Текст книги "Роальд и Флора"
Автор книги: Виктория Беломлинская
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Паршивый Роальд
Каждое утро, надевая темную форму водников, Роальд со вздохом говорил: – Уж лучше бы пойти в армию… Не все ли равно, какую форму носить. То же мне – честь мундира! Он не любил институт, не любил своих сокурсников, считая их такими же, как сам, неудачниками, людьми второго сорта. – Подумать только, кого из нас готовят: специалистов по подъемно-транспортному оборудованию! Громко звучит, а на самом деле – крановщиков и лифтеров… Однако, так уж была устроена его голова: по мере того, как в нее западали знания, она начинала кружиться от баснословных идей, каких-то неземных фантазий. Уже на втором курсе он стал самой знаменитой личностью в институте – кем-то осмеянной, кем-то превозносимой до небес. Слава чокнутого, фантазера, выскочки, гения, «головы» пришла после того, как на очередном заседании СНО он сделал доклад о возможности создания межпла нетного лифта – он уже приступил к расчету этого совершенно непригодного для работы в порту сооружения с поправкой на несуществующие пока что на планете материалы строительства, но сам академик Гнездилов следил за его работой, похлопывал по плечу и как-то задумчиво и грустно покачивал головой. Зачеты и экзамены сдавались как бы сами собой, Роальд весь без остатка погрузился в чтение специальной литературы, в работу СНО – со временем его идеи утратили свое внеземное назначение и приобрели очертания сверхвысотных, сверхмощных подъемников – уже было очевидно, что кое-что из проделанного может вполне лечь в основу кандидатской, но вопрос об аспирантуре пока оставался открытым. Закрылся он неожиданно и непредполагаемо. Роальд знал, что на одно-единственное место в гнездиловской аспирантуре у него может быть соперником только Володя Аввакумов – он давно уже сдружился с этим высоким, лобастым парнем и вполне признавал в нем конкурента. Но еще в конце пятого курса Володя твердо объявил, что поступать в аспирантуру не будет, не видит себя ученым: ему нужно живое дело, размах, Сибирская воля, он возьмет назначение в Иркутск. Вообще, он хотел стать министром. И вдруг оказалось, что Аввакумова никто и не ждал в аспирантуру, что на место в ней уже есть кандидат, конечно не Рикинглаз, а совсем другой, совсем не по линии СНО – совершенно по другой линии двигавшейся, двигавшейся и продвинувшейся… Это могло быть сильным ударом. Но как ни странно, казалось, что Роальд его не заметил. Что это было: самообладание, умение держать себя в руках? Или природная склонность кое-что в этой жизни принимать как закономерность – может быть, с этой склонностью легче жить? А может быть, как раз в это время Сашке удалось окончательно подмять его под себя? Еще только вернувшись из Москвы Флора заметила, как изменился брат: он стал совершенным сухарем, ничего не читал, кроме каких-то диких испещренных формулами трудов, приобрел манеру на все сколько-нибудь связанное с миром чувств, очарований презрительно кривить губы, а вскоре она впервые услышала, как в его студенческой компании кто-то сказал: «Сашкин Роальд». Потом она услышала, как говорят: «Сейчас придут Хатимлеры» – и ушам своим не поверила. Но и в самом деле вскоре появились Роальд и Сашка – и Флора не поверила своим глазам: она была настолько больше, огромнее него, с лицом, в котором больше всего щек, с туловищем, в котором больше всего живота – как же она сумела так завладеть им, подчинить его себе? Это так и выглядело: всякому должна была прийти в голову мысль, что она попросту сграбастала его, а он не смог оказать сопротивления. Меж тем на людях Роальд вел себя с оскорбительным для Сашки пренебрежением, особенно ввиду других женщин, но та равнодушно смотрела на все мутными, будто выплаканными глазами, только скорбно поджимала тонущий в мякоти щек и двойного подбородка рот и все равно наперекор всему уже владела им… Он женился на ней, дочке промкооператора, подпольного миллионера как раз после того, как вопрос с аспирантурой окончательно «закрылся». Может быть, им двигала корысть? А может быть, он принял это решение еще раньше, после того, как Флора встретила на Моховой Лену, толкающую перед собой детскую коляску. Они поздоровались, Флора не разглядев младенца, искренне восхитилась им и, что было безусловно глупо, сообщила о встрече брату. Во всяком случае – все, что угодно, только не корысть заставила Роальда дать согласие на этот брак – иначе не скажешь. Никогда Сашка не смогла бы его купить ни