У меня нет сил на создание романа, который был бы равен мне по силе.
И так я монтирую рассказы с предисловиями.
Кому посвятить рассказ о сиамском – «Подписи под картинками»?
Сергей Третьяков, ты астеник, я пикник. У тебя на столе лежит прозрачное зеркальное стекло и под стеклом твой портрет, как отражение.
Ты очень способный, но никогда не поймешь того, что видишь. Ты так дорого заплатил за проезд до факта, что тебе жалко его изменять, жалко перестраивать.
Между тем, дорогой, нет фактов.
– Хочу ребенка, – говоришь ты.
Но если поставить пьесу, то если даже из выреза сцены выпороть рюш софитов, то все же эта сцена и софиты исчезли, потому что их заменили прожектора.
Прожекторы. Над Москвой скрещиваются они, упираясь в облако. Они стоят над Москвою, то как циркуль, поднимающийся из-за ночи невидимого горизонта, то как трехногие световые марсиане.
Конечно, софиты не выдержали.
Наивность иногда помогает в искусстве. Есть люди, которые считают себя реалистами.
И в каждой эпохе, в каждом искусстве есть люди, которые думают, что они выражают свои мысли без слов, думают, что они преодолели сопротивление форм.
Между тем, содержание – это превращение формы в содержание, и, не превращаясь, оно не становится.
Итак, мой друг, потому что ты мне друг, прими посвященного тебе сиамца. Он не меньший факт, чем китайцы.
Он на самом деле сделан из документов. Документы простые, есть у тебя на полке.
Происходит литературно мой самец от Бунина. Там ехал он на корабле с господином из Сан-Франциско.
Платон спрашивал. Цитирую по памяти: «Что будет со стражами, кому будут нужны они, если они потеряют стражебность».
Факты прижали тебя к теме. Ты потерял возможность литературного шага. Потерял момент превращения.
Друг, ты потерял стражебность.
Если рассказ тебе не нравится, а он тебе не понравился, то я посвящаю тебе одно посвящение.
Не похоже, что мы когда-нибудь сойдемся в литературе. Или встретимся.
Будем думать отдельно, даже друг о друге отдельно будем думать.
Мне грустно, друг, расставаться еще с одним.
Это не значит, что мы ошибались. Мы ошибались не очень. В такую меру, в какую нужно ошибаться, чтобы думать.
Подписи к картинкам
Вам придется задержаться с работой еще на полтора часа, товарищ машинистка. Мне нужно договориться с моим читателем.
Я знаю, что спрашивает читатель. Он говорит – где же здесь единство?
Единство, читатель, здесь в человеке, который смотрит свою изменяющуюся страну и строит новые формы искусства для того, чтобы они могли передать жизнь. Что же касается единства книги, то она очень часто – иллюзия, как и единство ландшафта.
Пройдитесь вдоль наших вещей, найдите точку зрения и наслаждайтесь единством, если вы его найдете.
Я не нашел.
‹…›
На что это похоже?
На пыль, висящую в воздухе и не имеющую веса.
На жалость.
На человека, который идет по дороге с заросшей травой, поет и не знает, что поет.
А на это похож сам писатель.
На песню, которую поют невнимательно.
На бога, который наскоро, в шесть дней, создал мир и доволен, что седьмой день – воскресенье.
Виктор Шкловский
Из книги «О Маяковском»
(1940)
Вступление
Можно по-разному начинать книгу о поэте, если она не его биография.
И биографию не обязательно начинать с начала.
У биографий начала бывают разные.
Есть биографии с рассказами о гениальных мальчиках, о семилетних музыкантах, дающих концерты, о волхвах, которых привела в Вифлеем звезда, о двенадцатилетнем Иисусе, который спорил в храме с учителями. Так написано в Евангелии от Матфея и Луки.
Особенно много таких рассказов в Евангелии от Никодима. Евангелие это – апокриф.
Маяковский день своего рождения описал так:
В небе моего Вифлеема
никаких не горело знаков,
никто не мешал
могилами
спать кудроголовым волхвам.
Был абсолютно как все —
до тошноты одинаков —
день
моего сошествия к вам.
‹…›
Вдохновение застигло поэта в пустыне. Оно застигает, как смерть, пробуждает, как рана. Оно обновляет губы и сжигает сердце. Вот будем думать о том, когда был призван Маяковский. О детстве его мы писать не будем. У него был отец в сюртуке лесничего. Он любил свою мать. У него были любимые сестры.
С отцом ездил Маяковский в горы, на лесистые перевалы, на которых дует дальний горный ветер.
