Электронная библиотека » Виктор Сиротин » » онлайн чтение - страница 7


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 15:02


Автор книги: Виктор Сиротин


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Однако не Скалозубы и их клоны стояли в начале имперской шеренги, растянувшейся в длинную фалангу. Впереди литературных Простаковых и пышащих плац-парадным здоровьем Скалозубов, умевших лихо закручивать ус, но лишённых всякого движения мысли, толпились реальные, презиравшие всё русское и карликовые во многих отношениях графы, случайные бароны, баронессы и прочие. Их, слетевшихся «на ловлю счастья и чинов», на беду народа, именно в Россию, «хлебом и солью» встречали давно прижившиеся в столицах типы с чертами «казарменного» или, того хуже, «жандармского дворянства», коих олицетворяли собой граф Бенкендорф и дипломированный с 1831 г. дворянин Л. В. Дуббельт. И если первый (по факту и по отзывам современников) всё же не лишён был ограниченного служебными рамками благородства, то внутренний облик Дуббельта, призванного Николаем «обуздывать печать», вполне соответствовал его внешним чертам. «Черты» эти, по словам Герцена, «имели что-то волчье и даже лисье, т. е. выражали тонкую смышленость хищных зверей, вместе уклончивость и заносчивость». Подняв свою голову как раз до уровня, начертанного скипетром царя, Дубельт по-жандармски рьяно «обуздывал» свою новую вотчину.

Конечно, не все званые ко двору были «хищными зверями» и «лисами». Среди тех, кого занесло в Россию, было немало орденоносцев ввиду выслуги (и на том спасибо!) и добропорядочности (что много лучше). Были среди них, подобно Бергу и Адлербергам [25], храбрые и трудолюбивые. Что касается барона Геккерна «с сыном», то эта пара наряду (прошу прощения) с сопливым де Барантом («салонный Хлестаков», презрительно отзовётся о нём Лермонтов), увы, тоже была частью «николаевской России». Однако весь ужас был не в том, что иные из них принадлежали к наиболее подлой части общества, устроенного то ли на прусский, то ли на французский манер, а в том, что «голуби» эти вели себя в России как стервятники или как свиньи в посудной лавке. Сам факт того, что одно ничтожество из-за пустяков лишило жизни гения русской литературы, а другое (де Барант), если бы умело владеть оружием, могло погубить другого гения, говорит о многом (Доп. VI). И даже не говорит, а вопиёт. Вопиёт о неискоренимом социальном холопстве «верхней» части либерального и традиционно беспамятного русского общества, которое в этом отношении превосходила лишь «высочайшая» власть. В лице Николая она устремила «немигающую» свою ненависть на всё духовное, неординарное и творческое в российском обществе. Причём ненависть эта по факту нацелена была главным образом на русскую элиту.

Лермонтов знал и видел всё это. И у него скоро, увы, будет повод сказать на всю Россию о том, что знал. Сейчас же, меряя каждый объект внимания большим счётом, он не оставлял надежды найти среди своего окружения тех, кто мог соответствовать этому счёту. И не находил… Он так и пишет в одном из стихотворений: «Искал друзей – и не нашел людей»… Принадлежа к высшему обществу и связанный с ним родством, Лермонтов относился к нему с долей презрения. Ещё и потому, что «лучшие представители» светского общества считались таковыми, только если выстраивались, подобно парадным эскадронам, под масть и цвет хвоста, ибо им, как и породистым лошадям, полагалось соответствовать этой «масти». В противном случае они становились изгоями внутри своего круга, превращённого в гусарский ипподром. Это было известно Лермонтову, несомненно знавшему письма Чаадаева. Последний высочайше получил статус «сумасшедшего» потому только, что не пожелал вписаться в начертанную «по хвосту» и подчиняющуюся хлысту придворную «масть».