папашиными деньгами, ни роскошным домом в Шувалове – с ванной, выложенной черным кафелем, с горками, набитыми хрусталем, с коврами, по которым следом за Сашкой неотступно бродил раскормленный боксер, сразу возненавидивший Роальда. Стоило Роальду прикоснуться к Сашке, Джерри скалился и рычал. Должно быть, в доме все знали, что их сокровище находится под надежной охраной и за дверьми Сашкиной комнаты спокойно раскатывалась полная беззастенчивости жизнь. – Нюга, – громогласно картавила Циля Борисовна, Сашкина мать – этот богщ Джегги не выливайте, он еще вполне ничего, этот, котогый у нее, съест его за милую душу… – Сашка краснела, порывалась выскочить из комнаты, но под злобное рычанш собаки Роальд не пускал ее – злорадно соглашался съесть поза вчерашний борщ, только бы он не достался этой клыкастой сволочи… Жизнь в доме Хатимлеров была отмечена двумя взаимоисключающими особенностями: с одной стороны, это было царство ненасытности, высасывающей и поглощающей все, что только удавалось высосать из жизни; с другой – это был маленький тесный мирок, напоенный страхом и мелочным скопидомством. «Почему ты взяла одну? Надо было взять больше – это же хорошая вещь!» – говорилось обо всем, о каждой кофточке, добытой прямо с базы, о каждой паре туфель. Едва войдя в дом, Сашка немедленно переодевалась – сбрасывала форменное платье – никто из старшекурсников так неукоснительно не следовал правилу носить форму, как Сашка – зато дома она бесконечно переливала свои пышные формы то в пуховое, то в джерсовое, то в нейлоновое, шуршащее и блестящее. Роальда это не волновало, но его до бешенства доводил Джерри. И скоро он догадался, что собаку здесь кормят плохо: она жирная оттого, что ее без конца пичкают хлебом, размоченным в воде, которой ополаскивают тарелки, прежде чем вымыть их с мылом. Однажды он принес с собой завернутый в пергамент фарш, густо пересыпанный Адиным енот верным. С невинным видом отдал он фарш Сашке – из его рук пес не стал бы брать – но скармливая его, Сашка гладила то Джерри, то Роальда, приговаривая: «Роша хороший, Роша Джерри мяско принес…» Как ни странно, но крепко выспавшийся в тот раз Джерри навсегда оставил свои хамские замашки – не полюбил Роальда, но стал бояться или слушать его команду… Сашка досталась Роальду перезрелой девушкой и мгновенно забеременела. Безропотно, тайком от родителей она сделала аборт, но так неудачно, что тайное тут же стало явным. Но это еще полбеды: врачи пригрозили ей бесплодием и постепенно становилось очевидным, что их угроза сбывается. Никакой скандал не мог заставить Роальда жениться – ни проклятия ее родителей, ни их угрозы вышибить его из института. Он раз и навсегда поклялся не переступать порога их дома, и, когда под натиском Сашкиных слез и упреков, а может быть еще почему-то – кто знает, почему? – вдруг согласился пойти в загс, он потребовал от Сашки только одного: никаких свадеб, никаких родственников. За это он еще раз был проклят, а Сашка лишена приданого. Правда, в конце концов ее простили и построили им кооперативную квартиру, но на первых порах пришлось снимать комнату. Роальд даже говорил, что дьявольски удачно получилось с этой аспирантурой – с его аспирантской стипендией им было бы не прожить. Он уходил из квартиры на Моховой с совершенным равнодушием ко всему, что еще недавно было его жизнью, его увлечениями, пристрастиями. Не правда ли, какими странными они бывают – эти пристрастия детства, юности?… Вот он перелистывает книгу – читаную-перечитанную – совсем недавно целый год жизни был прожит в экзотических грезах, навеянных хорошо написанными географическими очерками о Филиппинах. И что же? Неужели это он, Роальд, раздевшись до трусов, опоясывал себя вырезанными из бумаги листьями, вешал на шею гирлянду белых лилий, так любовно им склеенных, так идущих к его смуглому лицу и смоляным кудрям? Стоило порезаться Флоре, он не давал бинтовать ранку, верша над ней какие-то пассы руками, надеясь обнаружить в себе дар филиппинских целителей… Да, конечно, он, но сейчас это его совершенно не волнует, он – никогда не увидит Филиппин и он не должен об этом сожалеть… И книга остается на полке. Мраморное старинное пресспапье – им никогда никто не пользуется, почему-то Роальд любил его и считал своим – отчего бы ему не взять его? Нет: хозяева могут отказать от квартиры, таскай его тогда за собой с места на место… Этажерка, на которой стоят его планеры, его бумаги, альбомы школьных и институтских фотографий, расчеты того самого межпланетного лифта? – нет, ему