Пейзаж
‹…›
«Детские годы Багрова-внука» Аксакова написаны о радости узнавания мира, о том, как вплывает в сознание река и вода открывает свою прозрачность.
Уже много лет тому назад пришел ко мне сын и сказал:
– Папа, оказывается, у лошадей нет рогов.
Так открывает ребенок жизнь.
Он открывает бабочку, и цвет сосны, и хмурое, недоброе волнение переправы на плотах.
Ребята рождаются одинаковыми, поэты возникают по-разному. Биографии, издававшиеся Павленковым, были фактическими примечаниями к работам Михайловского и других народников. В основе этих одинаковых по размеру книг лежит идея, что история создается героями, а герои рождаются.
Книга Горького, как и книга Диккенса, не монологична. Это книги о человеке, призванном в самом раннем детстве.
Владимир Владимирович Маяковский был призван к поэзии в Москве, после Бутырок, – это был 1910 год.
Призвание поэта начинается с тоски.
Вы знаете об этой духовной жажде, об уходе из жизни.
О новом зрении и слухе.
Великий поэт рождается из противоречий своего времени. Он предварен неравенством вещей, сдвигом их, течением их изменения. Еще не знают другие о послезавтрашнем дне. Поэт его определяет, пишет и получает непризнание.
Люди вспоминают о Маяковском как о вечном победителе. Говорят, как он сопротивлялся в тюрьме, и это верно. Владимир Маяковский был крепчайший человек.
Но ему было шестнадцать лет.
Мальчика продержали в одиночке пять месяцев. Он вышел из тюрьмы потрясенным.
В тюрьме он очень много прочел – столько, что можно сообразить только потом.
Вышел он, зная, что такое мысль и как человек отвечает за свои убеждения.
Маяковский в тюрьме научился быть товарищем и в то же время научился замкнутости.
Это был очень скрытный, умеющий молчать человек.
Маяковский ушел из Бутырок зимой, без пальто: пальто было заложено. Он пришел домой, в маленькую квартиру. Надо было опять красить яйца для магазина Дациаро и для других магазинов: тогда были в моде рисунки Бём к русским пословицам. Девочки и мальчики, белокуренькие, бело-розовенькие, в русских кафтанах, целовались, а под ними были подписаны разные мудрые народные изречения. Это было соединение как будто бы и национального и как будто бы народного.
За работу платили пятнадцать копеек, за все вместе: за народность, за национальность и за детскость.
Делать этого надо очень много. Худой, широкоплечий, с невысокой грудью, Владимир Маяковский был всегда напористый работник.
Он выжигал, и красил, и полировал одну вещь за другой.
В комнате почти что тепло.
В одном рассказе Уэллса на окраине города живут обедневшие муж с женой, потом они идут в Армию спасения, надевают синюю холстину, которая снимается только с кожей, и занимаются металлопластикой, выдавливанием каких-то рисунков на тонком металле прибором, похожим на наперсток.
Люди большого города любят ручную работу и механизируют художника.
Один мой друг по ЛЕФу, человек странных и неожиданных знаний, рассказывал мне теорию продажи галстуков.
Покупателю предлагают несколько коробок галстуков. Среди этих коробок один галстук не похож на все остальные. Называется он оригинальным. Покупатель долго ищет, что удовлетворит его душу. Он выбирает галстук оригинальный.
Фабрика массовым образом изготовляет только оригинальные галстуки.
Остальные, неоригинальные, существуют только для того, чтобы навести его на этот след. Так облава ведет медведя на ружье.
Для оригинальности тогда нужна была ручная работа.
Ручное, механическое, прикладное. А род был средний. Все это заканчивалось словом «искусство».
Маяковский, знавший Кавказ, любивший быстрый Рион, Маяковский, читавший Маркса, веривший в революцию, приговорен был к созданию бёмов.
Знакомые все были потеряны.
Он не гимназист, у него нет товарищей по гимназии, он не на фабрике. Люди из революционного кружка арестованы.
Он один в городе.
Он не был бездомным. Дом – квартира, семья – у него есть. Но в стихах и даже в воспоминаниях его друзей того времени он кажется бездомным.
Это бездомность юноши, который отрывается от своего дома и ищет собственную судьбу.
‹…›
Давид Бурлюк находит поэта
И вот среди них ходил Маяковский. Шло время. Маяковский разговаривал со всеми – с прохожими на улице, с товарищами, с извозчиками.
