Текст книги "Роальд и Флора"
Автор книги: Виктория Беломлинская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Но в тот раз деньги, конечно, смирили Аду. Она терпеть не могла оставаться одна с ребенком. Вообще с самого того дня, как Флора пришла из родильного дома, небо над ее головой обернулось драной овчинкой. То и дело принимавшаяся умирать Ада по целым дням лежала на диване, правда, можно было рядом с ней положить Анечку и мыть, убирать, стирать, готовить, сбегать в магазин, но всегда наперед зная, что по возвращении непременно услышишь: «Ну, что, нашлялась? А дольше ты не могла шляться?» Но после того, как Флора вручила ей Андрюшины деньги, Ада вдруг прониклась уважением к его затеям и согласилась отпустить Флору на работу. Андрей привел ее на улицу Рентгена, в маленькую лабораторию, в которой две ученые дамы – одна совсем старая, другая – как раз Бранчковская, как оказалось потом, совсем молодая, просто старообразная, и обе совершенно пергаментные, желтые черт знает от чего – занимались бесконечно бесплодным изучением лучевой болезни, вершили свой незаметный научный подвиг, к которому чуть не оказалась причастна Флора. Им нужна была лаборантка, прежняя, так устраивающая их, куда-то делась. Флору взяли на испытательный срок. Каждое утро она должна была пинцетом выловить за хвост из ящика, кишмя кишащего белыми мышами, одну и прямо живую за все четыре лапки портновскими булавками приколоть к пробковой подушке; затем распятому, но совершенно живому животному полагалось ножницами вспороть брюшко – от умертвления, якобы, произошли бы необратимые изменения в тех чувствительных органах, которые подлежали исследованию – осторожно извлечь яичники, сделав искусный срез, положить его под микроскоп и подсчитать с предельной точностью количество чего-то длинненького и чего-то кругленького, непрерывно снующего перед глазком микроскопа. Рабочий день получался ненормированным и довольно коротким, иногда только затем и надо было приехать, чтобы снова сделать подсчет уже вымоченного в каком-то растворе среза. Руки у Флоры оказались ловкими, глаза зоркими, она справлялась с работой, но умирающие от лучевой болезни оставались для нее абстракцией, а вот мучительство, которое она совершала над мышами, было полной реальностью и тяжким грехом ложилось на душу. На седьмой день работы старая профессорша сказала ей, что она подошла им совершенно, теперь ее будут учить настоящей работе. Особенно хорошо оказалось то, что у нее уже есть ребенок, ей надо знать, что теперь ей ежемесячно будут делать анализ крови, так, на всякий случай, потому что хоть старая лаборантка и умерла от белокровия, но это ничего не значит – она могла от него умереть и на другой работе. И странная жуть поселилась во Флорином животе. Дома она легла на диван лицом в стену и как раз пришел в гости Роальд, присел к ней и все выпытал, потом немного посовещался с вернувшимся с работы Залманом и сразу же раздался громовой крик отца: – Да пока я жив! К чертовой матери! Я запрещаю! Как будто других работ нет! И Флора раз и навсегда оказалась непричастной к свершению научного подвига.
Андрей вполне согласился с тем, что затея его была не из лучших – как-то он не подумал, он не преследовал цели осиротить дочь, напротив, он только хотел как лучше, но у него наготове была новая идея: он отведет Флору к своей приятельнице – ах, Андрей, ты прямо не по дням, а по часам обрастаешь какими-то новыми приятельницами и все они оказываются почему-то ужасно учеными, одинокими, не слишком молодыми дамами, готовыми ради тебя на все – даже на бесполезную возню с какой-то сомнительной девицей – так вот, она будет учить Флору совершенно бесплатно английскому языку и в конце концов, наверняка, примет ее к себе в институт на отделение технического перевода. Но Флора решительно не могла выучиться английскому, оказалась такой ленивой, такой тупой – Андрею пришлось, должно быть, краснеть за нее перед своей ученой приятельницей. – Ты знаешь, Андрюша, – оправдывалась Флора, – мне еще учительница литературы говорила, что у меня нет «лингвистического уха» – ей очень нравились мои сочинения, но я делала столько ошибок – она прямо в отчаяние приходила и ставила мне через дробь пять за содержание и двойку за ошибки – так выводила еле-еле тройку в четверть по русскому-то. А ты хочешь, чтоб я английский учила! Да я просто не слышу, где кончается одно слово и начинается другое… – Флора, ты должна выучиться чему-нибудь, – сказал в их следующую встречу Андрей и повел в какой-то дом, где тут же, не обращая внимания на ее протесты купил ей не новую, но вполне приличную «Оптиму». Оказалось, что все уже у него договорено заранее. Ты с ума сошел, Андрей! Я же говорила тебе, я пишу с ошибками, я не смогу печатать! – сопротивлялась Флора. И вообще она не могла понять, что он хочет от нее, зачем ему понадобилось запихивать ее теперь на курсы машинисток. Машинка была тяжелой и он взялся проводить Флору до самого дома. Они с трудом впихнулись в трамвай и Флоре удалось даже сесть. Она сидела, двумя руками обнимая поставленную на колени «Оптиму» и почему-то чувствовала к ней какую-то стран ную нежность. Сгорбившийся больше обычного под тяжестью неимоверного, извлеченного из какого-то сундука салопа на меху, Андрей стоял рядом и тяжело молчал: Флора подумала, что должно быть, ему очень печально провожать ее до самого дома, за стенами которого живет девочка с такими же серыми, углем обведенными глазами, как у него, – и Анечке достались они в наследство через многие поколения от полонянки, завезенной в самую середину России пришедшим с турецкой войны героем… «Может быть, он хочет на нее посмотреть?» – мелькнула в голове надежда. Но в это время кто-то сказал сидящему рядом с ней мальчишке: – Встань, уступи дедушке место! Ты что, не видишь? К счастью, им пора было проталкиваться к выходу и уже на улице Флора пробовала утешить Андрея: – Это же из-за шубы все. Где ты ее откопал? Висит, как на вешалке… – Нет, Флора, я старик. Я скоро умру, Флора, – сказал Андрей, но словно устыдившись, пошутил; – А на самом деле он пережил всех и всем сделал надгробия! Смешно, правда?! Все обещал помереть, а сам всех пережил и всем сделал надгробия?..
И все-таки она обиделась на него: он не довел ее до дома, не помог втащить машинку на четвертый этаж, не оценил ее готовности врать, изворачиваться перед дочерью. Однако, раз уж появилась эта машинка, раз все так устроилось, Флора поступила на курсы машинисток – в конце концов, не обязательно ей романы перепечатывать: можно печатать отчеты, бланки, но главное, как-то зарабатывать на жизнь, нельзя жетак и сидеть на шее у отца?
И теперь она была очень занята. Андрей как-то позвонил, но она не могла вырваться. И вдруг встретила Витеньку, благоговейно влюбленного в Андрея мальчишку, помощника-ученика, и тот сказал: «Андрей Иванович в больнице. Гнули мы с ним каркас, железный прут отскочил и пробил ему грудь. Но теперь легче. Вы бы сходили к нему…»
Стояла ранняя весна. Флора поутру вышла из дома, зашла в хозяйственный магазин и купила зеленый пластмассовый тазик. Потом она поехала на базар и там за бешеные деньги купила первую клубнику, доверху наполнила миску алой дурманящей ароматом ягодой, но этого показалось ей мало и она сверху положила розу. Она долго выбирала и нашла такую свежую, только что срезанную в саду, что капля росы еще дрожала на ее лепестке. Потом она ехала в троллейбусе, к счастью, народу было немного, но все равно трясло и она всю дорогу держала миску на вытянутых руках, не отрывала от нее глаз, словно хотела загипнотизировать, силой любви сберечь дрожащий бриллиантик на фарфоровом лепестке… И не обронила росинку.