Итак, если первые открытия психологического и житийного плана привели поэта к глубокому разочарованию в людях, то последующий опыт лишь утвердил их. Лермонтов с усилием старается сохранить свой внутренний мир, в своей сакральной ипостаси никому не подвластный, но хрупкий при столкновении с пошлостью вещного мира. Один из первых биографов Лермонтова, А. В. Дружинин, встречавшийся с многими современниками поэта, писал, что Лермонтов, «соприкасаясь со всем кругом столичного и провинциального общества, имел множество знакомых, но во всех сношениях с ними держал себя скорее наблюдателем, чем действующим лицом». Словом, первые слёзы, по обыкновению предшествующие истинным страданиям, давно прошли, но не прошли причины, их породившие. И всё же поэт не устаёт искать в людях единство человека и Божественного в нём. Будучи максималистом, он верил – хотел верить! – тому, что и в том человеке, каков он есть, таятся искры Божии. Кроясь в «пыли» обихода, они, придёт время, подобно «искрам» небесной сини, замерцают затаённым в человеке Подобием…

На время оставим юные годы поэта и, вплотную подойдя к теме, попытаемся прояснить главную её часть: в чём и как являло себя православие и, беря шире, христианская вера Лермонтова?

Вопрос этот отнюдь не праздный, поскольку в произведениях поэта и в самом деле не прослеживается акцентированное (православное) внимание к христианству, как то было, скажем, у Гоголя. Замечу, периода отказа Гоголя от «мирских страстей» и глубоких сомнений в творчестве, что, к слову, и привело в нём к гибели великого писателя, как впоследствии и в Льве Толстом. Не было у Лермонтова «привязок» к христианству в духе Джона Мильтона или, беря пониже, мятущегося духом и тоже наследного христианина Вл. Соловьёва. Вера как таковая представляет собой феномен личностный и сущностный единовременно. Вмещаясь в личности, она находится и вне её, поскольку личность, опираясь на опыт, проверяет, а сущность доверяет тому, частью чего является. Феномен веры не может зависеть от опыта, поскольку нельзя веровать в проверяемые гипотезы, то есть в то, что доступно эксперименту и может быть подвергнуто логическому и какому-либо другому анализу.

Словом, определить прямую связь Лермонтова с духовно-философской основой православия не так просто. Можно, правда, поставить поэту «в зачёт» то, что в 1830 г. он вместе с бабушкой и кузинами ездил на богомолье в Троицкую лавру и в Воскресенский монастырь. Тем более, что, когда во время этой поездки у молодых людей произошла встреча с нищим, среди всех именно христианская душа Лермонтова (подтверждая мысль Тертуллиана) достойно отреагировала на несчастного бедолагу.

Е. К. Сушкова вспоминала: «Помолясь святым угодникам, мы поспешно вернулись домой, чтобы пообедать и отдохнуть. Все мы суетились вокруг стола, в нетерпеливом ожидании обеда, один Лермонтов не принимал участия в наших хлопотах; он стоял на коленях перед стулом, карандаш его быстро бегал по клочку серой бумаги…» [26]. Под впечатлением этой встречи с бродягой или нищим в считанные минуты было создано стихотворение «Нищий» – маленький шедевр, наполненный христианской сущностью:

 
У врат обители святой
Стоял просящий подаянья
Бедняк иссохший, чуть живой.
От глада, жажды и страданий
Куска лишь хлеба он просил,
И взгляд являл живую муку,
И кто-то камень положил
В его протянутую руку…
 

Можно было бы зачесть и наблюдение Печорина в «Тамани»: «Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю её мебель. На стене ни одного образа – дурной знак!» Однако духовная сторона здесь отступает перед практическим интересом героя. Поскольку «образ» в доме символизирует не только веру, но в известной мере и стиль поведения хозяев, что Печорину в тот момент было особенно важно.

Вообще, герои произведений, как известно, далеко не всегда выражают волю автора. И не только в словах, но и в делах своих. Появившись в повествовании, они, начиная жить самостоятельной жизнью, нередко «ведут за собой» автора. Поэтому наиболее адекватным выражением духовных позывов поэта следует признать его лирику. Именно она является лакмусовой бумажкой сугубо личных переживаний и настроений Лермонтова, а потому способна приоткрыть нам внутренний мир поэта.