Он жил, читал стихи, ходил по улицам. Когда-то Маяковский любил Виктора Гофмана, поэта не бездарного, далеко не идущего, рассказывающего о красивом; со стихами Гофмана томился Маяковский, ходя по московским улицам. Сейчас он ходил с Бурлюком. Бурлюк доказывал Володе, что он молодой Джек Лондон.
И вот однажды Бурлюк шел ночью с Маяковским по Сретенскому бульвару. Владимир прочел стихи, то были отрывки о городе, куски, которые потом Маяковский нигде не напечатал.
– Это один мой знакомый написал.
Давид остановился и сказал:
– Да это ж вы сами и написали. Да вы же гениальный поэт!
Маяковский ушел. Утром Бурлюк встретился с ним, познакомил с кем-то и сказал:
– Не знаете? Мой гениальный друг, знаменитый поэт Маяковский.
Володя толкал его, но, отведя поэта, Бурлюк сказал:
– Теперь пишите, Володечка, а не то вы меня поставите в глупейшее положение. Не бойтесь ничего. Я буду вам давать пятьдесят копеек в день. С сегодняшнего дня вы обеспеченный человек.
Он писал стихи. И Бурлюк заглядывал через плечо, хватал строчки еще горячими, переставлял их; первое стихотворение начиналось так:
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.
Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.
Он вошел в поэзию, не изменившись, с картами, с картинами, своими и Бурлюков, с бесчисленными заявками, с недостроенным, сдвинутым, разложенным образом.
Он вдвинул образ в образ. Он работал в стихах методами тогдашней живописи.
Угрюмый дождь скосил глаза.
А за решеткой
четкой
железной мысли проводов —
перина.
И на нее
встающих звезд
легко оперлись ноги.
Но гибель фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток.[112]112
Первое приведенное стихотворение – «Ночь», второе – «Утро» (оттуда же следующий отрывок).
[Закрыть]
Бурлюк не много умел, но он видел Хлебникова. Недавно еще к нему упал с неба и не разбился Василий Каменский, поэт немалый.[113]113
Каламбур о падающем с неба камне напоминает знаменитое спорное самоопределение Шкловского из «Третьей фабрики»: «Я – только падающий камень».
[Закрыть] А главное – Бурлюк был теоретиком, он знал, как можно экспериментировать; он мало умел, но сейчас он видел, как другой осуществляет то, чего не мог сделать сам Бурлюк.
Стихи рождались.
Но и не было бы Маяковского, если бы не было камеры 103. В той камере сидел Маяковский, читал книги. Мальчиком носил он революционные прокламации, прочел их, давно была потеряна связь с товарищами. Но у Маяковского была своя, хотя бы схематическая, карта мира и план истории.
Пришел не Потемкин, и не Валентин Горянский, и даже не Давид Бурлюк, пришел человек с ответственностью за мир, до диспутов в Политехническом музее знавший собрания у булочников, партийный спор, привыкший представлять, что за слово платят тюрьмой и ссылкой.
Символисты писали о Дионисе, о вечно женственном, о Деметре, и Маяковский, ища самой простой, самой доходчивой мифологии, ища нового образа, в Москве, которая вся была вышита крестиками, взял религиозный образ, разрушая его.
Количество этих религиозных кусков в первом томе поразительно.
Всех не приведу. Второе стихотворение кончалось так:
За гам
и жуть
взглянуть
отрадно глазу:
раба
крестов
страдающе-спокойно-безразличных,
гроба
домов
публичных
восток бросал в одну пылающую вазу.
‹…›
Маяковский только что научился писать стихи. Горло его чисто, он говорит новые слова и готовится связать их в фразу.
Он получил голос, научился писать так, как научаются плавать. Оказывается, вода держит. Потом он узнал, какая это горькая вода.
Поэт в увлечении работой, в увлечении высказывания рад, когда говорит о горе. А горе остается горем, только приподнятым. Он приручает горе, оно приходит по свисту и уходит как будто когда надо. Его можно не привязывать.
Итак, Маяковский стал поэтом.
Давид Бурлюк давал ему в день пятьдесят копеек. Это большие деньги. У Достоевского Раскольников, доказывая, что он не с голоду убил, говорит, что ему давали за уроки и по полтиннику. Об этом полтиннике потом писал Писарев.[114]114
В статье «Борьба за жизнь» (1868).
[Закрыть]
Итак, голода не было, почти что не было. Были выступления. Он читал доклады, разговаривал о черных кошках. Это черные кошки, сухие, которых можно гладить, они выделяют электричество.
