Электронная библиотека » Виктория Беломлинская » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Роальд и Флора"


  • Текст добавлен: 27 декабря 2017, 23:01


Автор книги: Виктория Беломлинская


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Помрешь скоро, ой, помрешь… – сказала одна, обстоятельно и печально, – гляди-ка, серость какая по лицу пошла…

– Да уж и то, – взохнула другая, – только и живешь, пока ноги носят…

– Да нет, – Ада старалась улыбнуться им, – ерунда, никто не умирал от этого… Только вот не помогает мне ничего…

– Бабку Ольгу бы ей… от всех болезней лечение знала… кабы не померла она…

– А может, Мотю позвать?

– Пойдет ли она? А может, и пойдет?! Сама-то она, знаешь, обо всем представление имела: и всякую травку знала, и заговор, и молитву особую… лекарствиями никогда не пользовала… У одной ребеночек как народился, так в голос кричать – ни один врач не знал, отчего. А он синюшный весь от крику, вертится весь, изгибается. Родители из себя ученых строят и в амбицию: мы, де, в заговор не верим! Ну а крестная ихняя взяла младенчика и к бабке Ольге… Та как взглянула, так разом и опознала: у него, говорит, родовой волос под кожу пошел. И все! Тут же круто отруби замешала, и ребеночка в это тестечко обернула. Он, говорит должон сутки в них, в отрубях, быть, а опосля омойте его… И надо же?! Ребеночек еще кричит, родители его на крестную с кулаками, но она характер выдержала! А к ночи он и приумолк – волосто у него выходить начал. Они к бабке Ольге. Пришли с подарками – так она от них ничего не взяла, только что крестная от себя поднесла: кружевную шалечку – ту взяла, помнишь, Дусь, в ней и хоронили ее, в шалечке…

– Да, бабку-то жаль… Счас бы в самый раз… А может, и впрямь Мотю позвать… Она хоть и в аптеке работает, но к матери всегда с уважением была. И тоже богомольная…

Вспоминая потом о своих мытарствах, Ада говорила Залману: «Понимаешь, только простые люди могут так: прийти к больному и вместо того, чтобы подбодрить его, ничего. мол, поправишься, все пройдет, взять и так вот ляпнуть: «Помрешь скоро!» Понимаешь, у простых так принято…

А тогда, слушая, как они судят-рядят, Ада и не заметила прокравшуюся сквозь отчаяние тоненькую надежду на что-то чудесноеМальчика послали за Мотей.

– Скажи ей, – настаивала мать мальчика, – офицерская жена у Шурки-чокнутой с детьми стоит и теперь скрутило ее…

Конечно, Ада не ожидала, что увидит сейчас ту самую Матрену Харитоновну, что твердила ей сухо, как орехи щелкала: «Евреев не пущу!» и когда ведомая мальчиком («Сюда, тетенька, здесь порожек, не споткнитесь, не споткнитесь вы!») та самая, полноватая, опрятная, с естественным лицом, появилась она на пороге, Ада сразу же вспомнила ее жесткий голос и, напрягшись, мгновенно скопив злость в глазах, хотела крикнуть: «Вон отсюда! Не надо мне!» – рванулась вперед, но страшная боль выстрелила снизу вверх, и Ада не успела ничего сказать.

– Лежи уж ты, – махнула на нее Мотя.

Ей подставили стул, она огляделась, долгим взглядом уставилась на притихших Роальда и Флору, подозвала Флору к себе, провела по ее волосам рукой и спросила:

Так где же твой отец, умница?

На фронте… – Флора оцепенела почему-то.

– Это на каком же фронте он? Не знаешь?

Ни на каком… – совсем глупо ответила Флора и вдруг заплакала.

– Что вы пристали?! Что вам надо от нас? – грубо и невпопад взорвалась Ада.

– Мне, между прочим, ничего от вас не надо, – голос Моти не выразил ни обиды, ни удивления. – Спросила просто…

– Так уж второй месяц как писем им нет, Матрена Харитоновна, – суетливо вступилась соседка.