Например, в одном из своих стихотворений Лермонтов, как о чёмто совершенно ясном говорит: «В то утро был небесный свод / Так чист, что ангела полёт / Прилежный взор следить бы мог» (1840). Бытие ангелов для Лермонтова очевидно и не требует доказательств. Мало того, поэт как будто по-свойски говорит о своих «личных отношениях» с Всевышним: «И как я мучусь, знает лишь Творец» (1831), ибо Он – единственный, кто в состоянии понять внутренние переживания и боль поэта.

Если говорить непосредственно о добрых делах, то они не имеют под собой конфессиональной привязки. Потому слова «добр по-христиански» означают лишь то, что доброта совпадает с христианской моралью, поскольку добры не только христиане. Дух милосердия и расположения к ближнему присущ большинству религий. Надо думать, православие не виделось Лермонтову неким «конфессиональным коридором», стены которого расписаны обрядностью, догматами веры и, на выходе из него, сценами из Страшного Суда. Такого рода «стены» и «росписи», рождая страх и опираясь на него, не подтверждены искренним религиозным чувством, а потому были принципиально чужды поэту. Православие для Лермонтова было, скорее, «дверью», за которой ему открывался мир Запределья, не вмещающийся ни в какое конфессиональное исповедание. Это был мир, в котором поэт оставался наедине с Богом. Мир, который сам он предощущал и который был ему предвещён.

Но был ещё и другой мир… Противоестественный и враждебный Богу, он противостоял и первозданной душе человека.

Пространства этого мира, переданные Лермонтовым кистью, поистине космического масштаба мы находим в поэме «Азраил» (1831). Азраил [27] по своему масштабу – явный литературный предвестник лермонтовского «Демона», но ещё не «Демон». Ангел Смерти, как и Демон, страдает, но, как и он, безвыходно:

 
Всё умирает, всё проходит.
Гляжу, за веком век уводит
Толпы народов и миров
И с ними вместе исчезает.
Но дух мой гибели не знает;
Живу один средь мертвецов,
Законом общим позабытый,
С своими чувствами в борьбе,
С душой, страданьями облитой,
Не зная равного себе.
 

Однако, несмотря на ледяной космос и «мертвецов» в нём, в «облитой страданьями» душе Азраила всё же теплится нечто первопричинное, а потому ценное для него. Именно «чудный край» начальной, а значит, – безгрешной жизни Азраил клянётся глубоко схоронить в своём сердце. Эти воспоминания о потерянном, он, с опорой на свою «должность», старается сохранить любой ценой. «Хотя бы на меня восстал весь ад», – клянётся протеже невинных душ. Зная, насколько важно было Лермонтову прояснить истоки Добра и Зла, жизни и смерти, можно предполагать, какую духовную нагрузку и душевные муки испытывал юный поэт. Но он знает свою силу и смело внедряется и душой и сознанием «в мир», страшный всякому живому существу. Поэт вкладывает описание этого мира в уста своего героя:

 
Когда ещё ряды светил
Земли не знали меж собой,
В те годы я уж в мире был,
Смотрел очами и душой,
Молился, действовал, любил.
И не один я сотворён,
Нас было много; чудный край
Мы населяли, только он,
Как ваш давно забытый рай,
Был преступленьем осквернён.
Я власть великую имел,
Летал, как мысль, куда хотел,
Мог звёзды навещать порой
И любоваться их красой
Вблизи, не утомляя взор,
Как перелётный метеор
Я мог исчезнуть и блеснуть.
Везде мне был свободный путь.
Я часто ангелов видал
И громким песням их внимал,
Когда в багряных облаках
Они, качаясь на крылах,
Все вместе славили Творца,
И не было хвалам конца.
 