Об этих кошках читали в докладах, и об этих кошках написано в трагедии «Владимир Маяковский». Смысл кошки такой: электричество можно добыть и из кошки. Так делали египтяне. Но удобнее добывать электричество фабричным путем, чтобы не возиться с кошками. Старое искусство, думали мы тогда, добывало художественный эффект так, как египтяне добывали электричество, а мы хотели получить чистое электричество, чистое искусство.
Доклады делались из таких тезисов. О том, чтобы печататься, не было и разговора, но можно было и выступать. А для выступления нужна была вывеска. Тезисы научил делать Николай Кульбин, такие тезисы, как будто турки заняли город и оповещают об этом под барабан. Тут Маяковский и надел свою желтую кофту. Кофт было две; первая – желтая. Желтый цвет считался цветом футуризма. Кофта была внизу широкая, с отложным воротником, материал не густой, так что сквозь желтую кофту – а она была довольно длинная – видны были черные брюки…
Вторая кофта была полосатая – желтая с черным.
Кофта понравилась больше, чем кошки. Это то, о чем легко написать. Газетчику тогда надо было давать простые двери для входа. Он дальше дверей и не шел.
Февраль. 1917–1918 годы
В Февральскую революцию Маяковский был в автомобильной роте. Он написал об этом в своей «Хронике». Я был в броневом дивизионе. Дорога по улицам быстро сделалась от весенних снегов ухабистой. Кричали громко какие-то незначительные, еще зимние птицы. Снег нависал с крыш, качало броневые машины, стреляли в учебной команде саперного батальона. Стреляли в Лесном.
Разыскивая Маяковского, я зашел к Брикам.
Дым в комнате уже устоялся, и новые клубы дыма расплывались в дыму.
Маяковского не было. Не помню Брика. Был Кузмин и много народу. Уже второй день играли в «тетку».
Революция началась с хлебных очередей, с солдатского негодования.
Она началась так, как облака или ветер начинаются в горах.
Я в карты не играю и ушел опять на улицу.
На улицах дул ветер, стремительно наступала весна, портились дороги, все кричали, все бегали с оружием. Николай Кульбин организовывал милицию и умер в первый день.
Маяковский вошел в революцию, как в собственный дом.
Он пошел прямо и начал открывать в доме своем окна.
Ему нужно большее, чем Февральская революция, – в день ее он говорил уже о великой ереси сбывающегося социализма.
Ему надо было переделывать улицы, улицы должны были найти собственную свою речь.
Революция Маяковского укрепила и успокоила.
Маяковского я увидел веселым.
Марсово поле тогда еще не было зеленым.
Так же, спиной к параду, стоял, глядя на Неву, Суворов. За его спиной динамитом рвали ямы для могилы жертв революции. «Бродячая собака» была закрыта, ее переименовали в «Привал комедиантов», перевозили, расписывали, превращали в какой-то подземный театр.
Мы в подвал зашли случайно. Сидел Маяковский с женщиной, потом ушли.
Маяковский прибежал через несколько минут. Волосы у него были острижены коротко, казались черными, он весь был как мальчик. Он забежал и притащил с собою в темный подвал как будто бы целую полосу весны.
Нева, молодая, добрая, веселые мосты над ней, не те, которые он потом описал в «Человеке», не те мосты, которые мы знаем в стихах «Про это», почти кавказская весна, Нева, голубая, как цветная пена глициний в Кутаиси, лежала в серых веселых набережных.
Нева с теплым ветром шла мимо веселой Петропавловской крепости. Была революция навсегда. Она разгоралась.
Маяковский был в Москве.
Он снимался в кино, в ленте «Не для денег родившийся».
‹…›
Он играл в вещи, которая называлась «Учительница рабочих», был хулиганом, исправлялся, любил, умирал под крестом.
Он играл без грима и не очень нравился Антику[116]116
П. Антик – владелец кинокомпании «Нептун». Первоначально фильм шел в прокате как «Учительница рабочих»: так называется рассказ Эдмондо де Амичиса, на котором основан сценарий Маяковского. Затем название сценария – «Барышня и хулиган» – было восстановлено.
[Закрыть].
Когда хозяин спорил с Маяковским, тот хладнокровно отвечал:
– Вы знаете, я могу в крайнем случае писать стихи.
Он веселился, как мальчик, он веселился свадебным индейцем. Он издал наконец целиком «Войну и мир»[117]117
Поэма Маяковского, написанная в 1915/1916 годах.
[Закрыть], издал «Облако в штанах» без цензурных сокращений. Издал «Человека» – невеселую книгу о поэте, который не может добиться настоящей любви.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?