ничего не нужно, пусть все остается Флоре, на память, с любовью… Только из-за вилки у них произошла стычка. И он и она обожали есть этой вилкой – широкой, мельхиоровой, украшенной чьей-то чужой монограммой в виде простой буквы «М». – Они всегда спорили из-за нее, в детстве даже дрались, потом Флора окончательно завладела ею – уже зубчики ее истончились, но все равно оказалось, они могут больно уколоть: – Неужели тебе только этой вилки будет не хватать? – А ты полагаешь, еще чего-то? – Ты же знаешь, я никакой другой не могу есть, я готова ее в гости с собой носить… – Ничего, перебьешься… И забрал вилку. Связку каких-то технических книг, папку начатой последней работы, и злополучную вилку. Работа в ЦКБ ничего общего с темой диссертации не имела, она только утомляла Роальда своей бессмысленностью; он завидовал дамам из отдела, которые в обеденный перерыв умудрялись закупать продукты и весь остаток рабочего дня чистили овощи, на плитке, спрятанной за последним кульманом, варили свеклу, картошку, даже мясо, чтобы прибежав домой, только разогреть да подзаправить принесенный с работы обед. От него жизнь не требовала такой расторопности. Сашка пеленала его своими заботами, неустанно пеклась о его здоровье, хотя он не чувствовал себя больным, но позволял ей кормить себя по какому-то особом режиму, правда, из-за этого режима все его свободное время был расчленено на куцие отрезки, в которые ему то полагалось пит; соки, то есть сырые овощи, то что-то протертое-несоленое-вареное-пареное, то вздремнуть, то пройтись. Все это отвлекало его, мешало, работа над диссертацией затягивалась, но он терпел, никогда не выказывая раздражения. Когда у Флоры родился ребенок, Сашка на время оставила, было, Роальда своими заботами, вся переметнувшись на Моховую – она должна была присутствовать при кормлении, при купании, давала советы, гремела ложками и погремушками, когда Анечка выплевывала протертые овощи, сюсюкала и пританцовывала перед ней, каждую минуту хватала на руки, упрекала Флору в равнодушии к ребенку и, в конце концов, довела ее до истерики, и сама зайдясь в бестактной своей алчности, выкрикнула в лицо Флоре: – Я вообще не понимаю, зачем тебе нужен этот ребенок: интересно, на какие средства ты собираешься его растить? Роальд потом объяснял сестре, что дело, конечно, не в деньгах, дело в неутоленной жажде материнства. – Ты должна ее понять, – говорил он, и флора понимала, но простить не могла, а главное, не хотела, отношения навсегда остались натянутыми; Сашка больше почти не бывала на Моховой, а Роальду пришлось принять на себя удар ее забот удвоенной силы. Но все-таки он не мог бросить работу над диссертацией и главным образом потому, что был твердо уверен: даже если он протянет еще год и еще, тема не устареет: до тех пор, пока нет надобности в сверхвысотных подъемниках, никто над ними работать не станет – идея их кажется утопической – а когда понадобятся, тогда спохватятся и начнут закупать за рубежом, где они, конечно, уже есть, но свой, отечественный, оригинальной конструкции, с использованием оригинальных материалов, мощностью, превосходящей западные образцы, мобильный и недорогостоящий – он уже в сущности лежал у Роальда в папке, которую он открывал, когда Сашка выделяла ему время «пошевелить мозгами». Отзывы о работе были блестящими, правда, вышла заминка с институтом, при котором Роальд должен был защищаться – тут его ожидал сюрприз: тот самый внезапный конкурент Роальда по гнездиловской аспирантуре, давно уже кандидат, без пяти минут доктор, правая рука одряхлевшего академика, что-то вроде адъютанта или няньки при нем, намекнул Роальду, что тема его докторской, еще, правда, не совсем готовой, местами совпадает с работой Роальда. Практически это означало! отказ фирмы – от ворот поворот, но эффект, произведенный его работой в Москве, неожиданно решил дело в его пользу. Сама не зная зачем, Флора пошла на защиту. Даже Сашка, которая все-таки могла бы что-то понять, не пошла, правда, она была занята хлопотами по устройству праздничного ужина. А Флора пошла. Еще до того, как закрылись двери конференц-зала, где должна была проходить защита, Флора вся, всем нутром поддалась той атмосфере торжественности, что сопровождала сбор аудитории. Заметно нарядные, в приподнятом настроении, светящиеся предвкушением чего-то необыкновенного, сулящего им истинное наслаждение, как гурманы к изысканному столу, собирались мужи науки. Наконец все расселись в зале слишком обширном – группками по два-три человека, иногда целым рядом, объединенные неведомыми Флоре интересами, переговариваясь о делах, которые другой группке могли быть неинтересны или даже вовсе враждебны – так предполагала Флора угадывая по шепотку, по выражению лиц – время от времени кто-нибудь взглядывал на нее и снова с шепотком склонялся к соседу – она единственная здесь всем была чужая, никому не знакомая и, должно быть, ее принимали за жену Роальда. На сцене сплошным полукругом стояли доски, увешанные чертежами, какими-то схемами, изрисованные и исписанные формулами. Роальд стоял около них с указкой в одной руке и мелом в другой, время от времени обрывая свою речь, быстро исписывал свободную доску длинными формулами, но все, что поняла Флора – это были несколько очевидно традиционных фраз, которыми каждый рецензент и каждый оппонент предваряли свое выступление:. «Прежде всего хочется поблагодарить нашего уважаемого соискателя за проделанную работу…» или «поздравить с завершением огромной работы» или «выразить благодарность» – вот все, что из произнесенного в зале и услышанного было доступно Флориному пониманию. Ее просто ошеломило то, что звучащая в зале на протяжении нескольких часов речь, была так непонятна ей, как если бы она была втянута в кабину инопланетного космического корабля – дело даже не в том, что она не понимала ни одного слова, не знала этих слов, она не понимала этих людей – они, все здесь сидящие, были. очевидно людьми иной планеты – твердо определенной, четко очерченной, вовсе не круглой – она же, Флора, всю жизнь прожила на чем-то окутанном туманом, среди расплывчатых мечтаний, ее. планета безусловно поддавалась сжатию и беспредельному расширению и никогда ничего определенно твердого под ногами не ощущалось. Что ее всю жизнь интересовало? Чем она жила? Только она сама и только тем, что происходит в ней самой до мельчайших подробностей, до самых страшных откровений – но она уже была уверена в том, что она – это еще множество, она уже чувствовала в себе столпотворение и как бы оно ни тяготило ее, с удовольствием ощущала себя частью общего. И вдруг лицом к лицу столкнулась с другой, не познаваемой через себя общностью, с общностью даже не стремящейся познать друг друга через себя, а лишь объективную данность через объективные данные. С бессильным восхищением она слушала во все уши и смотрела во все глаза, но поняла только одно: если бы вместо брата-инженера, брата-ученого рядом с ней жил брат-поэт или художник и она, родители, жена так же мало интересовались, чем он занимается, так же мало, вернее, совсем не понимали бы, что он делает – это был бы несчастный, мучимый равнодушием и непониманием человек. Роальд же никогда ничего не требовал от них, равно как и все сидящие в зале, должно быть, ничего не требовали от своих домочадцев. Поэта, художника – всех ее Флориных соплеменников почему-то терзают и мучают даже совершенно неизвестные им люди своим непониманием – даже баба за прилавком бакалейной лавки тем и ужасна, что не желает, не может их понять, а этим «инопланетянам» – им ведь в неменьшей степени доступно состояние вдохновения, творческого горения – Флора чувствовала это по атмосфере в зале, она всеми легкими вдыхала горячий воздух свершения – им-то почему же так безразлична тетка из бакалеи с ее непониманием? Потому что они видят результаты своего труда, воплощенными в реалии цивилизации? А что если тетка эта им действительно безразлична и именно поэтому они с равным удовольствием рассчитают на своем чудовищном языке новый подъемник для строительства высотных зданий и новую бомбу, которая уничтожит эти здания? Что если бы художнику удалось обрести это убийственное равнодушие? – Но нет, к счастью это невозможно: все тетки, все дядьки, которых он упрекает, ненавидит, боготворит и презирает, у которых на коленях готов вымаливать каждую каплю любви к себе, все, от кого он непонятным и мучительным для себя образом зависим – и есть столпотворение его души – оттого-то он и мнит себя пупом вселенной!