Однако внутренне поэт не особенно задерживался в «мире» Азраила… Земля и жизнь на ней были ему важнее. Поэтому Лермонтов (в поэтической ткани повествования несколько насильственно) отстраняется от опасного мира и влагает в уста Ангела Смерти своё – живое, здешнее. В этом внезапном переходе от потустороннего к здешнему миру однозначно прослеживается личное и даже сугубо личностное, а именно лермонтовское. Примечательно, что в «разговоре» с Богом Лермонтов, пожалуй, более конкретен, нежели с людьми. Устами Азраила (забудем на время, что Азраил герой всё же не лирического произведения) он обращается к Всевышнему:

 
…Всесильный бог,
Ты знать про будущее мог,
Зачем же сотворил меня?
Желанье глупое храня,
Везде искать мне суждено
Призрак, видение одно.
Ужели мил тебе мой стон?
И если я уж сотворён,
Чтобы игрушкою служить,
Душой бессмертной, может быть,
Зачем меня ты одарил?
 

В этих вопросах, граничащих с обвинениями, совершенно очевидно прослеживается реальность по-земному ощутимого толка. Конечно, она оказывается несказанно проще, грубее и куда как мельче космической.

3

В драме «Menschen und Leidenschaften (1830) Юрий Волин перед самоубийством повторяет схожие упрёки: «Зачем хотел Он моего рождения, зная про мою гибель?.. Где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?» (Здесь и далее выделено мною. – В. С.) В отчаянии Юрий обвиняет Бога в отсутствии милосердия: «Я стою перед Творцом моим. Сердце моё не трепещет… Я молился… не было спасенья… я страдал… ничто не могло Его тронуть».

И здесь мы видим, что в своей совокупности противоречивые «требования» героев Лермонтова говорят о признании автором в Боге – личности. Правда, лермонтовский Вадим, признавая, – в гордом отчаянии противостоит Богу: «Ты меня проклял в час рожденья… и я прокляну твое владычество в час моей кончины» (1834).

Впоследствии упрекнув Бога в чрезмерной «занятости» небом («Демон»), поэт в начальном периоде своего творчества как будто сомневается в абсолютной благости Верховного существа, что подтверждают монологи и отдельные реплики его литературных персонажей. Они столь часты и искренни, что это даёт нам право уравнивать их с лирическими откровениями поэта.

Лермонтов, да, верит в бытие Бога – Творца всего сущего. Но это означает ту Целостность, которая предусматривает существование не только добра, но и зла… Не желая примириться со злом, поэт видит оружием борьбы с ним свой Гений, который, верит он, дан ему не случайно. Именно отсюда «растут» корни протеста Лермонтова. При этом следует принять во внимание, что исходят они не от личности, а от сущности поэта. Именно избранность, полагает юный поэт, даёт ему моральное право на «тяжбу» с Тем, кто его избрал. Однако её не стоит преувеличивать.

«Вопросы» Лермонтова чисты уже потому, что они исходят, как уже говорилось, от его сущности, имеющей духовную опору в первозданной (добиблейской истории), а затем уже в «известной нам» библейской и исторической жизни. И всё же в некоторых аспектах протест Лермонтова сродни вольтеровскому. Вспомним: французский мыслитель до глубины души поражён был гибелью Лиссабона[28]. На фоне такого рода трагедий страдания Иова, вызвавшие его «борьбу» с Богом, выглядят никчёмными.

Но, ценные, как символ человеческой немощи и ограниченности, старые, как мир, вопросы эти по-прежнему остаются в силе: если христианский Бог есть Бесконечная Любовь, то как она соотносится с гибелью и страданиями огромного числа людей, включая тысячи неумевших и неуспевших согрешить? Ведь земная твердь, разверзшаяся в Лиссабоне, испещряя город, поглотила в себя и духовные форумы, средоточием которых являлись символы христианской любви – храмы! Разве эти духовные святыни, намоленные поколениями христиан, не призваны были очищать души людей?

Если от катаклизмов, природа которых не ясна, вернуться к «мирной» жизни, то и здесь всё обстоит не лучшим образом. Дело, ведь, не только в том, что мир повсеместно и повседневно исполнен зла, а в том, что зло доминирует в нём… Ибо что, как не характер явления, определяет его главенствующие свойства?! Разве не они предопределяют направление мысли и ход духовных поисков? Но если так, если зло в мире неизменно, нескончаемо и зачастую торжествует, то в чём являет себя Добро сотворившего мир и человека? Бог знал, что Адам согрешит и человечество пойдёт к своей погибели и позволил это. Зачем?