– Ешь клубнику, – сказал ей Андрей, – ешь, Флора. Я хочу смотреть, как ты будешь есть клубнику, – слабая виноватая улыбка бродила по его лицу. Даже не на Христа, на отпечаток его на плащанице он был похож, до того стал бледен и изможден… – Нет, Андрей, я тебе принесла. – Дурочка, мне ж не съесть все. А надо, – и хитрая искорка оживила его взгляд. – Знаешь, мы клубнику съедим, тазик подарим нянечке, а розу сестре… И Тонечка ничего не узнает… И все. Больше она его не видела.
Наконец все определилось: теперь она могла зарабатывать, сидя дома, ровно столько, сколько того требовала жизнь. Правда, Флора не гналась за деньгами, бездумно она печатала развернутые во всю каретку отчеты и ведомости, оставляя притом себе время на какие-то тайные, никому в доме не понятные занятия за столом. Уложив Анечку спать, в свете настольной лампы что-то такое Флора писала, исписывала вороха бумаги и никогда написанное не перечитывала, оборвав работу, убирала все, до единой бумажки в стол и запирала на ключ. Аду интриговали и злили эти занятия Флоры. Если ребенок еще не спал, она, застав за ними Флору, хлопала дверьми и кричала: – Займись ребенком! Ты, кажется, забыла, что у тебя есть ребенок! Что только у тебя в голове, не знаю?! Это же надо быть такой легкомысленной! Но Флора не открывала ей, что у нее в голове. У нее были все основания не доверять Аде – и это больше всего злило мать. Впрочем, стоило Флоре начать играть с дочерью, или читать ей книжку, как тут же раздавался крик: – Книжки читаете, да? А то, что я уже с ног падаю – это ничего?! И Флора шла на кухню. В сущности, все это было бы еще терпимо, если бы не постоянная война между Адой и Залманом. Если бы не постоянное чувство страха, что сейчас, сию минуту, опять разразится скандал – казалось, теперь уже только в крике, в надсадных воплях Ада черпает силы жить. Как когда-то в детстве Флора, так теперь Анечка, тонкокрылый мотылек, дрожала в вихре этих криков. Ее делалось нестерпимо жалко всем троим, но, как ни странно, никого не останавливала эта жалость, напротив, каждый старался в другом возбудить страх за ребенка и использовать его как аргу мент в свою пользу. Если Ада мирилась с Залманом, так только для того, чтобы немедленно поссориться с Флорой.
Ссоры с Флорой начинались самым непредвиденным образом. – Ты, знаешь, – мирно говорила Ада, едва Флора, оторвавшись от работы, появлялась на кухне, – вот не в нашем дворе, а сразу, как выходишь из подворотни налево, там такая сгорбленная старушка живет? Флора не знала и молча удивлялась тому, что у Ады так много каких-то знакомых старушек. – Так вот, у нее есть племянница. Они вместе живут. Неужели ты их не знаешь? – Не знаю. – Нет, как ты можешь не знать?! Ну, ладно, это ты просто так говоришь, – почему-то не доверяла Ада. – В общем, дело не в этом. – «Конечно, – про себя надеялась Флора, – дело не в этом». – Так вот, я встречаю ее и она начинает мне жаловаться, что ее племянница в больнице, что ей вырезали аппендицит, так долго жалуется мне, бедная старушка, я слушаю ее и делаю вид, что верю. Но я-то знаю; просто-напросто она пошла делать аборт. Представляешь?! Нет, Флора ничего не представляет: ни того, откуда Аде известны подробности из жизни старушкиной племянницы, ни того, почему Ада говорит о них с таким хитреньким злорадством, с таким смаком, ни того, зачем ей, Флоре, все это знать. Но она еще ничего