– А ты не плачь, умница. Утри слезы-то. Вон у вас и без того уже сыро здесь. Что ж с мамой твоей? Тут встал Роальд и твердо, решительно намереваясь никому не уступить право слова, сказал:

– Нашу маму скрутило. У нее серость пошла по лицу. Теперь она скоро умрет, если вы не завернете ее в тестечко… – голос его задрожал, подбородок запрыгал, но он не успел зареветь, только остался в полном недоумении, потому что все вдруг стали смеяться, и Матрена Харитоновна, раскачиваясь на стуле, поддерживала руками живот, и Дуся, трясясь большим телом, и даже мама вперемешку с кашлем и стоном, и громче всех Флора, хотя она-то сама не понимала, чего смеются, ведь Роальд все верно сказал, но вдруг стало так весело, что нельзя было не принять в этом веселье участия… Потом Мотя сказала:

– Ну, вот что, нежное ты мороженое, хворь у тебя плевая, ты зря разнюнилась… Только стряхнуть тебя надо, а у меня сил не станет… Вот если эта стряхнет – и она указала на Дусю.

Через минуту на глазах у изумленных детей здоровая Дуся взгромоздилась на стол, а Мотя, ловко перевернув на живот, подтянула Аду к столу, приподняла и всучила ее ноги Дусе. И вмиг – Ада только успела коротко пронзительно закричать – та как рванет ее на себя, как встряхнет со всей силы, будто хотела из неживого мешка вытряхнуть лишнюю душу! И растерялась тут же. Сама красная от натуги стала, а Аду еще держит вниз головой.

– Ой, ой, – хрипит Ада. – Пусти! Пусти меня, дура! – вырывается, выкручивается, руками вниз тянется, а та как столб стоит. Тут Мотя приняла ее – раз! – и с головы на ноги перевернула. Пока Ада выкручивалась, она и не заметила, что боли-то, молниеносной, лишающей сознания или даже монотонно-тупой – никакой боли нет! А встала на ноги, в первую секунду тоже ничего не поняла, зато потом присела, согнулась, прошлась – ну, слава богу, ничего, надо же, ничего не болит, как рукой сняло!

– Рукой! Рукой – это мать моя умела снять, она бы эдак тебя погладила бы, да пошептала бы – и дело с концом! А я так: попростому, по-народному… Хорошо, что жива осталась, скажи! А то кровь-то в голову – уж я и сама испугалась… А зато смотри теперь, какая красавица!

Ада, разве ты могла забыть это?! Флора, Роальд – они еще крошки были, где им помнить! Они, конечно, забыли все, все до капельки. Флоре осенью сорок второго три года было, а Роше шестой пошел – все равно не помнит ничего, как он насмешил тогда всех, господи… Но тебе, Ада, довелось, пусть даже на одно мгновение, увидеть мир перевернутым – выпало такое счастье увидеть его оттуда, откуда не увидишь нарочно – но все, что в нем есть прекрасного, оттуда только и разглядишь, и разглядев, навсегда, на всякий другой случай унесешь в суетную жизнь каплю святой веры в чудесное…

Мотя взяла их жить к себе. Это было внезапным избавлением от неразрешимой заботы и вместе с тем все, что делала Матрена Харитоновна, дышало такой естественной, непреложной добротой, что Аде и в ум не пришло задуматься, чем объяснить столь странную перемену в ее отношении… В доме Матрены Харитоновны простота и даже чистая бедность ловко сочетались с ощущением напоказ не выставляемого достатка – это была строгость, допускающая вместе с тем и некоторую меру пышности: вот на некрашеных, но всегда добела отмытых досках, застиранные до бесцветности, аккуратно латаные половики, а вот на стене, над кроватью бабы Ольги настоящий ковер – уж Ада что-нибудь понимает в его неброской кра|се и бесспорной ценности; вот две кровати: никелированная, украшенная атласными бантами и бумажными цветами бабы Ольгина – на ней теперь Ада с Роальдом спят, бережно разбирая по вечерам высокую гору подушек, кружевных накидок и покрывала ручного плетения, а вот дубовая кровать с высокими спинками, крытая одним только темно-бордовым верблюжьим одеялом – на ней Матрена Харитоновна спит, под теплый бок себе укладывая Флору; у стены отскребанный сосновый стол, а над ним в серебряном окладе икона – среди белесых трещин темнеет лик, разрезая пространство чертой небывало прямого носа, в опущенных усах тая крошечную улыбку ущербного рта, но сквозь набухшие подглазья глядя на мир с открытой грустью… Что-то неподдельное, строго следующее своей действительной сути и в каждой вещи было, и в самой хозяйке их.

Они одним котлом зажили. Иногда Матрене Харитоновне за дефицитное лекарство подношения делали, и она, то золотистую воблу принесет – и тогда вечером столько радости: тетя Мотя и Роальду, и даже Флореньке даст по разу стукнуть воблу о край плиты, еще покажет как ее удобнее за хвост держать, а потом сама поколотит-поколотит и снимет размякшую нежную шкурку – самое вкусное, тонкие маслянистые полосочки со спинки отрывает и детям дает, – то вдруг ей кусок колотого сахара подарили, не очень блыпой, но все ж таки – теперь его вовсе не было – так она с ним такую штуку выдумала: подвесила на ниточку под абажур, стол на середину выдвинули, уселись кружком чай пить, сахар на ниточке раскачали и – кому лизнуть достанется. Дети визжат, игре радуются: «Тебе! теперь – тебе!» – кричат и того не замечают, что все почему-то, им, то Роше, то Флоре, достается лизнуть… По вечерам тетя Мотя с мамой чулки| штопает или на спицах носки вяжет и Аду учит…

Только одного как-то бессознательно боялась Ада – старательно обходила стороной всякий разговор о Залмане. То есть обойти было невозможно, но Ада старалась не упоминать его имени, так – «наш папка», да и все. Вообще и Матрена Харитоновна из каких-то Аде не известных чувств не выспрашивала, даже будто сама отстранялась от упоминаний о нем, но однажды заглянула через спину в разложенные Адой карты, вгляделась, и вдруг как сметет их в кучу. Ада-то карты раскинет, а значения их толком не знает – так посмотрит-посмотрит и соберет. А тут показалось ей, что Матрена Харитоновна что-то плохое увидела. И правда, та вдруг говорит:

– Покажи мне его, у тебя же, небось, есть его карточка…

Ада хотела было сразу показать, но тут нехорошая мысль мелькнула: Залман такой ужасный, такой невозможный еврей, – не надо лучше…

А та пристала: «Покажи, я помолюсь за него, только я знать его хочу…». Ада схитрить решила: глупо, конечно, но ей хотелось, чтобы Мотя помолилась за Залмана. И она решила: покажу ей ту карточку, где он с детьми, ведь Мотя как к родным к ним, от них, может, и Залману перепадет ее любви…

Но Мотя посмотрела на карточку, покачала головой и вернула ее Аде:

– Не больно-то… – сказала она не понятно про что. – Может, у тебя другая есть?

Правда, Ада и сама не любила эту карточку. На ней Залман снялся с детьми в день, когда войну объявили. Он на дежурстве в ТАССе был. Пришел с ночи. Все уже знали, что война началась, он-то прежде других узнал. И почему-то, уставший, выжатый весь, первое, что сделал – взял детей и пошел с ними в фотографию. Раньше никто из них никогда в фотографиях не снимался – Залман сам мастер этого дела. А тут придумал… Ада на эту карточку смотреть не любит: двумя руками Залман обнял Роальда и флору, они склонили к нему головки, и все трое такие получились нестерпимо грустные, и дети тоже, будто заразились его тоской… Залман еще в гражданской одежде был, через час он военный стал… Нет, нехорошее у него здесь лицо, как у больной птицы… Такая карточка может быть только последней…

Но у Ады другая была. Правда, маленькая. На ней Залман совсем иначе смотрел: среди жидкого леска стоял он, увешанный черт знает чем: аппарат, полевой бинокль, автомат, планшет, кобура на боку – и в позе небрежность какая-то, лихость, удальство. И лицо веселое… только мелко, особенно не разглядишь… Однако Матрене Харитоновне эта понравилась. Она долго разглядывала ее, очки надела, близко к глазам подносила, потом спросила:

– Это где ж он – орлом таким?..

– С Кавказского фронта прислал…

– Прямо с фронту что ли?

И тут Аду осенила смутная догадка, и сразу же она подтвердилась, осев в сердце горечью.

– Признаться тебе, не думала я, – сказала Матрена Харитоновна, для чего-то бережно потерев пальцем карточку и кладя ее на стол. – Не думала я, что он у тебя всамделишный солдат. Так, думала, в тылу сшивается. А что писем тебе нет, так я решила: бросил он тебя. Подобрала, думаю, его какая, что с того, что тебе аттестат шлет – сейчас бабы и без аттестата мужика сграбастают…

Больно и сладко одновременно стиснуло Аде сердце, и какойто стыд и преступная благодарность Залману за то, что он там, где-то, может быть, уже не живой…

Вечером поздно, при потушенной лампе, в свете одной лампады Матрена Харитоновна возносила неслышную молитву, легкая и жаркая, одним шевеленьем губ отлетала она от самого нутра и касалась пронзительного лика, так странно схожего с печальным лицом Залмана…

А еще через несколько дней, уложив детей спать, Ада в ожидании запозднившейся хозяйки вышла на дорогу покурить. Последнее время, несмотря на давний запрет врачей, Ада пристрастилась к пайковому куреву, научилась ловко скручивать газетную бумагу – иногда хозяйка приносила ей из аптеки тонкую, папиросную, но курить дома не разрешала. Попыхивая зажатой меж большим пальцем и указательным «козьей ножкой», Ада глядела в конец пыльной дороги, куда опускалось солнце. Оно казалось кружком раскаленной жести, какой Ада под кастрюльки подкладывает, а потом дорога продвинулась вперед, скинула его, накрыла и, словно кто-то там внизу запалил остальной мир, поднялось над дорожной пылью мрачное зарево. И вдруг всколыхнулась пыль и как будто выброшенная с пожарища щепка, появилась странная колеблющаяся черта. Устремленная ввысь, она колыхалась, потом Ада поняла, что движется, потом ей почудилось, что от нее отрывается крик, еще не понятный и, наконец, догадалась, что это нелепая фигура мальчика на ходулях. Вот она уже хорошо видит его, вот слышит, как он надрывно и звонко кричит: «Тетя, вам письмо с фронта!» – но так ни на что не похожа маленькая детская фигурка, приподнятая над землей, стремительно приближающаяся на длинных негнущихся ногах, что Ада стоит в остолбенении, еще не понимая, что ей надо бежать навстречу. Не в силах сдержать восторга, он вдруг отпустил одну ходулю, качнулся, взмахивая рукой, – в ней мелькнул светлый треугольник – «Тетя! Вам письмо от отца!» – и раз, другой, описав широкий круг, провернулся в ярмарочном танце и снова к ней: «Тетя! Вам письмо с фронта!» Только потом до нее дошло: да ведь так он через весь город пробежал и кричал, еще не видя, не различая ее, но тогда она вообще едва поняла, что все это нелепо-чудесное именно к ней относится и, главное, этот призывно-торжествующий крик ребенка: «Тетя! Вам письмо с фронта!»…


Израиль Маркович Анцелович

«Залман Рикинглаз»

«Дай, боженька, дай!»

Осенью недели две Флора ходила в школу. Ей показалось там сумрачно, напарено, как в бане, нестерпимо шумно и одиноко. Она обрадовалась, когда врачи сняли ее с занятий, признав дистрофиком. Ада суетилась и плакала, а Флора тайно ликовала: надо же такое везенье, и, главное, ей теперь не придется ходить в эту столовую! Школьная столовая наводила на Флору ужас. Она помещалась в подвале, там под низким потолком тускло горели в засиженных мухами плафонах маленькие лампочки, было так грязно и липко, стоял невообразимый гвалт, толкотня – Флора давилась сразу же подкатившимся к горлу тошнотным комом и всетаки тискалась вместе со всеми в очередь за судками. Их кормили по талонам. И мутный остылый чай, похожий на теннисный мячик комок перловки – все, что полагалось получить по талонам, плескалось по дну алюминиевого судка, жирного, пахнущего одним и тем же запахом тухлой рыбы. Слившись с визгом детей и яростными криками взрослых, лязг этих судков, то выскальзывающих из рук, поддаваемых ногами, то злобно швыряемых на подносы уборщицами, превращал маленький школьный обед в адское действо. Но ходить в столовую надо было обязательно: учительница пересчитывала их по парам, от раздражения пихая в спины и стукая лбами, Флора боялась ее и не решалась удрать. А на лестнице они вмиг сбивались в панический неразъемлемый клубок, и учительница уже не могла управлять его стремительным движением вниз, и Флоре никогда бы из него не выбраться…

Однако смешно: откуда взялась у нее эта дистрофия – ведь она никогда не голодала, да и вообще уже миновало голодное время, но, должно быть, что-то еще нужно было для роста ее организму, кроме этих школьных обедов и адиных каш…

Ада забегала, засуетилась, ей казалось очень важным положить Флору в больницу обязательно по блату, а только и было от этого блата, что Флору не обрили, когда принимали, еще и восторгались: «Какая чистенькая девочка, какие чистые у нее красивые косы…». Но и без трудов и всякого блата она все равно скорее всего попала бы именно в эту больницу – так немного было уже детей-дистрофиков, что все они – и мальчики, и девочки – лежали в одной палате. Флору учили есть, то морили голодом, то кормили под присмотром нянечек, без конца заставляли писать в баночки и кололи глюкозу. Сначала она умирала от стыда, потом привыкла и чуть было не влюбилась в мальчика. Его койка была рядом с Флориной. Все дети в палате были бритые, только «блатная» Флора красовалась косами и, наверное, ее первая любовь не осталась бы без взаимности, но мальчик по вечерам натягивал на ноги одеяло, махал другим его концом перед носом и говорил: «Фу! Фу! Вонько! Надо проветрить!» – и Флоре становилось противно. С другой стороны лежала девочка Таня – такая толстая, бесформенная, просто груда рыхлого мяса. Даже смотреть на нее было страшно: от самого подбородка начинался живот, казалось, он душит ее, из вялого приоткрытого рта вместе с тяжелым дыханием вырывались пузырьки слюны. Когда после голодовки Флоре приносили блинчики или котлетку, Таня плакала и просила отдать ей. Как правило, нянечка не выдерживала и на блюдце откладывала половину с Флориной тарелки. Но Таня студенистыми трясущимися кулаками махала по табуретке, спихивала с нее блюдечко, кричала и плакала еще громче: «Все! Все хочу! Не буду половину!» Она была очень больна. Дети лежали в этой больнице подолгу: кто по три месяца, а кто и по полгода. У них успевали отрасти волосы, но что удивительно – сразу со вшами. Может быть оттого, что их почти не мыли, а только стригли: приходил парикмахер и всех по очереди сажал на стул посреди палаты и сбривал отросший ежик. На Флору же он даже не взглянул. И к концу второго месяца она завшивела. Узнав об этом, Ада в пух и прах разругалась со своим хваленым блатом и в ужасе, под расписку, схватила ее домой. И как-то не подумала, что отвела Флору в больницу осенью, а сейчас уже зима, и по дороге домой Флоре досталось еще отморозить пальцы на руках и ногах. Какое-то чудо: уже кончалась война, а Флора в обратном порядке отмеряла на себе все ее ужасы.

В школу в ту зиму она больше не ходила. Да и не гуляла совсем – только выйдет во двор, пальцы на руках и ногах тут же коченеют, потом дома с мучительной ломотой отходят, распухают, как переваренные сосиски, чешутся и лопаются… А дома скучно сидеть.

Главное, она не знает, что случилось, но Роальд теперь совсем не хочет играть с ней. Он теперь даже не рассказывает свои уроки или, что было в школе. Ему пошел двенадцатый год, он учится в четвертом классе, и Ада ежеминутно говорит: «флора, не мешай Роше!», «Флора, слушайся Рошу! Он старший». А Роальд на все про все отвечает: «0тстань!» или «Заткнись!» Правда, иногда он принимается за Флору и тогда это кончается ее слезами.

– Флорка, – невинно спрашивает Роальд, – я забыл, как звали принца?

И Флора гордо напоминает – Ада совсем недавно читала им «Принц и нищий».

– А вот если руки грязные, какой человек?

– Не чистый, – уже чувствуя подвох, хитрит Флора. – Нет-нет, скажи, если на место ничего не кладет, какой он, как надо сказать?

В конце концов флора говорит, и Роальд покатывается с хохота:

– Мама! Мама! Смотри, ой, не могу! Адуард и аккуратный! Ой, умереть от нее можно!

Ада тоже смеется и тоже говорит: «У мереть от нее можно!» И Флора, вдруг не стерпев обиды, прыскает на них злобой вперемешку со слезами:

– Ну и умрите! Умрите! Сдохните оба|! Ножки протяните!

– Идиотка! – кричит Роальд.

– Прекратите! Набрались! Я из вас вышибу это! Только посмейте еще! – расходится Ада. Да уж лучше, когда Роальд вообще не обращает на Флору внимания. Тогда в доме, по крайнем мере, тишина. Флора при Роальде даже стихи боится громко читать – опять он начнет издеваться… А в общем-то, это единственное ее занятие. Она знает наизусть великое множество стихов и когда читает, в точности повторяет услышанную по радио интонацию. Вот, пожалуйста:

«Я волком бы выгрыз бюрократизм! К мандатам почтения нету!»

Но стоит громко, так, что у самой начинает в ушах звенеть, произнести:

«К любым чертям с матерями катись…» – как с Роальдом опять истерика от хохота, а Ада опять кричит:

– Прекрати! Набрались!

На слух Флора хорошо запоминает. А вот читать совсем не может научиться. Медленно, еле-еле, по слогам составляются слова, никакого терпения на хватает. Куда лучше радио слушать или когда мама вслух… Потом, конечно, Флора научится, но никогда так, как люди читают в уме, а каждое слово беззвучно проговаривая, мысленно все-таки вслушиваясь в него… Читать пришлось учиться, когда стала очевидной невозвратность тихих, одиноких вечеров, а вместе с ними возможности, поныв, уговорить Аду взять книгу в руки: они навсегда ушли в прошлое, внезапно разрешившись шумом и теснотой, но этот шум и теснота куда как больше подходили к их сумрачному жилью, чем неспокойное томление троих в трех комнатах.

Все началось с бурного, очумелого звонка в дверь – но было как должное, как продолжение и ожидание конца войны закономерно, и все-таки на первых порах никто так искренне не обрадовался появлению Винокуровых, как флора.

– Вай! – закричала Ада, открыв дверь. – Люся! Откуда ты?!

– Ада! У вас фамилия – чистое золото! – Люся еще стояла в дверях между двух больших чемоданов, каких-то сумок и одеяльных тюков, а из-за спины ее пугливо выглядывала девочка Флориных лет и древняя-древняя бабушка. – Ада, эта сволочь даже не встретил нас! Представляешь?! Что?! Куда с вокзала?! Нашего дома в помине нет! Скажи, зачем он нас вызвал?!

– Хорошо, что ты стоишь?! Давай, входите! Давай сюда! Подожди, я помогу тебе! Потом расскажешь!.. Роальд, закрой дверь…

– Что рассказывать?! Хорошо я сообразила: адресный стол! Год рождения не знаю, слушай, анекдот: ты, оказывается, моложе меня! Я думала, мы ровесницы! Уговорила их: дорогие-золотые-бриллиантовые, Рикинглаз, говорю, одни на свете – других быть не может! Представляешь?! – Люся уже размотала с головы платок, и безумная копна полуседых, полужгуче-черных, взвившихся, как электрический звонок «зуммер», волос запрыгала в такт ее суматошным речам. «Что ты стоишь, мама?! Сядь! Мы пришли, понимаешь?! Это – Ада! Помнишь?! Ты Междумовых помнишь?! Наверху, там, где террасы были – там они жили, он еще всегда вино делал, помнишь, нет? Это его дочь – Ада»!

Люсина мама от ее крика не села, а просто упала на стул, такая она была старенькая; казалось, ее можно в воздух поднять, если посильней дунуть, но, наверное, она плохо слышала, оттого Люся так орала. Руки у нее тряслись, она сцепила их замочком под подбородком, он тоже трясся, и она что-то шамкала беззвучным ртом.

– Совсем ничего не соображает! – хлопнула себя по лбу Люся. – Шутишь, Ада, девяносто один год! Где там соображать!

– Ада-джан, если приютишь нас, господь тебя наградит! Молиться о тебе буду, джанекес! – вдруг внятно, словно опровергая нахальство своей дочери утверждать, что она ничего не соображает, проговорила старуха.

– Что вы, бабушка Анаида, как можно иначе, не о чем говорить, – сказала Ада. – Флора, Роальд, возьмите к себе девочку, тебя как, я забыла, ах да, Норочкой зовут, покажи, флора, Норочке, где раздеться…

Когда-то Люся была Адиной бакинской подругой. Потом, в поисках счастья, судьба разбросала их и неожиданно вновь свела в чужом северном городе. Люся тогда только что родила Норочку, а Ада ждала Флору. Люся гордилась одесской красотой своего мужа, его щеголеватой формой инженера-путейца, трясла Аду за плечи и громко хохотала: «Ты посмотри на него, а?! Какие глаза! Умереть можно, да?! Шоколад „Золотой ярлык“, а не мужчина, правда?!» Аде показалась неуместной и неприличной Люсина экспансивность, она отводила глаза, отметив про себя женственные черты ее мужа, его ненормально маленькие ступни и пухлые ладони с короткими пальцами. Ей не нравились такие мужчины. Когда началась война, Вене выдали бронь. Он ее не выпрашивал, она полагалась ему, но он обрадовался, возблагодарил судьбу за то, что она даровала ему шанс выжить. Разве он мог тогда знать, что шанс ему дарован самый шаткий, на край могилы приведший его даже раньше, чем это могло случиться на фронте. Может быть, в ослеплении надежды Веня начал пухнуть от голода быстрее и безнадежнее других.

Это знала Люся и рассказала Аде. Но история о том, как тот тихий, целиком подчиненный веселому Люсиному напору Веня исчез, как занял его место яростно вцепившийся в остаток существования новый Веня, была и ей неизвестна.

О том, что того довоенного Вени нет, она догадалась по письмам, которые наконец разыскали ее в эвакуации. Полные полубезумных советов, что на что выменивать, что на месте распродавать, что покупать на какой станции, каких-то намеков, иносказаний и поучений наподобие: «надо уметь жить, Люся, умным людям сейчас большие возможности есть, где глупый потеряет, там умный найдет, надо дела делать, железо ковать, пока горячо…» – они сообщали также о том, что он больше никакой не инженер-путеец, что всякая интеллигентность эта ему теперь ни к чему, она не кормит, а просто проводник, но зато на самой хлебной линии Ленинград – Таллинн. Люся говорила, что, наверное, он спятил, если мог думать, что пока он умирал в блокадном Ленинграде, она на курорте была: все вещи давно распроданы, о каких закупках могла речь идти; и потом этот бешеный азарт, с каким он гонялся теперь по своей хлебной линии, ни копейки денег им не выслав, не встретив их; и теперь даже не знал, где они и что с ними.

Но через некоторое время Веня нашел их. Он появился и перепутал все их отлаженное спанье: Флора с Норочкой, Роша с Адой, бабушка на Рошиной кровати, а Люся на полу, на матраце; пришлось в маленькую комнату набиться всем пятерым, а Люсю с мужем уложить на диван в большую. Правда, Аду переворачивало от брезгливых мыслей: «Тьфу, свинья жирная! Гадость какая! Лучше сдохнуть одной, чем с таким лечь! На черта он ей сдался!..»

Однако на утро выяснилось, что это Люся ему «на черта сдалась». Потом Ада первая высказала предположение, что у Вени в Таллинне есть женщина. Вообще у Ады было свойство всегда предполагать худшее. Может быть, оно вытекало из простого житейского расчета: если окажется, что дела обстоят лучше, никто за радостью не заметит твоей ошибки, а если окажешься права, возможность сказать: «А что я говорила! Ну?» – поставит тебя несколько выше случившейся беды и простофилей, ее не ждавших.

Но где было Аде предположить худшее худшего: предположить, что и она, и та женщина в Таллинне, в квартире которой он просто прятал деньги и вещи, и Люся, и все человечество вообще перестало для бешеного Вени иметь различия пола, внешности, возраста, а было только одним поточным партнером в азартной игре, где ставкой однажды оказалась сама его жизнь.

До этих бесовских тонкостей Аде не было дела, они лежали за пределом ее житейских выкладок, и никто бы о них не вспомнил, если бы не случилось бы той истории с сундуком…

Детство! Кто может в середине жизни сказать: «у меня не было Детства», тому неоткуда ждать помощи на остатке пути. Вместе с человеком рождается на свет его детство, все звуки его, горькие, и нежные, и редко только горькие, и никогда – только нежные, но забыть их – значит жить с оглохшим сердцем в груди.

Однажды потом на убогом, разочаровавшем однообразием и несхожестью с легендами, азиатском рынке Флора вдруг наткнулась на распродажу обитых раскрашенной латунью свадебных сундуков. Все любовались солнечной игрой на их боках и крышках, а она один за другим открывала и закрывала огромное множество их, механически-сосредоточенно, словно втайне на чтото надеясь, и спутники ее дивились: «Да ты что, уж не потянешь ли в Ленинград это расписное чудище?!» – «Нет, нет, не потяну… они не то, совсем не то…», – говорила Флора, и никто ничего не понял… Легкие и нарядные, они сверкали, переливались, но были немы, а тот мрачный тяжелый сундук имел трепетный, нежный, незабываемый голос… Голос Флориного детства…

Это был большой монастырский сундук, оковывающее его железо делило на равные квадраты всю изукрашенную полуистершимися смутными ликами святых поверхность, только кое-где продолжали гореть золотые нимбы, да слабое сияние разливалось вокруг поблекших свечей. Пока человек шесть работяг, тужась до посинения, перли его на четвертый этаж, Веня, потея просто от удовольствия, внушал Аде: «Ничего не поделаешь, Ада, дверь придется с петель снять, но ты не бойся, овчинка выделки стоит…».

– Хозяин, – безнадежно скулил мужик, с которым расплачивался Веня, – надбавь хоть трюльник, будь человеком…

– Нечего, нечего баловать, так хорошо, – Веня потирал пухлые ладошки и, растопырив ненормально короткие пальцы, учил:

– Деньги надо уметь делать. Так, за здорово живешь, они на голову никому не сыпятся…

Потом, когда работяги ушли, он похвалил Аду:

– Молодец, очень умно делаешь, что не топишь здесь! – и по-хозяйски обвел острым взглядом пустую комнату, часть которой занимал теперь сундук.

В комнате и в самом деле стояла стужа, просто не напастись было бы дров отапливать ее, и Ада всегда приказывала детям одеть валенки и пальто, пока они играли здесь в мяч. Бенина похвала сразу объяснила Аде, зачем ему понадобился этот сундук – он собирался держать в нем продукты. Дети же с любопытством разглядывали его, еще не подозревая о самом главном, но когда через несколько дней, недовольный их присутствием, стараясь круглой спиной заслонить от их взглядов несметно богатую добычу, Веня склонился над сундуком и большим ключом с кружевной головкой провернул в одном замке, потом в другом, потом медленно стал приподнимать тяжелую крышку – им открылось настоящее чудо: тихая нежная музыка, маленькие колокольчики, пение сказочных птиц рассыпалось-разлилось по пустынной голой комнате, вмиг обратя ее в кущи райского сада.

Они не поверили ушам своим, замерли от восторга, все трое, разом, одновременно сомлели, открыв рты в изумлении перед тайной рождения этой хрупкой, рассыпающейся мелодии…

Отныне дети не будут спать, ожидая приезда Вени, единственного и безраздельного властелина дивных звуков. Взволнованные, они будут выбегать навстречу ему, а он, нагруженный мешками и сумками, подозрительный, недовольный их любопытством, будет гнать их от себя. Ибо не нужны ему эти проныры-свидетели, дармоеды, объедалы его.

Ада сразу сказала ему:

– Знаешь что, можешь свою дочь гонять, а мои дети у себя дома, и их есть кому воспитывать как-нибудь без тебя…

И то, что объедали его, тоже было неправдой. Веня прятал в сундук банки меда, шматы сала, мешки муки, сахар, аккуратно, в особые гнездышки и ящички раскладывал по десяткам яйца, потом вынимал штук пять, мучительно щурился, тер ладошкой щеки и говорил:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 4.7 Оценок: 7

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации