Текст книги "Москва – Санкт-Петербург. Мой путь"
Автор книги: Виктор Улин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Сказать, что в те годы я был глуп, незрел, негибок и так далее.
Но кто, где и когда видел гибкого художника?
Поэта, не считающего свои рифмы удачнейшими на свете – или прозаика, не гордящегося единственными в своем роде сюжетными ходами?
Все мы, поступившие в Литинститут, были разными. Стоявшими каждый на своем пьедестале и смотрящими свысока на всех прочих.
И задача руководителя творческого семинара заключалась не в том, чтобы сбить каждого на землю, а чтобы укрепить фундаменты этих самых пьедесталов.
Ведь если человек не считает себя центром мира, он никогда не сможет достичь серьезных успехов ни в чем вообще.
Во всяком случае, на другом прозаическом семинаре нашего потока дело обстояло так, как должно было обстоять.
Там кипели страсти, но некоторые сделались писателями.
Приходят на память Аня Дубчак – моя любовь не только не первом, но и на втором курсе – и Валера Роньшин – друг поздних времен.
Из нашего семинара профессиональным литератором не стал никто.
* * *
Наш руководитель, видный советский писатель Олег Павлович Смирнов, был талантливым прозаиком и хорошим человеком.
О последнем говорит хотя бы тот факт, что после выпуска я несколько лет продолжал переписку с ним.
Олег Павлович возился с нами изо всех сил.
Пытался наставить на путь истины.
Протолкнул нас с Колей в журнал «Октябрь», где работала его дочь.
Позже дал мне рекомендацию в СП.
И так далее.
Но семинар, набранный им по результатам творческого конкурса, не дал ничего хорошего ни одному из нас.
Наш творческий семинар был бардачным во всех смыслах ёмкого русского слова.
Я даже не помню, с кем начинал там в 1989 году и с кем окончил в 1994: люди менялись непрерывно, откуда-то восстанавливались и куда-то исчезали, мало кто задерживался дольше, чем на пару семестров, и никто не оставил следа в душе.
Из поступивших со мной выпустились 3—4 человека, писателями из них могли считаться только Коля Баврин и Улдис Сермонс.
О них со всей теплотой я писал в «Девушке с печи №7».
Да и те канули в Лету: Улдис по окончании Литинститута бросил и выпивать и писать, а Колины следы потерялись во мраке.
Старостой семинара назначили человека, которого я – будучи в должности командира части – не сделал бы даже ротным старшиной.
Как литератор он был даже не нулем, а «минус единицей».
Бездарный и тупой, борец с отшибленными мозгами боксера, с ужасающим южным выговором и корявым языком (становившимся хуже год от года), он сталкивал нас в бессмысленных спорах. В которых, вопреки заштампованному мнению, истина не рождается, а может лишь укрепиться взаимная неприязнь.
Меня староста возненавидел с первого взгляда.
Это напоминало уже испытанное когда-то от бригадира в ГДР (и описанное в романе «Умерший рай»).
Всю жизнь, пользуясь успехом в кругу нормальных людей, я терпел унижения от быдла.
За все свои качества, вплоть до умения носить костюм с галстуком и выражаться на безупречном языке.
* * *
Да, признаюсь.
Владение русским языком является для меня главным критерием оценки человека.
Говорящего (даже в шутку!) «чо?» – «ничо!», «полОжьте» – «айдате» мне хочется убить одним ударом.
Начав свой путь как поэт, я и в прозе стремлюсь к недостижимому совершенству именно языка.
А в поэзии – к которой обращаюсь по сю пору! – работаю над каждым звуком и каждым знаком препинания.
Не говоря о иных приемах.
Например, в стихотворении «Александру Вертинскому» я поставил в финал две строки особого звучания.
(Эти строки возникли как иррациональный отклик на малоизвестную песню великого автора-исполнителя, а остальные три с половиной строфы были достроены на их фундаменте.)
Вот как звучит то, что родилось само собой:
Лишь стоит Ваш серебряный тополь
У Кремлевской суровой стены…
По правилам русского языка порядок эпитетов произволен, а прилагательное «кремлевский» может писаться как с прописной, так и со строчной буквы.
То есть допустимо было сказать, что некий серебряный тополь стоит просто у суровой кремлевской стены.
Но такой вариант потерял бы выразительность.
Ведь он описывал бы стену, о которой говорится, что она просто суровая и абстрактно кремлевская, и допускает еще десяток вариантов: красная, кирпичная, старая, высокая… И все это не выражало бы ничего конкретного и не создавало бы художественного образа.
А моя строчка рисует стену Кремля (единственного в России!) и именно суровую.
Ведь речь идет о надгробном памятнике Сталину, которого поэт при жизни сравнил с серебряным тополем.
* * *
Одно время я занимался переводами песен.
Причем всегда стремился к точному воспроизводству ритмики оригинала.
Переводил с немецкого – что было делом не слишком сложным, поскольку язык избыточен и оставляет простор для подбора русских слов.
Вариант старой немецкой песни «Если солдаты городом шагают» получился неплохим.
Переводил (по подстрочнику) с иврита.
Например, «Кахоль ве лаван» о бело-голубом флаге Израиля.
Я очень люблю этот птичий язык.
Люблю за фонемы «оль», «эли», «эли», «ало», создающие непередаваемое ощущение легкости.
Хотя перевод с иврита труден: язык не имеет артиклей и прочих вспомогательных элементов, а слова очень короткие.
И втиснуть их смысл в русский эквивалент столь же трудно, как поместить грудь 50-летней женщины в подростковый бюстгальтер,
* * *
Мысли о языке как средстве литературной выразительности вызвали неожиданно сильные образы.
Например, язык нелюбимого мною Андрея Платонова всегда напоминал мне рвотный порошок.
А когда меня пытаются убедить в том, что Платоновский стиль – нечто церковнославянское, литургическое и так далее, я возражаю так:
Церковнославянский язык похож на воду из торфяного болота: он черный, но чистый и прозрачный.
* * *
Но вернемся к моему семинару.
* * *
Староста – духовный люмпен – травил не одного меня; он сталкивал лбами всех.
Наши семинары не являлись разумным обсуждением плюсов и минусов а шли на уровне драк подушками в пионерском лагере. Хотя подушки порой были набиты весомыми камнями.
Стыдно вспоминать, но я однажды поименовал рассказ Улдиса – прибалтийский, отстраненный и демонстрирующий все сквозь стекло – описанием того, как резиновую женщину удовлетворяют фаллоимитатором.
После той глупой эскапады мы с автором не разговаривали до следующего утра.
Правда, на последних курсах тот ничтожный борец по ряду причин ушел не только из старост, но из института. Однако замена его умным Колей Бавриным уже не могла ничего изменить.
Мы привыкли идти на творческий семинар не как на конструктивную встречу коллег по цеху, а как на бой каждого с каждым, одного со всеми и всех против одного. На бой, где оставалось встать спиной к стене и отбиваться с закрытыми глазами.
С этой точки зрения творческий семинар в Литинституте не привнес ничего положительного в мою литературную судьбу.
* * *
Сейчас мне все-таки кажется, что в Литинституте – равно как и в уфимском ЛитО! — в своих неудачах на 90% я был виноват сам.
В те годы я оставался неуживчивым максималистом и мало кто из наставников мог разглядеть во мне писателя, терпеть мои бесконечные выверты и наставлять ненавязчиво, но всерьез.
Вместо того, чтобы посмотреть на себя со стороны, я сражался со старостой, как Иаков с ангелом.
Не осознавая бессмысленности борьбы, поскольку плечистому идиоту отпустил поводья сам господь бог – руководитель нашего семинара.
Но таким был не один я…
Я уже писал, что результат семинара оказался нулевым и для моих коллег.
То есть в бессмысленности творческой учебы одной лишь моей вины нет.
8
Последний факт особенно ясен и потому, что тогда я вел параллельную жизнь в писательских кругах Санкт-Петербурга.
Ведь не зря я назвал мемуар именем поезда, соединявшего два города моей молодости.
* * *
Чего стоило мое знакомство с Ией Гаврииловной Яблошниковой – мамой подруги моей первой жены!
Ия Гаврииловна принадлежала к ушедшему поколению писателей-интеллигентов, общение с которыми всегда несет тихую радость душе.
Не говоря уж о тех знаниях, которыми эта замечательная женщина дарила меня как бы походя – сидя в глубоких кожаных креслах среди ласкающих взор линий «либерти», сохранившихся в ее квартире от серебряного века русской культуры…
(Тогда все это казалось естественным и единственно приемлемым для жизни.
Сейчас, агонизируя в бездуховности нынешнего окружения, я уже не верю, что такое было со мной.)
Помню, как однажды мы беседовали о классической русской литературе, и она сказала такие слова:
– Чехова я люблю, он очень умный. Но уж больно злой! Насаживает человека, как жука, на булавку, и рассматривает со всех сторон.
Теперь я понимаю, что такая характеристика обожаемого мною Антона Павловича как нельзя лучше описывает его натуру.
* * *
Уже упомянутый первый роман с пафосным названием «И буду жить я, страстью сгорая» я отнес в редакцию журнала «Нева», находившуюся в начале Невского проспекта, около здания «Ленэнерго» (где главным инженером в те годы был Борис Иванович Рылов, муж бывшей маминой одноклассницы, вышедшей замуж в аспирантуре ЛГУ) – напротив Лавки художников, моего любимого кафетерия и трикотажного ателье «Смерть мужьям».
Как ни странно, огромный даже не кирпич, а бетонный блок единственного экземпляра рукописи не пропал в редакционных коридорах.
Его внимательно прочитал Ленинградский писатель Владимир Ольгердович Рекшан.
Потом он провел достаточно много времени, указывая на слабые места романа и отметив сильные моменты.
Тогда, конечно, критикой я был раздосадован; я рассчитывал на немедленную публикацию своего произведения.
Возврат рукописи вызвал чувство обиды, но в целом редакция журнала «Нева» показалась доброжелательной, и я сам не заметил, как стал туда ходить часто и просто так.
Именно часто: ведь защитив диссертацию 25 декабря 1984 года и уехав работать в Уфу, я не порвал связи со своей невестой-ленинградкой.
А женившись в декабре 1985, стал наезжать на Неву по 4—5 раз за год, благо цены на авиабилеты позволяли жить на два дома.
* * *
В «Неве» я познакомился с редакционным литконсультантом Валерием Прохватиловым.
До сих пор помню сентенцию, вложенную им в уста одного из героев:
– Все на свет г***но, кроме мочИ!
* * *
И там же я узнал талантливого прозаика и замечательного человека Валерия Петровича Сурова.
* * *
С Петровичем мы стали настоящими друзьями – даром, что он был старше меня на 15 лет.
(Отклоняясь от темы, вспоминаю, что именно он повез меня в роддом получать дочку, первого ребенка в первом браке.)
Суров стал моим литературным крестным отцом.
В Ленинградском отделении СП СССР он работал с молодыми прозаиками.
Для меня Петрович сделал больше, нежели все остальные вместе взятые.
Именно Валерий Суров – Суров, Суров и еще раз Суров! – вылепил из меня писателя, закалил и выпустил в жизнь.
Мы встречались ним по несколько раз в каждый приезд.
Я ходил на заседания секции молодежной прозы в особняк Дома писателей (находившийся поблизости от «Большого дома» – так называли ленинградцы здание КГБ, прибегая к опасливому эвфемизму).
Я много раз бывал у него на квартире, где мы сидели с кем-нибудь из гостей-писателей и тихонько выпивали.
* * *
До сих пор перед глазами стоит Петрович тех лет.
Невысокий и крепкий, обманчиво жизнерадостный, но всегда прячущий под черными усами грустную улыбку человека, познавшего жизнь со всех сторон (сменившего несколько профессий вплоть да шахтерской!) и повторявшего мантру:
– Нужно или жить, или писать!
Зрелый мужчина в расцвете сил, имевший по ребенку от каждой из своих молодых жен.
Но говорившей о себе с тем печальным юмором, который ко мне пришел лишь недавно:
– Помнишь, у Толстого где-то – «В дверях стоял старик лет сорока»? Так вот я и есть тот самый старик сорока лет.
Подчеркивая, что настоящий художник всегда полон невеселой мудрости, поднимающей выше реального возраста.
* * *
Хотя биологический возраст не значит ровным счетом ничего.
Умный человек умен всю жизнь, а урожденный дурак с годами становится только дурнее.
* * *
Я участвовал в совещании молодых писателей Ленинграда: мои произведения никогда не страдали провинциальностью и могли быть приняты в любом городе.
В Лениздатском сборнике «Точка опоры ’90. Повести и рассказы молодых ленинградских прозаиков» (под редакцией моего товарища Ильи Бояшова, ставшего в 24 года самым молодым членом СП СССР после того IX Всесоюзного совещания) с рассказом «Конкурс красоты» я был указан как ленинградец.
И не потому, что сцена действия казалась ленинградской.
Ленинградцем я был по духу, наполовину по рождению: моя мама родилась в замечательном городе и была эвакуирована первой военной осенью в возрасте 10 лет.
В Ленинграде прошли успешные годы писательства.
Этот город играет важнейшую роль в моей художественной жизни, потому-то и возникло название мемуара.
* * *
А чувство глубокой благодарности, оставшееся к Валерию Петровичу Сурову, побудило меня выбрать его «Зал ожидания» темой контрольной работы №2 по текущей советской литературе в 1991 году.
9
Но вернемся к тому самому главному, чего я ожидал от Литинститута, помимо классического курса филологии.
* * *
Если судить объективно, учеба не дала моему творчеству ничего положительного.
Как я уже писал, поступил я в Литинститут с повестью «Девятый цех».
За пять лет написал в пух раскритикованного и неимоверно популярного «Зайчика».
Были и рассказы:
– «Ваше величество женщина» – по творческому заданию на тему «Женщина», взамен не принятого Олегом Павловичем «Зайчика»;
– «Мельничный омут» – по заданию «Классик», ставший одним из лучших;
– «Платок» – под влиянием предощущения конца, охватившего в больнице;
– «Погребение» – уже не помню, по заданию или самостоятельно;
– «Триста лет» – опубликованный в №12 журнала «Октябрь» за 1992 год.
Уже не помню, когда и как написаны еще несколько рассказов того периода:
– «Галицийские поля»;
– «Долг»;
– «Красная кнопка»;
– «Ночь»;
– «Победа»;
– «Рассказ без названия»;
– «Саламандра»;
– «Экспроприация».
(На данный момент в моем портфеле имеется всего 25 рассказов классического направления.
Но отношение к ним очень серьезно и писал я их не шутки ради; над каждым из них я работал, как над романом.
Хотя и не все они дотягивают до «маленьких романов», как аттестовали литературоведы глубочайшие по содержанию и лаконичные по форме произведения одного из моих любимых писателей, мудрого эстонца Энна Ветемаа.)
В литинститутские времена написал я и страшную повесть «Вина».
Но ее ждал полный провал.
Я ожидал, что Олег Павлович (бывший фронтовик, автор нескольких военных романов и сценария к фильму «Государственная граница») поможет мне прописать эпизоды из жизни разведроты.
Но мой руководитель разгромил мою патетическую повесть так, что я не прикасался к ней несколько лет.
Хотя сейчас эта вещь не мне одному кажется удачной.
* * *
Если судить со стороны, учеба в Литинституте отвратила меня от писательства.
Получив диплом в 1994, я не только не написал ни строчки, но даже не заглянул в свои прежние произведения до 2002.
Молчал – как легендарный Юрий Олеша – почти 10 лет!
Этот факт видится оценкой результату моего второго высшего образования и эффективности нашего творческого семинара.
Но сейчас мне кажется, что не все так просто.
* * *
Некоторые мои сокурсники – прозаики из второго семинара (которым руководил Владимир Орлов, автор известного в романа «Альтист Данилов») – начали печататься еще в Литинститутские времена.
Пишут и публикуются они по сю пору, но…
В их творчестве я не вижу динамики; начав писать студентами, они так студентами и остались.
Хотя и оказались востребованными в наш обескультурившийся век.
А я несколько лет развивался на собственной основе – как социализм в последние годы застойной эпохи.
Результат пришел и он кажется бесспорным.
* * *
И теперь я вижу, что Литинститут все-таки принес мне пользу.
* * *
Человека нельзя научить, как надо писать – но вполне можно объяснить, как писать не надо.
10
Но пора вернуться к городам, упомянутым в заголовке.
Ведь они представляют главные места моей жизни.
* * *
Про Санкт-Петербург (то есть про Ленинград моих лучших лет) здесь подробно писать не буду.
Отмечу только, что этот город своеобразен по самой своей природе.
Он родился искусственно, выстроенный Петром по линейке.
Причем точкой отсчета служила тюрьма – Петропавловская крепость – что характерно для России
Лишь в XIX веке Петербург слегка очеловечился, разрастаясь естественным образом по окраинам.
Правда, «Санкт-Петербург» сегодняшний смотрится нормально в ряду других европейских городов.
Но центр его – сердце города, откуда начинается знакомство с северной столицей – остался прежним, не считая современных вывесок.
* * *
Первым моим впечатлением от Ленинграда (когда я приехал туда с мамой школьником в 1973 году) было то, что это город холодный.
Холодным он и являлся, в чем я убедился, прожив на Невских берегах 8 лет, с 1976 по 1985.
Ленинград был не только холодным, но и сырым (250 дней в году я ходил с мокрыми ногами…) и тусклым (300 дней там висели тучи).
Безбашенный Петр построил его в самом гиблом месте Европы – где не селились даже убогие чухонцы.
Замостил болото костями подданных, а сам не ощущал неудобств, вечно пьяный и окутанный табачным дымом.
Впрочем, о том говорилось многими авторами.
Я хочу сказать иное.
* * *
Ленинград на первых порах казался для меня холодным как живое существо, принявшее облик города.
* * *
Постепенно он раскрылся и я его полюбил, но…
Но эта любовь мало подпитана человеческой чувственностью.
Той самой, которая проистекает из личных опытов молодости.
А эти опыты с Ленинградом были связаны очень сильно.
Ведь именно в этом городе я познал 4 своих женщин – включая первую – испытал 4 любови и 16 увлечений разной степени глубины.
(Отмечу, что эти три градации не пересекаются; я вспоминаю разных женщин в зависимости от степени достижений: первой своей женой я сначала был увлечен, затем в нее влюбился и только после этого ее познал.)
Но в воспоминаниях о Ленинграде-Петербурге я вижу не этих женщин.
* * *
Отвлекусь на еще один факт.
В Уфе я познал 30 женщин (из которых 1 была активной лесбиянкой) перенес на себе 5 любовей (включая 3 неземных!), а число увлеченностей не поддается оценке – помню лишь то, что в 15 из них контакт не ограничивался поцелуями, а в 4 не мешала одежда.
Но Уфа не оставила приятных воспоминаний.
* * *
Возвращаясь к Ленинграду, отмечу, что он ассоциируется у меня лишь с ощущениями от самого города.
Я не думаю о тех самых женщинах, не вспоминаю ни их лиц, ни круглых коленок, ни впервые увиденных нежных частей…
Но зато перед глазами стоит полная балетной музыки желто-белая декорация улицы Зодчего Росси.
И уцелевшее – хоть и отмеченное трещиной от снарядного осколка – дореволюционно голубоватое кварцевое стекло на переходе из Зимнего дворца в собственно Эрмитаж, один из корпусов лучшего в мире музея.
И дореволюционную же алмазную грань обычной лестничной форточки второго этажа дома №3 по улице Марата. В подъезде, где когда-то съезжали по перилам молодые Мравинский и Шостакович – и где я провел лучшие вечера этажом ниже. С бывшим Соловецким юнгой, бывшим флотским боцманом и кандидатом химических наук Игорем Николаевичем Максимовым – памяти которого посвящен рассказ «Пари». И с его тещей Верой Федоровной Ивановой – проведшей годы в Китае, обучившей меня всему лучшему и воспитавшей то утонченное барство, которое до сих пор ведет меня по жизни.
И сохранившую «i» – хоть и с замазанным «ёрсом» – сине-белую эмалированную табличку в районе Адмиралтейства, оповещающую прохожего, что тот попал в
Керченскiй переулокъ
И другую табличку – на Невском, около упомянутой «Смерти мужьям» – тоже синюю, но не металлическую, а с трафаретными буквами по накрашенному фону:
Граждане! При артобстреле эта сторона улицы является наиболее опасной!
И так далее…
Наверное, рано или поздно в другой книге я опишу подобные впечатления от Ленинграда.
* * *
Здесь же приведу строфу из стихотворения, вроде бы посвященного женщинам, но на самом деле обращенному к «Моему Ленинграду»:
К Инженерному замку каштаны тянули верхушки,
В Летний сад сквозь решетку неслышно лилась темнота,
Перед Русским музеем смеялся живой еще Пушкин,
Громоздились атланты, безмолвно храня Эрмитаж…
* * *
Ленинград оставил в душе впечатление чего-то очень возвышенного, почти торжественного и глубоко классического, как симфония Гайдна.
11
Иное дело – Москва…
* * *
Этот город развивался сам по себе, разрастаясь радиально из маленькой деревеньки.
И старый центр сохранил милую уютность, несмотря на советские нововведения вроде переноса домов для расширения улицы Горького, бывшей и нынешней Тверской.
Москва всегда звучала для меня тихими, печальными и светлыми песнями Окуджавы.
Как звучит и до сих пор несмотря на то, что нынешний ее облик города изменился до неузнаваемости в далеко не лучшую сторону.
* * *
В Москве я бывал – сначала то проездами, то пролетами – с детских лет.
В Ленинградско-студенческий период своей жизни я оказывался там по вынужденным причинам: при отсутствии билетов на прямые рейсы агентство «Аэрофлота» отправляло до Москвы, откуда самолетов в Уфу вылетало на порядок больше.
Помню как в первый свой осознанный визит я ехал по весенней Москве из «Шереметьева» в «Домодедово» и отмечал, как за окном автобуса едва набухающие почки сменяются зацветшими деревьями. И впервые в жизни осознал, что в природе все меняется непрерывно и разница в сто километров по меридиану оказывается ощутимой.
А потом однажды преднамеренно взял из Ленинграда сразу два билета: на утренний рейс до Москвы и на вечерний в Уфу.
Решил провести в столице целый день, списавшись со своей старой любовью (№3, с 3-го по 8-й класс средней школы) Наташей Х., учившейся в МФТИ.
И мы провели его прекрасно.
Особенно запомнилась прогулка по Арбату.
Не по нынешнему пешеходному борделю, который я имел в виду, пиша в одном стихотворении:
На ярмарке шутов раскинул балаганы
Без искры, без души бессмысленный наш век.
А по настоящему Окуджавскому Арбату с мостовыми и тротуарами.
От ресторана «Прага» до Смоленской площади, мимо дома, в котором родился Пушкин…
Эта прогулка наполнила мою душу таким светом, что я написал стихотворение «Мы с тобой шагали по Арбату», а теперь снабдил его фотографией той самой Н.Х. тех лет…
* * *
Но по-настоящему Москва открылась уже в Литинститутские времена.
В ту пору, когда я уже повзрослел, но еще не заматерел до такой степени, чтобы перестать радоваться жизни от самого пребывания в чудесном городе.
12
Бывая на литинститутских сессиях, я просто-таки купался в Москве.
* * *
Помню, с каким наслаждением покидал я по утрам мрачную, как склеп, литобщагу и ехал в институт.
Выходил из метро около Пушкина, который стоял спиной к кинотеатру «Россия».
Стоял молча, держа в одной руке цилиндр и склонив курчавую голову. И грустно озирал Тверскую улицу, стремящуюся сразу в обе стороны – текущую вниз и бурлящую вверх – у его ног.
Я останавливался и смотрел на него.
Но не снизу вверх – как обычные люди, толпившиеся на розоватом гравии скверика вокруг Опекушинского монумента – а оказавшись на одном уровне и глядя в печальные эфиопские глаза.
Ведь Пушкин всегда был не просто моим всем; я хранил в памяти каждую секунду его жизни, я знал и понимал его в тысячу раз лучше, нежели десять тысяч дипломированных «пушкинистов».
Он являлся для меня человеком.
И хотя я знал, что испытываю лишь иллюзии, мне было все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем зайти пусть не в «Яр», так хотя бы в модный по тем годам «Макдональдс», у которого круглыми сутками волновалась разношерстная очередь.
Вздохнув о том, что былого нельзя возвратить и печалиться незачем, я шел дальше.
Пройдя через скверик, где на низких скамейках вокруг остро пахнущих тинных фонтанов вовсю сверкали ногами весенние женщины, я шагал к институту.
К тому самому классическому желтому зданию с белыми пилястрами коринфского ордера, которое было описано как «Грибоедов» в «Мастере и Маргарите».
И которое и в ту пору оставалось именно таким, как его рисовал Булгаков.
Разве что вместо ресторана там разместились аудитории, а на клумбе перед входом не красовался зимой сугроб с воткнутой дворницкой лопатой: там круглый год стоял чугунный Горький в длинной подпоясанной косоворотке и развевающемся плащике.
* * *
Потом, после окончания занятий, снова выскальзывал из кованых ворот на Тверской бульвар.
Шел вниз.
Мимо театра, где погиб под рухнувшей декорацией великий Мейерхольд.
Где однажды я сам рассмотрел коленки своей случайной соседки – сокурсницы-поэтессы Ирины Н. – после чего увлекся ею всерьез и надолго, на всю сессию 3 курса.
Шел дальше, доходил до Никитских ворот.
Смотрел на церковь, где не существующий в природе бог уронил венчальную свечку, из последних сил пытаясь удержать поэта от безумства – не дать ему связать судьбу с губительницей неповторимой жизни.
И шел еще дальше, к грустному Гоголю, спрятанному советским оптимизмом в глубину Арбатского двора…
* * *
Москва принимала меня в себя и я растворялся в ней.
Я любил все ее черты и черточки; любил и «Столичную водку» Госплана и даже черный кирпич ныне снесенной гостиницы «Интурист».
А что стоили Сталинские высотки!
Величественные и легкие, подобные готическим соборам.
Ведь они не давили стоящего на земле человека, а лишь уходили все выше и выше с каждым шагом приближения к своим мощным фундаментам.
Издали – с самолета или на панорамном снимке – эти здания напоминали причудливые сталагмиты, вознесшиеся с земли и поддерживающие низкое небо своими высоко вознесенными звездами.
Словно бы помогающие почти таким же звездам старого Кремля.
* * *
Но мне эти высотные здания оставили еще и чувственный отсвет.
13
Да, именно так.
* * *
Несмотря на то, что согласно терминологии главы 10, мой Донжуанский счет по городу Москва составляет всего лишь 2,5 – 1 – 2 (что я имел в виду под «0,5», думайте сами), ощущения от столицы глубоко эротичны в совокупности.
И каждая черта моего любимого города так или иначе связана с чувственностью.
Вспомню всего один эпизод.
* * *
Стоял воскресный день.
Мы сидели в одной из «высоток» – конкретно в гостинице «Пекин», на Садовом кольце.
В номере, который снимали родители для одной из наших курсовых поэтесс.
(Той самой Ирины, которая одни ударом могла уничтожить обе кремлевские реликвии, о чем я писал во «Вкусе помады». )
Уже не помню, на каком этаже располагалась комната, своими трехметровыми потолками напоминавшая уютное ущелье. Помню только, что было там очень светло и просторно.
Мы сидели на краю широкой кровати – именно на кровати, по причине отсутствия иной мебели.
Нас было трое: кроме поэтессы и меня тут был еще один наш поэт.
Девушка сидела между нами, груди ее упирались в противоположную стену и перегораживали комнату на две части.
Мы с поэтом друг друга не видели и нам казалось, что поэтесса сейчас находится с обоими сразу, но все-таки с каждым по отдельности.
Хотя, наверное, последнее казалось лишь мне.
Ведь я успел попробовать чудесные бюсты всего лишь раз, да и то не руками, а… головой – проспав на поэтессином сокровище всю дорогу в автобусе на экскурсию в Загорск.
А вот поэт переживал с нею упоительный роман со всеми бурностями и наверняка ждал, когда я уйду.
Не сомневаюсь, что и девушка… к тому времени уже ставшая недевушкой, ждала того же самого.
Но тем не менее ребята ни единым словом не намекали на затянутость моего присутствия.
Думаю, им владел синдром, каковой озвучил герой-алкоголик в романе Олега Куваева, который утверждал, что больше всего в жизни любит не саму выпивку, а момент ей предшествующий.
То есть ожидание вот-вот грядущего удовольствия было куда сильнее, чем само удовольствие.
И потому мы сидели и болтали обо всем на свете.
На широком подоконнике стояла бутылка армянского коньяка за восемь рублей двенадцать копеек, а за окном я видел другую «высотку».
Здание МИД СССР, стоящее на Смоленской площади, в дельте реки Арбат.
* * *
Впрочем, я могу ошибаться.
Возможно, здания Министерства иностранных дел великой страны, занимавшей шестую часть мировой суши, я тогда не видел.
Не исключено, что номер поэтессы выходил на другую сторону; да и вообще не уверен, что Смоленская площадь просматривается из «Пекина».
Но это неважно.
* * *
Важным было лишь то, что в тот момент я думал о том самом здании.
Ведь я собирался туда на спланированное свидание.
Предыдущим субботним вечером я познакомился с девушкой.
Миниатюрной студенткой дневного отделения одного московского института, бывшей моложе меня лет на 15 – хотя сей факт меня не озадачивал.
Мы познакомились в театре.
(Ведь на протяжении 5 сессий я все свои вечера проводил в театрах.
Литинститут входил в реестр творческих ВУЗов, и студенческий билет служил рода пропуском в любой драматический театр.
Стоило лишь отстоять небольшую очередь перед спектаклем и протянуть синюю книжечку в окошко администратора, как в руках оказывалась бесплатная контрамарка – причем на 2 лица, словно дирекции всех театров знали о необходимости сублимации творческого либидо.)
Девушка мне приглянулась: она принадлежала к моему женскому типу.
Одета она была в какую-то блузку и заманчиво короткую юбочку.
И смотрела на меня снизу вверх так, что после спектакля мы не попрощались.
Я проводил ее на метро до общежития, которое находилось около МКАД, на тогдашней окраине Москвы.
Но и там мы расстались не сразу – еще добрый час гуляли в темноте по какому-то парку, вдоль берега плоского канала.
Девушка не возражала, а лишь захихикала и обхватила мою шею, когда я естественным образом подхватил ее на руки.
(И ее масса и моя тогдашняя сила позволили сделать это одним духом!)
И я какое-то время нес ее под смутными фонарями.
Ощущая ее легкое дыхание на своей щеке.
Томясь упругим прикосновением выпуклостей через мою тонкую рубашку, ее еще более тонкую кофточку и пропечатывающийся бюстгальтер.
Млея от гладкости ее прохладных голых ног в своих дрожащих ладонях.
Мне очень хотелось поцеловать ее под теми сумрачными фонарями, но я не стал продвигаться слишком быстро и мы договорились о свидании.
На следующий день у здания МИДа – где она проходила практику по своей специальности.
* * *
Поэтому, сидя в «Пекинском» номере, я предвкушал не менее, чем эти самые поэт с поэтессой.
Только если им оставалось лишь раскинуть ложе любви, то мне предстояли некоторые усилия.
Но в конце концов, плод от них не становился менее сладким, а для этого дела обшарпанная комната литобщаги (из которой без слов удалился бы верный Саша Ануфриев) годилась не хуже, чем номер высотной гостиницы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.