Лермонтов не находит ответа на подобные вопросы. Начав в юности «тяжбу с божеством» (признаемся, что эта, вошедшая в литературу формула всё же принадлежит духовному антагонисту поэта, В. Соловьёву), Лермонтов персонифицировал её, ибо не сомневался в личностном существовании Бога. Иначе все обращения – и героев, и самого Лермонтова – становятся бессмысленными. Вопрос упирается лишь в духовную форму этой (для поэта) очевидности. Ибо поэт видит Его главным образом в ипостаси Судьи, что в известной мере расходится с толкованием Бога через его сына – Христа, которого поэт упорно обходил своим вниманием.

Итак, литературные тексты (а другими источниками мы не располагаем) не дают конфессионально точного определения религиозности Лермонтова. Это можно сделать разве что методом вычитания. О таком «счёте», в частности, говорит драма «Испанцы».

В ней испанский дворянин Алварец хвастается перед Фернандо одним из своих предков:

 
Вот тут написано, что сделал он:
Три тысячи неверных сжёг и триста
В различных наказаниях замучил.
 
 
Фернандо (насмешливо)
О, этот был, без спору, муж святой;
Конечно, он причислен к лику?
 
 
Алварец (равнодушно)
Нет ещё!..
 

Для итальянца-иезуита патера Соррини и вовсе нет ничего святого. Впрочем, говоря в храме «святых здесь нет…», он проговаривается о своём «божестве»:

 
Что значит золото? – оно важней людей,
Через него мы можем оправдать
И обвинить, – через него мы можем,
Купивши индульгенцию,
Грешить без всяких дальних опасений
И, несмотря на то, попасть и в рай.
 

Не в лучшем свете предстают в глазах Лермонтова и русские монахи. В повести «Вадим» говорится, что они, проходя по церкви, «толкали богомольцев с таким важным видом, как будто бы это была их главная должность». О такой «мелочи» Лермонтов не упоминал бы, если б она не бросалась ему в глаза во время литургии и не была характерна для духовного клира.

Итак, произведения поэта, родившегося в православной семье, несомненно, указывают на его сословно-природное или наследственно-христианское вероисповедание. Однако эти же произведения не дают ясного ответа о степени глубины – о внутренней причастности поэта к православной вере. Мало того, христианское мироощущение Лермонтова порой граничит с деистическим. Очевидно, дабы не перейти «опасную» границу, поэт, обманывая себя (ибо просит как будто не за себя), прибегает к защите Божьей Матери:

 
Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в мире безродного…
 

Тем не менее благоговейное отношение к христианским святыням не случайно пронизывает ряд стихотворений поэта. Уже потому, что, будучи глубоко духовными, они преисполнены искреннего религиозного чувства.

Однако чувства эти, даже если они чисты, искренни и носят глубинный характер, – всё же не главное. Знаки и символы веры сильны и действенны тогда, когда они в лице исповедующих веру участвуют в жизни. То есть когда они не только сопровождают, но и формируют бытие человека.

Именно это мы наблюдаем в благоухающей чистотой материнства «Казачьей колыбельной песне» (1840). Образ матери-казачки здесь иконописен и возвышен природной невинностью младенца. В этой ипостаси подобная Божьей Матери, казачка, предвещая своему младенцу будущее, в песне «вручает» ему оберег для участия в нём. Поэт, родившийся с душою странника, посредством матери передаёт ребёнку судьбу воина. Само же стихотворение – от начала и до конца – религиозно по своей сути:

 
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Тихо смотрит месяц ясный
В колыбель твою.
 
 
Стану сказывать я сказки,
Песенку спою;
Ты ж дремли, закрывши глазки,
Баюшки-баю.
 
 
По камням струится Терек,
Плещет мутный вал;
Злой чечен ползёт на берег,
Точит свой кинжал;
 
 
Но отец твой старый воин,
Закалён в бою:
Спи, малютка, будь спокоен,
Баюшки-баю.
 
 
Сам узнаешь, будет время,
Бранное житьё;
Смело вденешь ногу в стремя
И возьмешь ружьё.
 
 
Я седельце боевое
Шёлком разошью…
Спи, дитя моё родное,
Баюшки-баю.
 
 
Богатырь ты будешь с виду
И казак душой.
Провожать тебя я выйду —
Ты махнёшь рукой…
 
 
Сколько горьких слёз украдкой
Я в ту ночь пролью!..
Спи, мой ангел, тихо, сладко,
Баюшки-баю.
 
 
Стану я тоской томиться,
Безутешно ждать;
Стану целый день молиться,
По ночам гадать;
 
 
Стану думать, что скучаешь
Ты в чужом краю…
Спи ж, пока забот не знаешь,
Баюшки-баю.
 
 
Дам тебе я на дорогу
Образок святой:
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой;
 
 
Да готовясь в бой опасный,
Помни мать свою…
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
 

И это произведение Лермонтова проникнуто чистотой веры в бытие Бога, которая в развитии «личных» отношений выходит за пределы конфессиональной ниши. Такую, то есть «свою», веру он не подвергал ни сомнению, ни скепсису. И, не смотря на то, что у Лермонтова иногда проскальзывает в духе Вольтера ощущение Бога в «природной» ипостаси, в целом он в своих произведениях отдаёт христианству должное как части «внутреннего человека». Отсутствие у Лермонтова прямого цитирования или устойчивых поэпизодических аллюзий при обращении к библейскому тексту объясняется тем, что поэт обращал внимание на эпизоды Св. Писания, которые в его сознании соотносились с неписаным «текстом» и который несёт в себе извечные неразрешённые, а порой и неразрешимые вопросы.

Отсюда неканоничность (не путать с апокрифичностью) христианства Лермонтова. Он не был «болен» христианством (читай – православием) в том смысле, что находил его частью бытия, ведущего свою историю от сотворения мира. И ещё меньше походил поэт на приходского послушника, меряющего всё сущее «небесным» аршином, преподанным ему приходским же священником. Мировидение Лермонтова простиралось дальше и, уж конечно, было выше духовного кругозора церковно-приходского круга. Но, в чём-то совпадая, а в чём-то расходясь с последним, оно реализовывало себя в поиске и обретении морального и нравственного смысла человеческого бытия. В этом отношении мировосприятие Лермонтова было новозаветным. В одних случаях открытые взору, в других – сокрытые или явленные опосредованно, эти искры Божии рассыпаны по всему творчеству Лермонтова. Не обременяя читателя доказательствами очевидного, приведу лишь проникнутые трагизмом строки поэмы «Валерик» (1840), в которых одушевлённая религиозность являет себя в наиболее чистом виде:

 
Я думал: жалкий человек,
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом много места всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?
 

Однако поэт не задерживает надолго своё внимание на «отвлечённом» христианстве. Обладая мистической проникновенностью в сочетании с духовной одарённостью и к тому же будучи человеком поступка, Лермонтов смотрит в направлении христианского учения, а не на указующий перст приходской церкви. Отсюда неканоническое, а порой и жёсткое восприятие мира Лермонтовым. Мира, неотрывного от дел и сопутствующих им грехов.

Вместе с тем поэтические «молитвы» поэта говорят об устойчивой вышней направленности его поэзии. Минуя церковный приход, они ориентированы на Всевышнего в природной его ипостаси, что особенно ярко выражено в одухотворённом всевечной жизнью стихотворении «Когда волнуется желтеющая нива…». Впрочем, обращение поэта непосредственно к Богу (тем более «через природу») при желании можно отнести к «ересям Лермонтова», ибо это не очень характерно для православного человека, а с позиции иных его адептов – и вовсе кощунственно. В этом смысле Лермонтов больше «протестант» (ставлю это слово в кавычки не только потому, что он им не был, но и потому, что апелляции поэта «к небу» и к Богу по внутренним мотивам своим чрезвычайно сложны, а в силу метафоричности, присущей художественному Слову, выходят за рамки протеста).