… И все-таки, работать и ничего не требовать от ближних, ничего не ждать, уметь смерять свою гордыню – это ли не урок, который стоит запомнить? Тем более поучительный, что ВАК не утвердил Рошину защиту. ' Появились слова из лексикона инквизиции: черный оппонент. Надо поехать в Москву, надо преподнести секретарше коробку чего-то: не то духов, не то конфет, и тогда черный оппонент перестанет быть таким беспросветно черным и можно будет выяснить, что произошло – но это не Рошина профессия: доставать коробки, преподносить, он ничего не хотел узнавать, ничего решил не оспаривать, только сказал: – Что ж, у нас богатая страна, мы можем позволить себе покупать, а не создавать свое… И все-таки через год кое-что выяснилось: тот, права» рука одряхлевшего академика защитил докторскую, в которую работа Роальда улеглась безропотно, как шлюха в постель, ибо клиент был солиднее – но ведь для того, чтобы выдать ее в этом самом ВАКе за честную, надо было позаботиться о том, чтобы прошлое ее было не столь громким… Советчиков у Роальда оказалось достаточно и дело было довольно очевидным, но никто не предвидел его реакции: он выслушивал возмущения, сожаления, умные и добрые советы и при этом знал одно: тот институт, в котором он защищался, в котором работают почти все так искренне сочувствующие ему, теперь уже не в одной правой, а в двух нечестных, но цепких руках… И вдруг он ушел из своего КБ. Какие-то извечные законы семейственности неожиданно призвали Сашкиного дядю, взбалмошного картавого еврея, директора Лифтерского ПТУ оказать Роальду покровительство и принять его под свое крыло. Пополнить свой штат еще одним соплеменником – дело нешуточное! – Ты представляешь, – недоуменно вздергивая плечами с каким-то шутовским восхищением говорит Роальд, придя в дом на Моховую, – у него даже уборщица – Ревекка Соломоновна! Ты когда-нибудь видела уборщицу Ревекку Соломоновну?! – Вообще он поразительный тип! – говорит он в другой раз. – В День Победы произнес речь: «В июле сорок первого Гитлер начал войну так внезапно, так коварно, что даже я ничего не знал!» – И все это с диким акцентом. Загадочный идиот… – Сегодня у нас был педсовет, – рассказывал Роальд, навестив Флору уже на новой квартире. – Это паноптикум. Дура Стелла купила себе парик, носит его как шляпку – чуть на бочок. Платье на животе вот так вздернуто, чулки всегда перевернуты и блистательные педагогические идеи! – «Товарищи! Вот мы с вами жалуемся, что у нас дети играют в деньги, в этот, как его? В шмон. Ну в шмен, какая разница, я не обязана знать все слова. Но мы с вами обязаны думать! Я тоже устаю на работе, но я подумала: а что если мы изготовим карточки с датами жизни Владимира Ильича Ленина и раздадим их детям? – Роальд блистательно изображает Стеллу, то как она ручкой кокетливо поправляет надетый набекрень паричок, и то, как она стоит животом вперед, словно он ее третья и наиболее надежная опора, и то, как ее тонкий голосок переходит в визг от восторга перед своей находкой. – Представляете? Принцип игры тот же самый, но смысл познавательный! А победителей будут выявлять дежурные…» – Нет, ты представляешь, – пробивается он уже сквозь Флорин хохот, – «Год ссылки в Шушенское?» – чет, – а вот и проиграл – нечет, отдавай карточку. Умереть можно… – и вдруг ему становится тоскливо от собственного актерства и страшно. Такая тоска накатывала когда-то в детстве от пинков и подзатыльников цирковой клоунады. А страшно от мысли, что он сам попал на арену, сам получает и раздает пинки и решительно не знает, выберется ли из этой свалки… Он подошел к зеркалу и придирчиво вгляделся в свое отражение: нет ли на лице следов передразнивания, не появилась ли на нем парша жалкости – эта необъяснимая печать неудачника? Фамильным залмановским жестом он широко раскрытой ладонью провел по лицу сверху вниз, стирая что-то от глаз к носу и собирая в горсть подбородок. И неожиданно для себя сказал вслух: – Паршивый Роальд… – Что с тобой? – испугалась флора. – Да нет, пустяки… – А что, Роша, неужели ты всю жизнь собираешься работать среди этих идиотов? Что за занятие ты себе придумал? – Флора давно собиралась переговорить с братом, она не верила, что немного свободного времени, какие-то сомнительные благодеяния Сашкиного дядюшки в виде приписанных часов, лишняя десятка к зарплате – все, чем сможет жить брат… Но, подойдя к книжной полке, Роальд стал спиной к Флоре, засунул руки глубоко в карманы брюк и, то приподымаясь на носки, то переваливаясь на пятки, сказал: – Видишь ли, Флора, один очень неглупый англичанин, был такой Чарлз Лэм, однажды написал: «Если бы у меня родился сын, я дал бы ему имя Ничего-Не-Делай, и он бы у меня и в самом деле ничего не делал»… – пока Роальд говорил, взгляд его, рассеянно бродивший по корешкам книг, выловил один, тоненький с коротким названием «Филиппины» и внезапно охватившие его тоска и страх мгновенно улетучились, уступая место терпеливой расчетливой решимости…

Семья мастера Маркуса-Нохема Анцеловича до преезда из Одессы в Санкт-Петербург. Израиль еще не родился.