не успевала сказать, как вдруг на нее обрушивался сразу надрывный крик Ады. – Молчишь? Тебе что, ответить трудно? Трудно матери два слова сказать? Дрянь! Со всякими дурами по телефону трепаться (можешь? Письма писать ты можешь? Не беспокойся, я знаю, что ты пишешь – родителей своих обсуждаешь, какие они дураки у тебя! Иначе не запирала бы! И кому пишешь – я тоже знаю! Ну, пиши, пиши, – ты допишешься! Поздно будет, когда мать умрет! Тогда пожалеешь, тогда спохватишься! – и еще до того, как она начинала задыхаться, Флора успевала что-нибудь такое выкрикнуть, вроде: – Какое тебе дело до того, что я пишу?! Почему ты лезешь в чужую жизнь? – тем самым обеспечивая себе всю безмерность настигающего ее через мгновение раскаяния, страшных мук совести, злости на одну себя… Но человек не может жить в постоянном самообвинении, и долгие часы уходили потом на то, чтобы, разговаривая на два голоса, – одним обвиняющим, другим объясняющим – молча оправдываться перед своей совестью, спорить, защищаться, искать выхода.
А выход был прост: надо было разъехаться. Тем более, что не могла же она вечно жить под Адиным надзором. Боже праведный, что однажды учинила Ада, когда поздней ночью Флору проводил из гостей один очень симпатичный человек – Флора впервые тогда видела его и только по дороге домой выяснила, почему его все зовут «Женька-Англичанин». Оказывается, он до двадцати лет жил с матерью в Англии. То есть сначала их угнали немцы, а в лагере мать встретила своего будущего мужа и не вернулась на Родину. Он оказался очень богатым человеком, Женька мог в Кембридже учиться, но его всегда тянуло в Россию, которую он, в сущности, не знал, только по воспоминаниям какого-то забулдыжистого белоэмигранта, сдружился с ним и без конца выспрашивал. И в двадцать лет навсегда уехал в Россию. И все-то ему здесь нравилось: жить где-то у черта на куличках – нравилось, бродить с ружьем по болотам, – нравилось, руками есть, если вилки не хватило, – тоже нравилось. Но оттого он, должно быть, и был так мил и как-то ребячески простодушен. Флора его спросила, как же он домой доберется? А он: «Ничего, я пешком, я очень люблю пешком ходить…». Это на Заневскую-то заставу! И она только для того и пригласила его зайти, чтобы сразу, не сняв пальто, вытащить телефон в первую комнату и вызвать ему такси. А покуда оно придет, предложить чашечку чая. И все шепотом. Но Ада проснулась. – Флора! – раздался ее истошный крик. Флора вбежала и увидела: патлатая, с вытаращенными глазами Ада сидит на кровати, разбуженный ее криком Залман ничего не может понять, только разводит в темноте руками, будто что-то хочет отогнать, а Ада на всю квартиру, так, что в коридоре, где стоит «Женька-Англичанин», конечно, все слышно, шипит: – Ты кого в дом привела?! Немедленно выгони! Я не позволю мужиков водить! Он впервые видел Флору, он ничего о ней не знал и вот, пожалуйста! Да если бы Флоре вздумалось целоваться с ним, она бы до утра его где-нибудь в садике промурыжила, только уж домой бы не привела! Он все прижимал к груди руки и пятился к дверям и шептал: «Простите меня, простите…», – а Флору душили слезы. Ну что она могла сказать ему? Не оправдываться же? Не говорить же: – Я никогда, никогда не вожу сюда мужчин, поверьте, я не виновата!.. Но после его ухода, рыдая в подушку, Флора приняла, наконец, твердое решение: во что бы то ни стало разъехаться с родителями.
Это оказалось не слишком просто, но и не слишком трудно. Трудно было только смирить Залмана с мыслью, что его бросают, оставляют с глазу на глаз с неистово болеющей, агрессивно умирающей женой. Теперь рядом с ним не будет Флоры в тяжелые минуты, когда ему самому казалось: вот сейчас он потеряет жену – а ведь за тридцать лет он так привык ко всем перепадам ее настроения, к своей неволе – уже и помыслить не мог, как можно зависеть от каких-то там метеорологических условий, когда стоило Аде поутру проснуться в хорошем настроении, стоило ему услышать, как она напевает на кухне, погромыхивая кастрюльками, и солнце разливалось по всей квартире, но какой тяжелый мрак нависал, источаемый Адиной больной головой (или душой? – этого Залман никогда не позволял себе думать), – тут уж никакое солнце за окном не могло рассеять его… Но он привык, это его судьба и хоть горько мириться с мыслью, что теперь не будет с ним рядом Анечки, нежной, ласковой девочки, ненасытно слушающей перед сном все эти истории про обезьянку Гульку, про дальние плавания, про кочегара Ивана Каду, жующего рюмки, как манную кашу, – давно всем надоевшие, но нескончаемые, из кладезя памяти извлекаемые, и вот опять никому не нужные, но что же делать, разве он не понимает? Раз этого хочет Флора, ничего не поделаешь… У Ады же были свои причины, в конце концов, согласиться на обмен. Она еще ставила условия, капризничала, но только так, для вида и по привычке. Девушка Лина, жившая у них за стеной столько лет в мире и полном согласии, очевидно, окрыленная примером Флоры, вдруг на сороковом году родила белоголового мальчика, большелобого, умненького; они уже успели всей душой его полюбить, как вдруг заявилась в помощь Лине ее мать. Такой зловещей старушки свет не видывал – вот уж кто совершенно не брал в расчет ни Адины болезни, ни разные коммунальные уступки, должные по соображениям Ады искупать некоторую шумливость и бесцеремонность семьи Рикинглаз. Стоило Аде, поспорив с ней на кухне, раскашляться, как она подымала кликушеский крик: «А! Ракушка! Не подходи ко мне! Раки ползают! Ракушка, ракушка!» Залман пробовал утихомирить ее, но получалось еще хуже: она наскакивала на него: «Ну, ударь меня! Ударь, ударь!» – чистейшей воды провокация, если знать, какой Залман вспыльчивый. К тому же оказалось, что она, темная, как ночь, член партии. В минуты примирения она с гордостью рассказывала, как во время войны донесла на свою лучшую подругу только за то, что та пересказала ей содержание подобранной немецкой листовки. – А как же? – говорила она. – Я же член партии. Я тут же в первый отдел и сообщила. Пришли, забрали, уж больше я ее не видела… А ведь я с девчоночьих своих годов с ней у станка бок о бок стояла! Вот так-то! И мороз по коже пробегал. А поутру она без зазрения совести сообщала: – Вот у вас вчера спор вышел, через стенку-то все слышно, так я вам скажу, хоть я и не по-вашему образована, – и высказь» валась, и никто не смел заткнуть ей рот. Клялись себе разговаривать шепотом, но не умели, привычки не было в чем-нибудь себя! сдерживать, и постоянно дрожмя дрожали: а ну, как донесет? Она сделалась полновластной хозяйкой положения: когда хотела, ссорилась, когда хотела, мирилась – бесцеремонно, только что наорав на Аду, вдруг входила: – Вагановна, я позвоню от тебя. Чайку-то налей мне… Словом, житья не стало. Раньше Лина одна была и никто не приступал к ней ни с уборками, ни со счетами: и за газ, и за свет сами платили, только чтобы не чувствовать коммуналыцины, а тут такие дрязги пошли… Нет, уж лучше разъехаться. И обмен подвернулся – другого такого не сыщешь: для Ады с Залманом прекрасная однокомнатная квартира в новом доме прямо напротив парка Лесотехнической академии, со всеми удобствами, к тому же в десяти минутах езды от новой квартиры Роальда; Флора же оставалась в центре города, на углу улиц Маяковского и Жуковского – только этаж первый, окна прямо вровень с тротуаром, можно сказать, подвал. Но зато отдельная квартира и даже с ванной. Правда, не успела она переехать, явились газовщики и сняли колонку – дескать, в этом помещении не полагалось ее ставить, но Роальд сказал, что нужно вызвать их снова и сунуть четвертной; четвертным не обошлось, но колонку водворили на место. Было бы ужасно остаться без горячей воды, и без того холодный, сырой ветер гулял по ногам, в квартире постоянно стоял какой-то невыветриваемый плесневело-пёсий запах. А в окна стучались незнакомые люди, просили стаканчик. Но все равно это была радость, это было счастье: оказаться безраздельной хозяйкой своей жизни, своего времени, когда хочешь, принимать гостей, когда хочешь – работать, не прятать своих бумаг, не мыть посуду, когда лень, словом, свои четыре стены, свой дом! Комнату она отдала в полное пользование Анечке, на кухне же поставила у стола диван и часто, заработавшись за полночь, на нем и засыпала. И еще не унялось счастливое дрожание в груди от внезапно сбывшихся надежд, как вдруг все кругом начало меняться, покатился какой-то снежный ком, стремительно растущий на глазах, угрожая обвалом всех лучших надежд, всех радостей. Что-то необратимое начало происходить в окружавшем Флору мире, такое, от чего вся ее маленькая жизненная удача съежилась до самой мизерности, до полной ничтожности. С улицы на улицу переехала?! Да не подвалы, нет, роскошные квартиры покидали, складывали в чемоданы пожитки и через весь огромный мир пускались в путь. Ни одной секунды ни о чем не пожалев, словно в насмешку над крошечным Флориным счастьем! Притом еще яро стно сражались за свое право бездомными, безродными щепками плыть в мировом океане!
Грусть и оторопь охватили Флору. Нет, этого быть не могло! Подождите! Куда же вы? Ведь она столько мечтала о том, как вы будете ходить к ней в гости, в ее собственный дом! Здесь на своей кухне, она будет разливать вам чай, она испечет для вас пирог и под ваши шутки протянет незнакомому ханыге стаканчик, он, переполненный благодарностью, спросит ее: «Тебе налить?» – и не приведи Господь вступить с ним в переговоры – это добром не кончится, но ей не страшно, не может быть страшно, когда на кухне сидят друзья, когда надышано, накурено, тепло, даже горячо от споров, когда кажется, что под низким потолком, в тесных четырех стенах свободы и воли хватило бы на целый мир!
– Куда же вы едете? – спрашивает Флора. – Здесь все: наша память, наша жизнь, здесь прошло наше детство! – Детство?! – красавица Гуля, бывшая манекенщица, ныне жена чудесного хирурга-уролога Семена Шварца, удивленно смотрит на Флору и морщит свой славянский, без примеси, носик. – Какое детство? Разве у нас было детство?
И Флоре стыдно. Она не знает, что ответить Гуле. Что сказать человеку, у которого не было детства, который родился сразу для того, чтобы в роскошных платьях ходить по помосту, слегка покачивая бедрами, приподымая подол, наслаждаясь тем, что сразу родилась на свет с такими вот великолепными ногами?.. – Дело не в этом, – говорит Семен, – но ты пойми… И начинается долгий разговор, слишком долгий, почти до утра, когда мысли плывут, в предрассветном тумане мягкими комьями скатываются под потолком, когда уже сведены мосты и пора расставаться… Но неужели навсегда? У спичечного коробка четыре парных грани, и если выстрелом большого пальца из-под указательного – но можно ли думать, что от того, какой из них он шмякнется на стол, будет зависеть чья-то жизнь?! А кто его знает…

Израиль Анцелович в начале 60-х