Но, всё глубже уходя в свой мир, от которого «рукой подать» до мира нездешнего, поэт не порывает с обществом, с которым у него уже в юные годы начинается «вечный» конфликт. Хоть и возведённое в «толпу», общество всё же привлекает его внимание. «Кто толпе мои расскажет думы? / Я, или Бог, или никто» (1831), – говорит поэт «толпе», между тем отдавая первостепенное значение своим думам.

В чём ещё кроются корни протеста Лермонтова?

На этот вопрос-бумеранг ответ уже, кажется, дан: в жизни… Правильнее сказать – в бытии человеческом, причём в ипостаси не ограниченном рамками одной только России.

Лермонтов из гущи жизни и из глубины истории черпает вселенское ощущение и «вечные» знания, недоступные тем, кто существует в поле вещественных интересов. Отсюда его предощущение истины, которая по частицам растворена в тварном мире, человеке и обществе, пронизывая Вселенную и составляя тело Бога. Именно эта ипостась стала субъектом творчества одного из самых глубоких и пронзительных поэтов мира!

Внутреннее развитие Лермонтова проходит стремительно и мощно, но пока в этических пределах своего сословия, в которые скоро вклинятся главные противоречия эпохи. В период 1830–1834 гг. он начинает несколько поэм и роман в прозе.

Однако талант Лермонтова растёт столь стремительно, а мировоззрение обогащается столь быстро, что в процессе работы над темой он перерастает свой сюжет, стиль и формы подачи его. В этом, наверное, главная причина незаконченности большинства ранних произведений поэта, включая роман «Вадим» (1833–1834). «Поэтические скороходы» казались Лермонтову впору, пока он облекался в них. Но, «надев» их и начав «ходить», он скоро убеждался, что они ему тесны.

Быстро пройдя «азбуку» христианского учения, Лермонтов проникает в суть диалектического противостояния Добра и Зла. Глубину и сложность этого противостояния поэт почувствовал уже в ранние годы, но для придания ему формы и создания образов потребовалось некоторое время. Ввиду доминанты поиска истины в творчестве поэта, полагаю правильным исследовать его не по годам, а по содержанию, «возраст» которого в человеческой истории доступен лишь единицам. По такому содержанию творчество Лермонтова весьма взрослое, причём с самого начала.

Коль скоро речь зашла о духовных составляющих, ещё раз примем к сведению, что у Лермонтова нет прямых апелляций к Христу (к Матери Божией есть), в то время как к Богу он обращается несчётное число раз, – и вовсе не всегда с покаянием… Как уже говорилось, в некоторых случаях Лермонтов протестует, «спорит» с Богом и даже как будто упрекает Его: «Он занят небом, не землей!», но никогда не бунтует против Бога как Сущности. Даже и тогда, когда поэт подвергает сомнению Его всеблагость, он не протестует против Его доминирующей власти. Ибо верит в мудрость Бога-Судьи, а значит, и суда Божьего. Всё говорит о том, что отношение Лермонтова к Богу личное, но обращается он к Нему не как личность, а как Творение Его! Отсюда своё, особое, отношение поэта к миру, значительной частью которого (и в прямом, и в переносном смысле) является российское бытие. Обладая тончайшей духовной организацией и способностью отыскать в бытии мелодию, исходящую от изначального Слова, умея видеть сокрытое в душах людей и ощущать вечное и нетленное в преходящей истории, Лермонтов наделён был свойствами ума и характера, которые дают основания считать его поистине феноменальной личностью. Но, ощущая в себе печать вневременного и вечного, поэт, как уже говорилось, с отрочества мучается незнанием истинной цели здешнего своего пребывания:

 
Не для ангелов и рая
Всесильным Богом сотворён,
Но для чего живу, страдая,
Про это больше знает Он.
Как демон злой, я зла избранник,
Как демон с гордою душой,
Я меж людей беспечный странник,
Для мира и небес чужой…
 

Впрочем, видя себя в духовной «вилке», Лермонтов с юношеской горячностью явно наговаривает на себя. Ощущая себя странным среди людей, преувеличивает значение людских отношений. С другой стороны, посредством собственного избранничества (это было решённое дело для него) приобщаясь к высшему в человеке, Лермонтов стремится постичь Бога через лучшее Его творение. Потому, отвратив себя от самозваного «высшего общества», он не только копается в себе, но изучает человеческую историю, пытаясь разобраться: когда и почему «будут первые последними, и последние первыми» (Мф.19:30), и когда воссмеются плачущие. Зная основные европейские языки, изучая древность и постигая законы хода вещей под разными углами и с разных точек зрения, Лермонтов научается читать и то, о чём авторы предпочитали умалчивать. И чем глубже погружался он в знания, чем яснее видел общность драматических коллизий событийной истории, тем яснее ему становились пути, по которым человеческое бытие соотносилось с вечностью. Владея неменяющейся информацией, Лермонтов внимательно следит за происходящими событиями, предвидя те из них, которые ещё не обозначили себя. Во всяком случае, уже в юности поэт был в курсе всего наиболее важного, что происходило в России и Европе.

В этом аспекте интересна связь глубокой мысли, духовного прозрения и поэтического Слова.

Связь эта не только естественна, но и взаимообусловлена. И чем богаче единство всех её составляющих, тем она прочнее. Ибо в сплаве Мысли-Слова являет себя код, прямо связанный с гармонией Вселенной. Подобно храмам древности, грандиозным и величественным именно тогда, когда они становятся частью природы, «архитектура» поэзии содержит в себе «те же» элементы, с помощью мелодии стиха вплетающиеся в «код» вселенной.

Не случайно наивысшее раскрытие ума, духовного дара и универсальной талантливости Лермонтова проявилось именно в богатстве и мелодичности Слова. Изначально содержа в себе вселенскую интонацию и ритмику, Слово, как ничто, лучше способно передать и образ, и подобие Изначального.

Поэзия потому для Лермонтова имела смысл (и в его исполнении является истинно великой), что он умел найти и выразить в ней те гаммы человеческих переживаний, которые только и могли вписаться в ёмкий вселенский хорал.

Именно этот вселенский и всеисторический «смысл», углублённый исследованиями души человеческой, служил Лермонтову и средством и целью.

Заветы Предвечного Лермонтов поверял делами человека через веру, но предсказуемо не находил между ними прямой связи. Стучащие в двери мира слышали лишь гул запертой двери, а просящим вкладывался в руку камень…

Но холод и жестокосердие «мира» уже и в юные годы не были ему в новинку. И хотя сила Слова не беспредельна, феноменальный дар Лермонтова подвёл его к той, невыразимой никаким человеческим текстом (поэт не раз сетует на это) истине, которая некогда ослепила библейского пророка. Вместе с тем, храня в душе «завет Предвечного», Лермонтов убеждён в том, что мир – и человек в нём – существует не для того, чтобы духовное бытие отрывать от дел, а священную благодать обращать в духовную праздность…

Ещё в 1831 г. Лермонтов пишет: «Мне жизнь всё как-то коротка, / И всё боюсь, что не успею я / Свершить чего-то!», здесь же признаваясь, что «…жажда бытия / Во мне сильней страданий роковых…». Опасения опять уступают предвидению: «Душа моя должна прожить в земной неволе / Недолго…» Разница в том только, что «испуг» по этому поводу у Лермонтова прошёл. И здесь, и в дальнейшем он едва ли не холодно констатирует то, что впоследствии и произойдёт… И опять провидение, отмеченное нарастающим «с годами» самоутверждением: «Я чувствую – судьба не умертвит / Во мне возросший деятельный гений!» И далее: «Я рождён, чтоб целый мир был зритель / Торжества иль гибели моей…» (1832). Однако понимает поэт неоднозначность явленных ему откровений, неочевидность даже и ближайшего будущего, легко вписывающегося во всякого рода «обстоятельства» и превратности судьбы. В драме «Странный человек» (1831) Лермонтов устами своего героя, вне сомнения, говорит о себе: «Я не сотворён для людей теперешнего века и нашей страны».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации