Электронная библиотека » Виктория Беломлинская » » онлайн чтение - страница 11

Текст книги "Роальд и Флора"


  • Текст добавлен: 27 декабря 2017, 23:01


Автор книги: Виктория Беломлинская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 11 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Ты что? Напилась, что ли? – спросил Митя; и Флора, всегда, ежесекундно, почти безотчетно объясняющая себе каждое мгновение Митиной жизни, к этому вопросу отнесла его озабоченность.

– Ну, зачем ты накурилась, дурочка? – прежде чем она успела ответить, он уловил ее дыхание – прерывистое и глубокое от охватившего ее волнения. Подумать только: они могли не встретиться вот так случайно! Не разревись она, не накурись до тошноты – подумать только! – это судьба, это сама судьба подстроила! Значит, все правильно, значит, все врет кошмарная тревога в сердце: Митя – ее судьба, она – судьба Митина!

Под высокими сводами академических коридоров зажглись лампы – свет от них, тусклый и вязкий, никуда не лился, а только мерцал над головами – в таком освещении хорошо собираться заговорщикам, в нишах и закоулках этих коридоров удобно прятаться террористам, налетчикам или влюбленным…

– Это Толик, – кивнул Валерка в сторону незнакомого Флоре парня. Она давно уже чувствовала на себе расплавленное олово его глаз – словно уставясь серыми зрачками, замершими среди красных, воспаленных белков на один предмет, он уже не мог перевести взгляд без чьей-либо команды. Догадываясь, что это будет приятно Мите, она протянула Толику руку и он деревянно стиснул ее в своей. Больше всего он был похож на нелепую попытку из неструганых сосновых досок сколотить огромный макет человека…

Толик вышел из лагеря по амнистии. Когда-то он, переросток-старшеклассник Валера и мамин-папин Митя жили в одном дворе. Идея ограбить ларек принадлежала Валере. Но Митю попросту на ночь глядя не выпустили из дому, Валера сам усомнился в целесообразности нападения на табачный ларь, и Толик один на один сошелся с постовым милиционером. Толик считал, что милиционеру просто не повезло. Уж так он был устроен – всякая идея, запавшая в его свободную от лишних мыслей голову, овладевала им полностью и вела за собой до конца.

И вот теперь они встретились. Что тогда было между ними общего? Да ровно ничего, кроме общего двора. За годы, что он сидел, Валера женился, Митиным родителям дали новую квартиру – да и что им – студентам или ему – матерому мужику было делать в том дворе?

Все время, что он сидел, была у него длинная упоительная мечта о том, как он выйдет, пойдет по улицам родного города, как навстречу ему будут катить привычно-знакомые лица, как они будут улыбаться ему, будто радуясь: «Вот же вышел из лагеря, молодец, Толик! До чего здоров, буйвол»! – А он, Толик, в ответ:

«Будьте уверены! На нашей фабричке ни одной забастовочки!» Меж тем, лица встречных показались сумрачными и неприязненными: Толик вырос в лагере из прежних своих одежд и, должно быть, прохожих пугала его огроменная кирза, настораживала черная косоворотка и кургузый жеваный пиджачок; по его кирпично-красной физиономии и еще не отросшему ежику, сквозь лагерную неровность которого проглядывала бледная, как тоска по свободе, кожа, легко было догадаться, откуда он взялся – в те дни город наводнили амнистированные воры и никто им не радовался. Но Валерку и Митю Толик все же нашел. Нашел и совсем было заскучал. Почувствовал себя среди них бедно и глупо. Они застенчиво и деликатно обходились без расспросов – а ему нужно было, чтоб спрашивали, чтоб попросту полюбопытствовали – тогда, может быть, то грубое и неопровержимое, что он узнал о жизни, как-то уравняло бы его с ними. Ведь поди ж ты, Валерка – без пяти минут зодчий, а Митяня – тот вообще, подымай выше…

– Малюешь, значит? – вот и все, что сумел он сказать Мите, подмигнув и криво улыбнувшись в знак полного одобрения.

Митя в ответ уныло махнул рукой, Валерка суетился непомужски и безошибочное лагерное чутье подсказывало Толику, что он им лишний и неинтересный человек. И должно быть, не встреться им Флора, Толик так и не понял бы, зачем он пошел с ними. Если бы все эти годы Толик, как прочие нормальные люди, не сидел, а гулял бы по Невскому проспекту, самое сильное, полученное им в жизни впечатление, расплескалось бы, растаяло бы, как дым, улетучилось. Но в лагере он берег его – единственное и неповторимое. Он помнил и название фильма – «Леди Гамильтон» и имя актрисы – Вивьен Ли, но образ ее давно отделился от экрана, стал просто образом той, еще не встретившейся ему женщины, к которой никакого отношения не могла иметь грубая брезгливость, с которой Толик познавал и перемалывал отбросы, кидаемые обществом за колючую проволоку, той единственной, для которой в его душе еще нашлась бы и нежность, и готовность к заступничеству. И Толик увидел Флору.

Медленнее всех подымаясь по винтовой лестнице, Флора с удивлением отметила в себе полное равнодушие к тому, что идет тем самым путем, каким недавно – ей теперь казалось, давным-давно, сто лет назад – Митя вел ее на закланье. Что-то мешало ей сосредоточиться, она как будто не знала, что она должна чувствовать к этим погромыхивающим под ногами, веером расходящимся железным ступеням, к тонким холодным перилам, за которые тогда цеплялась – теперь же шла, едва касаясь их легкой равнодушной рукой. Пережитое сегодня отчаяние, внезапная радость встречи, всплеснувшиеся волны надежды – все перекатывалось в ней, снова и снова то ущемляя сердце, то отпуская, омывая душу ощущением Митиной близости – вот он здесь, рядом, двумя ступенями выше… Но ближе ее, совсем рядом с ним идет эта ужасная, жалкая кургузая Ливка, раскрашенная, с безобразно отвисшими нарумяненными щеками – зачем она идет рядом с Митей? Ее же пригласили для Толика – Валерка сказал, что он из лагеря – конечно же для него, ей все равно с кем спать, Клавка говорила, что у нее муж-горбун… В мастерской Флора с любопытством огляделась: так вот где она утеряла – как бы там ни было – свою невинность… Ничего особенного: стол у окна завален бумагами – Инна с Валеркой сейчас расчищают его и сваливают все в заставленный рулонами чертежей угол – на двух вертикальных досках Валеркины отмывки, Митя снял со стены гитару – ту самую, Флора помнит… «А в животе, а в животе стучат пельмени, – гимн голодных художников – как шары бильярдные…» – это не твоя песня, Митя… Топчан… Флора присела на самый кончик осторожно и прямо и тут же поймала на себе внимательный взгляд Митиных глаз. Удивилась его поджатым неулыбающимся губам. Чем-то он недоволен. Может быть, тем, что она здесь?! Нет-нет, так нельзя думать. Встала с топчана, подошла к нему, села рядом. Зачем этот их Толик не сводит с нее глаз? Наверное, она понравилась ему. Ну и прекрасно, пусть Митя видит: она всем, ну буквально всем нравится, но ведь ей никто не нужен, кроме него… Это должно быть ему приятно! Но Ливка – противное чучело! Уселась рядом с Митей, по правую руку: что, она не понимает что ли?! Бедняга, ей, должно быть, обидно, что этот их Толик не смотрит на нее. …Нет, водку Флора не пьет. И не наливайте. Ей просто невкусно. И вино не вкусно – кислое. Но если с. конфетой, то выпьет. Вообще ужас: дома будет скандал! Она сегодня целый день болтается, а Залман установил железный закон: с боем часов она должна быть дома. У него идефикс – родители не могут ложиться спать раньше детей. Она наверняка придет домой за полночь: студенты со стипендий вахтерам водку покупают и за это те словно не знают, что творится по мастерским. Пока сами не нажрутся – гнать не будут. Не уйдет же она без Мити? Нет, она никогда не будет, как Инка, кричать ему: «Не нажрался еще, не залил зенки, верблюд проклятый»?! – а сама пьет с ним – делает вид, что пьет, чтоб ему меньше досталось. Вообще непонятно: ей уже двадцать четыре года, у нее сын – нет, Флора не понимает, как можно в такие годы сидеть в компании, пить водку – Флора, когда постареет, будет заниматься домом, детьми и ждать, сколько угодно ждать Митю…

Когда ее стакан опустел, Толик хрипло, с трудом размыкая связки, сказал Мите:

– Ты, это, ухаживай за дамой, – и сам налил ей.

От вина уже закружилась голова. Какой странный день: закурила сегодня, вино пьет… Домой идти просто жутко – уже час, наверное… И вдруг погасили свет. Должно быть, вахтеры выпили свое и теперь подают сигнал. Свет мигнул и тут же зажегся. Если еще погасят – Флора обнимет Митю. Она больше не может так вот сидеть. Обнимет и попросит увести ее отсюда. И свет снова погас. Она тотчас прильнула к нему, закинула руки ему на шею и коротко, глухо вскрикнула – в то же мгновение свет зажегся, а Митя еще не оторвал губ от Ливкиного размазанного рта – жадно и сладко он допивал страсть карлицы.

В первую минуту Флора ничего не почувствовала, кроме выдавливающего глаза из орбит удивления. Остолбенело смотрела она, как, разомкнув захлестнувшие его кургузые руки Ливы, Митя с какой-то непонятной гадливой обстоятельностью утер губы. Он не обернулся к Флоре, и застывший в ее глазах вопрос:

«Что это, Митя»? – остался без ответа. В это время Валера с Инной суетливо и раздраженно стали собираться домой. В сердце Флоры прокралось подозрение в заговоре против нее, но все еще не верилось – его чудовищность не допускала ее поверить. И оказавшись за дверьми мастерской в компании Инны, Валеры и Толика, она уже вопреки очевидности спросила: «А Митя»?

– Спокойно!.. – сказал Валера, глядя на нее плутовскими нечистыми глазами. – Он Ливку… – и сделал руками самый что ни на есть откровенный жест.

И страшно, пронзительно, как по убитому, закричала Флора. И бросилась бежать – одной рукой зажав живот – в нем нож по самую рукоятку – другой стискивая рвущийся изо рта крик, слепо, не разбирая дороги, она бежала куда-то по коридору, вниз по какой-то лестнице, в какие-то двери, сквозь какой-то переход, и в конце концов уперлась бы в запертые ворота, но в этот час ночи именно через них последний вахтер впускал последних гуляк и влекомую сегодня властной волей случая, Флору выкинуло под грозовой ливень на тротуар Первой линии. В шуме его, в раскатах грома, не слыша своего воя, она неслась к единственному, что могло избавить ее от нестерпимой нечеловеческой боли – к Неве, к вязкой, черной воде…

Сначала Толик не бежал за ней, а шел широким размашистым шагом, время от времени крича: «Подожди, девочка! Подожди, говорят тебе»! Но она не слышала его, и в тот момент, когда кинулась к спуску к воде, он прибавил шагу, пробежал несколько метров и поймал ее уже переломленное тело. Из железных клещей не было сил рваться и она затихла, плача теперь беззвучно, но неостановимо. Он стал трясти ее, искать какие-то чужие, достойные ее слова, но не было времени найти их и он все повторял:

«Не надо, девочка! Слышишь, говорят тебе!…» – и дальше тяжелое, длинное матерное. Она совсем опустилась ему на руки и тогда он подхватил ее и понес. Он долго нес ее, потом опомнился, вдруг заметил, что оборвались сплошные струи дождя, поставил Флору на землю, спиной прислонив к парапету, сдернул с себя промокший до нитки пиджак и, превозмогая дрожь в руках, сильно выкрутил его, отжал воду почти досуха и с головой укутал в него Флору. Вот тут-то, крепко прижав ее к себе, он, наконец, сообразил, что ему следует сказать:

– Не реви, я женюсь на тебе, слышишь, девочка, все чин по чину, женюсь и баста!

Может быть, тут Флора оттолкнула его, стала рваться из рук в отчаянной злобе? А может быть, в ней, давно уже загнанной страхом и безысходностью, внезапно проснулись корысть и расчет? Или в сердце ее горестно совместилось сознание, что нет разницы – в воду ли, замуж за Толика – с навсегда угнездившейся в ней признательностью паршивой собачонки к подобравшему ее? А может быть, она попросту не слышала его? Во всяком случае не оттолкнула – уж это точно. Все, что было дальше, Флора видела, как в страшном неправдоподобном сне, в котором умираешь, но не до смерти, и живешь не вполне…

Вот она стоит на пороге маленькой облупленной конуры где-то под самой крышей: с набухшего плесневелого кружева штукатурки на потолке срываются капли и громко бьют в дно подставленного черного ведра; газовая плита, раковина, заваленная посудой, на столе пустая бутылка и рыбьи хребты, зачем-то аккуратно сложенные в рядок, и стакан – при виде вошедших женщина какого-то безвозрастного безобразия поспешно допивает его и бессмысленно улыбается им навстречу одутловатым большеносым, как у Толика, лицом.

– Так! – говорит Толик. – Нализались, мамаша! Я жену в дом привел, а вы в лоскуты. Ну, ничего, – ободряет он Флору, – не обращай внимания, она у меня добрая…

– Жену? – сквозь хмель удивляется мамаша, – она ж пацанка совсем! Сынка, ты что ж наделал, сволочь?! – сквозь муть ее заплывших глазок вдруг пробивается любопытство и восторг.

– В койку, мамаша! Живо! – командует Толик и, прислонив Флору к куче какого-то серого тряпья, навешанного при входе, подхватывает мать и почти уносит в проем без дверей – слышно, как он закидывает ее на скрипучий матрац, как стаскивает с нее и швыряет на пол стоптанные мужские полуботинки и, наконец, говорит примирительно, – отдыхайте, мамаша. И чтоб ни-ни!

Он возвращается к Флоре и по ее вполне осмысленному ищущему взгляду сразу догадывается, что ей нужно:

– Это сейчас! Это пожалуйста! – и подталкивает ее к маленькой фанерной дверце.

Простейшая необходимость и в самом деле заставила Флору осознать себя вполне живой, должной жить, совершать какие-то присущие живым людям действия. Но ненадолго: вот уже снова ее охватило бессилие, отчаяние, нестерпимая дрожь во всем теле, снова сами собой из глаз текут слезы.

– Толька, она ж вымокла вся, ты дай ей что мое! – голос мамаши неожиданно бодр и участлив, но Толик цыкает на нее и через секунду под низким потолком раскатывается ее мучительный надрывный храп.

Занозистыми непослушными руками Толик подробно, как ребенка, раздел Флору, облек во что-то необъятное, ласковое от ветхости, укутал в ватное, пахнущее сыростью одеяло, со всех сторон подоткнул его, лег рядом, как был, в промокшей, прилипшей к телу одежде и, обхватив флору, сбившуюся в комок, слыша пробивающуюся сквозь все неудержимую ее дрожь, почувствовал, что разум его мутится, что больше он не может, все в нем звенит на одной натянутой струне. Тогда не себя, а ее он стал уговаривать хрипло, почти плача от умиления перед ней и перед собственной решимостью не быть скотом: «Потерпи, девочка, не надо сейчас, не будем, не дрожи так»! – и из последних сил одолев себя, вскочил и выбежал на кухню.

До самого утра в клубах табачного дыма перед глазами Толика плыли картины такой чистой и правильной жизни, в которой от него непременно требовалось одно только лучшее в нем и весь он был от головы до пят заполнен чем-то новым, самому себе незнакомым, но казалось, другого и не было и быть не могло в нем – таким вот и прожить бы ему всю оставшуюся жизнь…

Однако случится так, что из непроглядного мрака, оглянувшись в прошлое злобным звериным взглядом, Толик ничего глупее и постыднее той ночи в нем не увидит…

А в ярком солнце следующего дня, прощаясь с Флорой на Конюшенной площади, он еще уверенно и твердо растолковывал ей, что бояться некого и незачем, пусть из дому ничего не берет, кроме паспорта, в Загс, если сегодня не успеют – насчет работы помотаться надо, но пусть не тревожится: шоферня везде требуется – завтра заявление подадут и все в ажуре, может так и сказать предкам, дескать, ухожу и все…

Флора молчала, сквозь распухшие красные веки глядя кудато мимо, но, как ни странно, все, что говорил Толик, придавало ей капельку решимости, помогало превозмочь все поглотивший поутру страх перед встречей с родителями. И как же все просто и ясно получалось: в Загс, заявление, и ведь и в самом деле есть гдето под крышей каморка, в которую можно спрятаться…

Дверь открыл Роальд – перед Флорой мелькнуло его испуганное лицо, и тут же из кухни в спину ударил крик матери:

– Сволочь! Ты бы еще пошлялась где-нибудь! Тебе здесь нечего делать!

Три месяца назад Залман бросил курить и теперь особенно бил в нос заполнивший дом запах табака. Залман сидел за столом, подпирая тяжелую бессонную голову руками, – все в комнате кричало о том, что всю ночь родители не ложились спать, беспомощно метались из угла в угол, бессмысленными упреками разоряя и надрывая друг другу душу. Залман поднял на Флору глаза и она тут же прочла в них какую-то собачью муку, преданность и вину. Слезы хлынули из глаз и, может быть, не кричи Ада, она бросилась бы к отцу, и они бы простили друг друга – она простила бы ему мужскую, едва известную ей, вину, он – все, что досталось ему узнать о женщинах…

Но, перебивая нестерпимый крик Ады, Флора, глотая слезы, сказала злобно и беспощадно:

– Не беспокойтесь: я ухожу. Я пришла только за паспортом. И, уронив голову на руки, Залман простонал:

– Что ты с нами делаешь, дочка?!

В маленькой комнате – все еще детской – ее ждал Роальд. Пока Флора рылась в ящике стола, он сказал: «Иди и жди меня во дворе».

Ада не выпустила бы ее, но Роальд встал между ними и одним только взглядом усмирил Аду. Когда за Флорой закрылась дверь, он сказал:

– Ей лучше сейчас уйти. Я пойду с ней.

Они присмирели и успокоились. Перед лицом случившегося, они казались себе маленькими и беспомощными, и им нужен был кто-то, кто был бы спокойнее и сильнее их. Старший брат – разве этого недостаточно? Разве они не старались всю жизнь сделать так, чтобы их дети, такие разные, не просто росли друг подле друга, но знали бы, что нет на свете никого ближе, чем сестра брату или брат сестре? Старались. И даже слишком: с самого рождения, еще только наградив их немыслимыми именами.

И вот теперь Роальд и Флора сидели в полутемном зальчике кафе «Уют». Тяжело и тупо смотрит Флора в одну точку, распухшее от слез лицо горит и болит, а они все текут и текут, как будто кто-то открыл какой-то крантик в ней и забыл завернуть. Их соль и горечь мешается с кислой сладостью виноградного сока и Роальд исподтишка наблюдает за ней, высчитывает ее шансы выжить: подсовывает ей то облитый шоколадной полированной корочкой эклер, то еще стакан сока – она механически, машинально ест – значит где-то там, в ее израненном нутре гнездится обыкновенный здоровый голод.

Где она провела ночь? Нигде. Впрочем, Флора и в самом деле не знает адреса Толика – где-то возле Конюшенной площади. И фамилия его ей не известна. Да и ни к чему. Он уже выпал из ее сознания. Горе черство и безразлично – непривыкший к нему человек беспощаден ко всему миру. Теперь она знает одно единственное – ей нельзя видеть Митю. Но все, что она хочет, все, на чем сосредоточились все ее силы – это безумное желание увидеть его. Пока она говорит о нем, он стоит перед глазами; она рассказывает Роальду, как он любил ее, и видит ласкового, любящего Митю. Роальд не знает, чем помочь сестре, чем врачевать ее душу, но что-то подсказывает ему, что сейчас самое главное – верить ей. Надо подавить в себе неприязнь к этому безвольному, безотчетному ничтожеству, надо заставить себя смотреть на него флориными глазами – только тогда можно рассчитывать, что твои слова будут что-то значить для нее.

– Помнишь, ты сказала ему, что уедешь. Вот и уезжай. Но пропадать незачем: в Москве у нас куча родственников.

Да, конечно. Ведь уже все произошло: больше нельзя обманывать себя, нельзя оттягивать конец – он уже наступил. Роальд надеется, что в Москве Флора спасется. Плохо же он ее знает.

– А пока что, я отведу тебя к Раисе Львовне. Поживешь у нее до отъезда.

Еще до того, как Алик Биншток ушел в армию, Роальду больше нравилось дружить с его матерью, чем с ним. Высокая, красивая дама с крупночертным лицом, украшенным большими чуть навыкате глазами, всем решительно импонировала Роальду – и тем, что была ведущим конструктором на заводе, и тем, что жила подчеркнуто независимо, не умаляя, но и не преувеличивая значение в своей жизни роли мужчин: представляя друзьям сына почтенного, старомодно-галантного господина, просто говорила: «Это мой друг». С сыном была без лишних подробностей доверительна. Роальду казалось, что Алик не может оценить счастья иметь такую мать – умную, образованную, всегда корректную; а главное – жила среди необъятного количества книг. Ее отец был крупным адвокатом, квартиру наполняла добротная старинная мебель, бронза, хрусталь, Алик мог без зазрения совести в любой момент стащить в комиссионку подсвечник, или Гарднеровское блюдо, просто для того, чтобы шикарно расплатиться за всю компанию в «Лягушатнике», но книги из дома разрешалось выносить одному Роальду. Он не давал их даже Флоре – она слишком медленно читала – и аккуратно возвращал. Каждый раз вместе с новой книгой он приносил и новое правило жизни – безоглядно раз и навсегда присвоенное:

– Только круглые идиоты могут таскаться по залам музея толпой вслед за экскурсоводом, – говорил он Флоре – есть же книги: прочти и будешь знать…

– Пропускать непонятные или неинтересные страницы – быть обреченным на вечную серость – запомни…

– Любить умеют почти все женщины, но большинству из них незнакомо чувство уважения, – сказала однажды Раиса Львовна. – Женщины не умеют уважать, особенно друг друга…

Роальд уверенно привел к ней Флору. Но не сразу – все равно надо было дождаться конца рабочего дня. Он не пошел в институт, Флору нельзя было оставлять одну, нельзя было допустить, чтобы она ринулась искать этого своего прохиндея, и Роальд поехал с ней сначала в Академию – там она получила все заработанные деньги – целое состояние! «Будь они прокляты»! – подумал Роальд. Потом они поехали на вокзал, и там он не стал помогать Флоре покупать билет до Москвы – пусть привыкает к самостоятельности, флора отстояла длинную очередь, но кассирша пробурчала, что до Москвы есть только на почтовый поезд.

– А люди на почтовых ездят? – оробела Флора.

– Я не справочное, – рявкнула кассирша. Флора отстояла в справочное, но едва задала свой вопрос, как на нее заорала вся очередь:

– Что вы глупости спрашиваете? Вам что, делать нечего?

И Флора заплакала.

И все-таки через три дня Флора сядет в грязный, на каждом полустанке останавливающийся поезд, впервые одна-одинешенька, не сумевшая даже билет купить себе сама и медленномедленно поедет навстречу чужому огромному городу… За все три дня Раиса Львовна не задала ей ни одного вопроса. Уходя на работу, она оставляла на кухонном столе завтрак для Флоры и заставляла съесть его хотя бы на ужин, с ней за компанию. Якобы она не может ужинать одна. Казалось, она не замечает Флориных красных глаз, не видит, что та не слушает ее, ни разу не спросила, как Флора провела день – одна, взаперти (Роальд попросил Раису Львовну сделать вид, что у нее нет лишнего ключа, но Флора и не рвалась никуда). Раиса Львовна говорила с Флорой исключительно о театре. Собственно, говорила она, Флора молчала. Можно было подумать, что она и не слушает, но просто в том непрерывно-бредовом состоянии, в котором она находилась, все, что говорила Раиса Львовна, казалось ей закономерным продолжением бреда. Какой-то гениальный писатель, чуть ли не живой – даже сама не знает, живой или нет – ничего себе гений, о котором ни одному человеку, кроме Раисы Львовны, ничего не известно?! В школе не проходили – это ладно, Достоевского тоже нет в программе, но все-таки о нем всем известно, или Игорь Северянин – его даже их директриса знала: однажды она вызвала к себе Флору и стала ругать ее за то, что та задает на уроках глупые вопросы только для того, чтобы себя самой умной выставить. «Это, знаешь, Рикинглаз, чем пахнет? Зазнайством! Еще поэт Северянин говорил: „Я гений – Игорь Северянин!“ Надо быть скромней, Рикинглаз»! Флора потом спросила у Инны Андреевны, и та весь урок литературы рассказывала о декадентах. Каждый может выдумать себе своего домашнего гения. В этом есть что-то стыдное, как в самодеятельности. Мало ли, что его МХАТ ставил в каком-то ламцедрицатом году. «Чайку» вот по сей день играют.

– Эта атмосфера тепла, дома, целого человеческого мира под абажуром над столом, обыкновенная, но уютная жизнь, человеческая близость – и вдруг все рушится, все идет к черту, смерть, отчаянье! – говорила Раиса Львовна. – И, главное, все они, вся эта белая гвардия – просто люди, никакие не изуверы, а люди, они любят, мучаются, страдают, они за Россию готовы на смерть – ты представляешь?

Нет, ничего этого Флора не могла представить. Даже если бы все, что слышала, не пробивалось бы в ее голову через вязкий туман одного-единственного желания видеть Митю. Все силы ее души были направлены только на то, чтобы ни на минуту лицо его не растаяло перед глазами, но были мгновения, когда вдруг ей удавалось увидеть его всего, вдруг казалось, что протяни она руку, и коснется того места на спине, где так невозможно трогательно прогнулись позвонки – тогда у нее мутилось сознание, спазм сжимал горло, она давила в себе страшный животный вой. На исходе третьего дня в ванной с ней сделалась, наконец, истерика. Она упала, билась головой о кафельные плиты, что-то кричала, рвалась из рук Раисы Львовны.

К счастью, когда за ней пришел Роальд, она была уже в полном порядке: Раиса Львовна отпоила ее валерианкой. Она не выдала Флору, ничего не рассказала Роальду. Но, прощаясь, произнесла:

– Сильно чувствовать – это талант. Люди не всегда умеют им распорядиться. Чаще всего они его разбазаривают. А с ним – так хорошо на сцену!…

В знак родительского прощения Ада прислала Флоре пакет с ее любимыми пирожками, туда же было вложено письмо от Залмана, пафосное и поэтичное. Он излагал Флоре в назидание легенду о розе, не дождавшейся принца и по пустякам разбазарившей свои лепестки. В вагоне было грязно и полутемно. Казалось, в нем людей больше, чем мест – сквозь проход все время шли люди, проносили чемоданы, стоял сильный запах мужских носков. У Флоры была верхняя полка. Она посмотрела на нее с тоской, как смотрят с подножия горы на недоступную вершину, и пошла в тамбур. Поезд покачивало, колеса по рельсам отстукивали: «Ох, доска кончается, сейчас я упаду…» Беззвездная ночь затянула экран окна – Флора видела в нем сначала свое отражение, но потом привыкла, и тогда Митино лицо отразилось в нем так зримо, так подробно, что казалось, склонись она еще немного к стеклу и губы его разомкнутся навстречу её губам. Дверь тамбура открылась, кто-то вошел, но Флора не обернулась. И тут же Митино лицо слилось и спуталось с лицом прижавшегося к ней морячка, молоденького, прыщавого, с косой челочкой из-под бескозырки. Она почувствовала его жаркое пыхтенье себе в затылок, его дрожащие суетливо руки, он все плотнее втискивался в нее и так, не обернувшись, Флора вдруг сама помогла ему, переступила через трусы и зажмурилась. И тут настиг ее тянущий нутро, болезненно острый миг любви. Визгливый мат проводницы вспугнул морячка, он исчез, а Флора осталась стоять, прижав к груди трусики, еще прислушиваясь к себе, потрясенная только что случившимся с ней диким и прекрасным… Видно, оставила природа благостные свои затеи и допустила Флору… И с жутким злорадством Флора сказала Мите: «Я же говорила тебе, что пропаду!..»

А в предрассветном тумане над огромным разновысотным городом уже струился сладостный запах испекаемого где-то в самом его сердце пирога, и сонные еще горожане уже приподымались на цыпочки, тянулись в струнку, принюхиваясь, тревожа им чуткие ноздри, и ждали своей добычи капканы подворотен, омуты вокзальных площадей и западни метрополитена…

Однако на исходе того лета Флора сквозь глухие стены школы-студии при МХАТе увидит понуро плетущегося по тайге за какой-то геологической экспедицией Митю, умершую в преждевременных родах бедную Ливу, бесконечно вертящуюся перед глазами пышнотелую Клавку, заглянет в непостижимый ритмичный хаос мастерских, как нотными знаками наполненных мольбертами и палитрами, услышит пьянящий, дурманящий неотвязно-зовущий их аромат – и с сомнением посмотрит в красивые, чуть навыкате, глаза Раисы Львовны…

Но время придет и она обернется назад, вслед навсегда выпавшему из жизни Толику…


Вика Анцелович в конце 50-х


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 4.7 Оценок: 7


Популярные книги за неделю


Рекомендации