Текст книги "Миссис Дэллоуэй. На маяк"
Автор книги: Вирджиния Вулф
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Реция с ним не согласилась. Доктор Холмс так добр и внимателен к Септимусу. Сказал, что просто хочет им помочь. У него четверо маленьких детей, и он позвал ее на чай.
Значит, жена меня покинула. Весь мир кричал: убей себя, убей себя ради нас! Почему он должен это делать ради них? Еда вкусная, солнце жаркое, да и как себя убьешь – кухонным ножом, залив все кровью, или надышаться газа? Он слишком слаб, едва может руку поднять. К тому же, оставшись совсем один, приговоренный и покинутый, как случается со всеми умирающими, Септимус обрел подлинное величие, роскошь свободы, неведомой тем, у кого есть привязанности. Разумеется, Холмс победил, хам с красным носом взял над ним верх. Но даже сам Холмс не сможет прикоснуться к этому последнему отголоску, бродящему по краю света, к изгою, который оглядывается на обжитые места, который лежит, как утонувший моряк на берегу.
Именно в тот момент (Реция отлучилась в магазин) на Септимуса снизошло великое откровение. Из-за ширмы раздался голос Эванса. Мертвецы его не покинули.
– Эванс, Эванс! – закричал он.
Мистер Смит разговаривает сам с собой, пожаловалась Агнес, девочка-служанка, миссис Филмер на кухне. Все твердил «Эванс, Эванс», когда она вошла с подносом. Да, подскочила и бросилась бежать.
Вернулась Реция с цветами, поставила их в вазу, на которую попали солнечные лучи и со смехом рассыпались по комнате.
Пришлось купить, объяснила Реция, у какого-то бедняка на улице. Розы еле живы, заметила она, расправляя цветы.
Значит, снаружи кто-то стоит – очевидно, Эванс, и розы, которые Реция назвала едва живыми, сорваны в Греции.
– Общение – это здоровье, общение – это счастье, общение… – прошептал он.
– О чем ты, Септимус?! – воскликнула Реция в ужасе, потому что он снова говорил сам с собой.
Она послала Агнес за доктором Холмсом. Муж сошел с ума! Он ее почти не узнает.
– Мерзавец! Мерзавец! – заорал Септимус при виде человеческой природы, то есть доктора Холмса, у себя на пороге.
– И что тут происходит? – осведомился доктор Холмс наилюбезнейшим тоном. – Болтаете всякую чушь и пугаете жену?
Пожалуй, он даст ему снотворного. Будь они богаты, заметил доктор Холмс, скептично оглядывая комнату, им безусловно стоило бы поискать специалиста на Харли-стрит, если уж ему не доверяют, закончил он совсем недобро.
Был полдень, двенадцать ударов Биг-Бена разнеслись по северу Лондона, смешались с боем других часов, тонкой струей влились в облака и клубы дыма и развеялись среди морских чаек – с двенадцатым ударом Кларисса Дэллоуэй положила зеленое платье на кровать, а чета Уоррен Смит вошла на Харли-стрит. Им было назначено на это время. Наверное, подумала Реция, сэр Уильям Брэдшоу живет вон в том доме с большим серым автомобилем у дверей. В воздухе расходились свинцовые круги.
Лукреция не ошиблась, автомобиль действительно принадлежал сэру Брэдшоу – низкий, мощный, серый, с простым вензелем на приборной панели, словно напыщенная геральдика здесь неуместна, ведь владелец был духовным утешителем, жрецом науки. Под стать серому цвету кузова, цвету спокойной учтивости, подобрали и обшивку салона, и серебристые меха, и сложенные грудой пледы, чтобы согревать ее светлость, пока она ждет мужа. Довольно часто сэру Уильяму приходилось проезжать шестьдесят миль и более, навещая страждущих, которые могли себе позволить заплатить крупную сумму, весьма справедливо назначаемую доктором за свои советы. Ее светлость ждала, укрыв ноги пледом, час или больше, откинувшись на спинку и порой думая о пациенте, порой, что вполне простительно, о золотой стене, подымавшейся с каждой минутой все выше и выше; о золотой стене, отделявшей их с мужем от резких перемен и тревог (с коими в свое время она отважно справилась – им обоим пришлось побороться за место под солнцем), пока их не вынесло на океанский простор, где дуют лишь пряные ветры, где царят лишь уважение, восхищение, зависть, и больше желать почти нечего, разве что немного похудеть бы; по четвергам – званые обеды для коллег, иногда приходится открывать благотворительный базар, приветствовать членов королевской семьи; времени с мужем, увы, она проводит все меньше – клиентура все растет и растет; сын успешно учится в Итоне, ей бы еще дочку; впрочем, интересов у нее предостаточно – надзор за детскими приютами, уход за эпилептиками и фотография – стоит ей, сидя в ожидании конца визита, увидеть недостроенную или заброшенную церковь, как она подкупает сторожа, берет ключи и фотографирует, причем снимки получаются настолько хороши, что неотличимы от профессиональных.
Сэр Уильям был уже немолод. Он трудился очень усердно, добился положения благодаря выдающимся способностям (отец его владел небольшим магазином), любил свою профессию, на церемониях смотрелся весьма представительно и прекрасно говорил. К тому моменту как он получил рыцарство, все, вместе взятое, придало ему суровый, усталый взгляд (непрерывный поток пациентов и привилегии профессии обременительны), и эта усталость в сочетании с сединой сообщили его облику необычайную солидность и создали ему репутацию (что при лечении нервных заболеваний чрезвычайно важно) не только высококлассного специалиста и почти непревзойденного диагноста, но и врача чуткого, деликатного, понимающего человеческую душу. Он все понял, едва посетители вошли в приемную (они назвались супругами Уоррен Смит), едва увидел пациента: случай необычайно серьезный. Это был полный душевный надлом – физическое и нервное истощение, причем все симптомы в запущенной стадии, как он убедился уже за пару-тройку минут (записывая ответы на вопросы на розовой карточке).
Как долго ходил к нему доктор Холмс?
Шесть недель.
Прописал немного бромида? Сказал, что все в полном порядке? Ясно. (Ох уж эти семейные терапевты, подумал сэр Уильям. Половина его времени уходила на то, чтобы исправлять их промахи. Иные были непоправимы.)
– Вы достойно исполнили свой долг на войне?
Пациент повторил «на войне» с вопросительной интонацией.
Придает словам символический смысл. Серьезный симптом, запишем на карточке.
– На войне? – переспросил пациент. Европейская война – мелкая стычка школьников с пугачами. Исполнил ли свой воинский долг достойно? Он уже не помнит. На войне он потерпел поражение.
– Да, очень, – заверила Реция. – Его даже представили к званию.
– И в конторе вас тоже высоко ценят? – пробормотал сэр Уильям, покосившись на письмо не скупившегося на похвалы мистера Брюера. – Значит, беспокоиться не о чем – никаких финансовых тревог у вас нет?
Он совершил ужасное преступление и приговорен к смерти самой человеческой природой.
– Я… я… – начал Септимус, – совершил ужасное…
– Ничего плохого он не сделал! – перебила Реция.
Если мистер Смит обождет, сказал сэр Уильям, он поговорит с миссис Смит в соседней комнате. Ее муж болен очень серьезно, сообщил сэр Уильям. Он не грозился покончить с собой?
Да, вскричала она, но ведь это всего лишь слова! Конечно, согласился сэр Уильям, ему просто нужно отдохнуть – как следует отдохнуть, нужен длительный постельный режим. За городом есть уютное место для отдыха, где ее мужу обеспечат прекрасный уход. Вдали от нее? К сожалению, да: когда мы болеем, присутствие людей, которые заботятся о нас больше всех, не приносит пользы. Но ведь он не сошел с ума? Сэр Уильям ответил, что о сумасшествии речь не идет. Он называет это отсутствием чувства меры. Муж не любит докторов, он откажется ехать. Кратко и доступно сэр Уильям объяснил ей положение дел. Раз муж грозился покончить с собой – другого выхода нет. Таков закон. Он будет лежать в постели в красивом загородном доме. Медсестры там превосходные. Сэр Уильям будет навещать его раз в неделю. Если у миссис Уоррен Смит больше вопросов нет – он своих пациентов никогда не торопит, – то им пора вернуться в приемную. Вопросов у нее не возникло – по крайней мере к сэру Уильяму.
И они вернулись к самому достойному человеку на земле, к обвиняемому, представшему перед судьями, к жертве, вознесшейся ввысь, к беглецу, к утонувшему моряку, к сочинителю бессмертной поэмы, к Господу, преступившему смертную черту, – к Септимусу Уоррену Смиту, который сидел в кресле под стеклянным потолком, разглядывая фотографию леди Брэдшоу в придворном платье и бормоча снизошедшие на него откровения о красоте.
– Мы побеседовали кое о чем, – начал сэр Уильям.
– Доктор говорит, ты очень, очень болен! – вскричала Реция.
– Мы решили поместить вас в лечебницу, – сообщил сэр Уильям.
– К доктору Холмсу? – презрительно усмехнулся Септимус.
Молодой человек производил неприятное впечатление. Сэр Уильям, чей отец был лавочником, испытывал понятный пиетет к манерам и одежде, поэтому убогость его раздражала; кроме того, сэр Уильям не имел времени на чтение книг, поэтому в глубине души таил обиду на прециозных типов, которые приходят к нему на прием и смотрят свысока на докторов, чья профессия сопряжена с постоянной и весьма сложной интеллектуальной нагрузкой.
– Нет, в мою, мистер Уоррен Смит, – проговорил сэр Уильям, – где мы научим вас отдыхать.
Оставалось еще кое-что. Он совершенно уверен: находись мистер Уоррен Смит в добром здравии, он ни в коем случае не стал бы пугать свою жену и говорить о самоубийстве.
– Все мы порой хандрим, – заметил сэр Уильям.
Стоит упасть, повторял себе Септимус, и человеческая природа возьмет верх. Холмс и Брэдшоу возьмут верх. Они рыщут по пустыне, с воплями исчезают в дикой глуши. Они применяют дыбу и тиски для больших пальцев. Человеческая природа безжалостна.
– Он подвержен порывам? – спросил сэр Уильям, водя карандашом по розовой карточке.
А это уже не ваше дело, отрезал Септимус.
– Никто не живет для себя одного, – заметил сэр Уильям, бросив взгляд на фотографию жены в придворном платье, потом на письмо сэра Брюера на столе. – Вас ждет блестящая карьера. На редкость блестящая.
Что, если признаться? Если все им рассказать? Мучители от него отстанут?
– Я… я… – он запнулся.
В чем же его преступление? Он не помнил.
– Да? – ободряюще кивнул сэр Уильям. (Консультация уже подходила к концу.)
Любовь, деревья, преступления не существует – что же за благая весть?
Он не мог вспомнить.
– Я… я… – Септимус снова запнулся.
– Постарайтесь поменьше думать о себе, – ласково посоветовал сэр Уильям. И в самом деле, не стоит его отпускать в таком виде.
Не хотят ли они еще что-нибудь спросить? Сэр Уильям сделает необходимые распоряжения (шепнул он Реции) и даст ей знать между пятью и шестью вечера.
– Предоставьте все мне, – сказал он на прощанье.
Никогда-никогда Реция не испытывала такой муки! Она просила о помощи, а ее предали! Он их подвел! Сэр Уильям вовсе не хороший человек.
Одно содержание такого авто обходится довольно дорого, заметил Септимус, выйдя на улицу.
Реция вцепилась в его руку. Их предали! Впрочем, разве могло быть иначе?
Каждому пациенту сэр Уильям уделял три четверти часа, ведь если в точной науке, имеющей дело с предметом, о котором не известно практически ничего, – с нервной системой, с человеческим разумом – доктор теряет чувство меры, то терпит неудачу. Без здоровья – никуда, а здоровье есть чувство меры, поэтому, когда к тебе приходит человек и заявляет, что он – Иисус (распространенное заблуждение) и принес весть, как часто бывает, и угрожает, как часто бывает, покончить с собой, ты призываешь чувство меры, прописываешь постельный режим, отдых в одиночестве, тишину и покой, отдых от друзей, от книг, от записок – полгода отдыха, пока пациент с весом в семь стоунов не поправится до двенадцати.
Умеренность, богоданная умеренность – высшая цель сэра Уильяма Брэдшоу, обретаемая им посредством визитов в свои лечебницы, ловли форели, зачатия сына на Харли-стрит совместно с леди Брэдшоу, которая и сама ловила форель и делала фотоснимки, неотличимые от работ профессиональных фотографов. Поклоняясь чувству меры, сэр Уильям не только процветал сам, но и способствовал процветанию Англии, изолируя психов, запрещая им иметь детей, карая за безысходность, не давая негодным распространять свои взгляды, пока они не обретут чувство меры, сходное с его, если речь шла о мужчинах, и с леди Брэдшоу, если речь шла о женщинах (она увлекалась вышивкой, вязанием, проводила с сыном четыре вечера в неделю). В результате сэра Уильяма уважали коллеги, побаивались подчиненные, зато друзья и родственники пациентов испытывали к нему глубочайшую благодарность за то, что эти Спасители и Спасительницы, предрекавшие конец света или Пришествие Божие, пили молоко в постели, как велел сэр Уильям, с его тридцатилетним опытом лечения подобных случаев и безошибочным чутьем различать безумие и здравый смысл, с его чувством меры.
Умеренность в пантеоне вовсе не одна, у нее есть сестра – менее улыбчивая, более серьезная богиня, не знающая отдыха даже сейчас, – в жарких песках Индии, во влажных болотах Африки, в лондонских трущобах, словом, везде, где климат или дьявол искушают людей отступить от истинной веры, то есть ее собственной – даже сейчас она рушит святыни, свергает идолов и устанавливает вместо них собственный суровый лик. Имя ей – убежденность, и она упивается волей слабых, любит впечатлять размахом, навязывать свои правила, штамповать свои черты на лицах широких масс. Она проповедует, стоя на трибуне в Гайд-парке, обряжается в белые одежды и под видом братской любви обходит фабрики и парламенты; предлагает помощь, но жаждет власти, грубо сметает с пути несогласных и недовольных, дарует свою благосклонность лишь тем, в чьих покорно возведенных глазах отражается ее собственный свет. Как догадалась Реция Уоррен Смит, эта леди также обитала в сердце сэра Уильяма, хотя и скрывалась, что бывает часто, под благовидной личиной, под каким-нибудь достойным предлогом – любовь, долг, служение людям. Эх, вот бы он развернулся – трудился бы, собирая средства, продвигая реформы, учреждая институты! Убежденность – богиня привередливая и предпочитает кровь, а не кирпич, и особенно охоча до человеческой воли. Взять, к примеру, леди Брэдшоу. Она пошла ко дну пятнадцать лет назад. Явных признаков вы бы не заметили – не было ни бурных сцен, ни борьбы, лишь медленное погружение ее воли в его. Леди Брэдшоу подчинялась беспрекословно, с милой улыбкой, и обеды на Харли-стрит для десяти-пятнадцати гостей из профессиональных классов общества, состоявшие из восьми-девяти блюд, проходили гладко и непринужденно. Однако по мере того как вечер приближался к концу, в ней появлялась легкая вялость или, наоборот, натянутость, сопровождаемая нервическим подергиванием, она могла запнуться или что-нибудь уронить, выдавая свою растерянность, – словом, все указывало на то, во что больно поверить: бедняжка притворяется. Много лет назад она успешно удила форель, теперь же, угодливо потакая желанию мужа властвовать над всем и вся, применяла полученные навыки за столом, действуя расчетливо, жестко, хотя и предельно осторожно, в результате чего присутствующие чувствовали себя весьма неловко, на макушку давил незримый вес (вероятно, из-за разговоров на профессиональные темы или усталости великого доктора, чья жизнь, как говорила леди Брэдшоу, «принадлежит не ему, а его пациентам»), в общем, неприятно становилось всем. В десять часов гости расходились и с облегчением вдыхали воздух Харли-стрит, чего пациенты сэра Уильяма, увы, были лишены.
В серой комнате с картинами на стенах и ценной мебелью, под матовым застекленным потолком они постигали масштабы своих прегрешений; съежившись в креслах, они наблюдали, как ради их блага сэр Уильям проделывает странные упражнения – резко вытягивает руки, потом прижимает их к бедрам, желая продемонстрировать особо упорствующим, что он – хозяин своих действий, чего не скажешь о пациенте. Слабые ломались, всхлипывали, подчинялись, другие, вдохновленные бог знает каким остервенелым безумием, называли сэра Уильяма в лицо проклятым шарлатаном, а совсем закоренелые нечестивцы подвергали сомнению саму жизнь. Зачем вообще жить? – вопрошали они. Сэр Уильям отвечал, что жизнь прекрасна. Еще бы не прекрасна, если над камином висит портрет леди Брэдшоу в перьях, а ежегодный доход составляет двенадцать тысяч. Но ведь к нам жизнь вовсе не столь щедра, возражали они. Доктор молчаливо соглашался. Им просто не хватает чувства меры. Может быть, Бога и нет? Он пожимал плечами. Короче говоря, разве жить или не жить – не личное дело каждого? Вот тут они ошибаются! В Суррее у сэра Уильяма есть друг, который обучает пациентов искусству весьма сложному – чувству умеренности. Более того, нужно подумать о близких, о чести, о мужестве и о блестящей карьере. Сэр Уильям был решительным поборником вышеперечисленного. Если же и это не помогало, он поминал полицию и интересы общества, которое заботится, чтобы антисоциальные порывы, случающиеся по большей части из-за дурной крови, находились под контролем (в Суррее). И тогда из укрытия крадучись выходила и садилась на трон богиня, чья страсть – давить сопротивление, оставляя в чужих святилищах неизгладимый отпечаток своего образа. Голые, беззащитные, изможденные, оторванные от друзей пациенты подвергались натиску воли сэра Уильяма. Он набрасывался на добычу и пожирал. Он сажал людей под замок. Именно сочетание решительности и сострадания так располагало к сэру Уильяму родных его жертв.
Однако Реция Уоррен Смит, шагая по Харли-стрит, объявила, что доктор ей не нравится.
Кромсая и нарезая ломтиками, разделяя время на все более мелкие кусочки, часы на Харли-стрит вгрызались в июньский день, советовали подчиниться, поддерживали полномочия и хором указывали на непревзойденные преимущества умеренности, пока горсть песка времени не уменьшилась до того, что часы, висящие над магазином Ригби и Лоундеса на Оксфорд-стрит, радушно не объявили – словно нет ничего приятнее, чем делиться сведениями бесплатно, – что уже половина второго.
Если присмотреться, становилось ясно, что буквы имен владельцев обозначают на циферблате часы, и человек невольно преисполнялся благодарности к Ригби и Лоундесу за то, что сообщают время по Гринвичу, и эта благодарность (размышлял Хью Уитбред, задержавшись перед витриной) естественным образом выливалась в покупку носков или туфель у Ригби и Лоундеса. Была у него такая привычка – размышлять об увиденных по пути мелочах. Особо ни во что он не вникал, лишь скользил по поверхности: живые языки и мертвые, жизнь в Константинополе, Париже, Риме; верховая езда, стрельба, теннис. Если верить сплетням, он теперь сторожил невесть что в Букингемском дворце, наряженный в шелковые чулки и панталоны до колена. Однако при этом весьма преуспел – Хью Уитбред вращался среди сливок английского общества уже пятьдесят пять лет, был знаком со всеми премьер-министрами, имел обширные связи. Хотя он и не принял участия ни в одном из великих движений эпохи и особо значимых постов не занимал, на его счету было два скромных достижения: защита сов в Норфолке и улучшение навесов над остановками, за что девушки-служанки имели все основания для благодарности, а имя, которым он подписывал письма в «Таймс», где обращался к общественности с призывом выделить средства, выступить в защиту или в поддержку чего-нибудь, убрать мусор, запретить курение и аморальное поведение в парках, вызывало уважение.
Под замирающий бой часов (пробило половину) он смотрелся даже величаво, застыв у витрины и окидывая критическим хозяйским взглядом носки и ботинки; безупречный, солидный джентльмен взирал на мир словно с возвышения и одет был соответственно, при этом вполне осознавал обязательства, которые налагают на него стать, богатство, здоровье, и скрупулезно соблюдал все правила хорошего тона и старомодного этикета, благодаря чему манеры Хью Уитбреда нередко становились предметом насмешек для одних и одобрения для других. К примеру, он никогда не приходил на ланч к леди Брутон, которую знал лет двадцать, без букета гвоздик и неизменно справлялся у мисс Браш, секретарши леди Брутон, начисто лишенной женского обаяния, как поживает ее брат в Южной Африке, чем повергал ее в негодование, и та неизменно отвечала: «Спасибо, в Южной Африке у него все очень хорошо», хотя последние лет шесть ее брат просидел в Портсмуте и дела у него обстояли очень плохо.
Сама леди Брутон предпочитала Ричарда Дэллоуэя, который прибыл следом. Они буквально столкнулись в дверях.
Разумеется, леди Брутон предпочитала Ричарда Дэллоуэя – тот был гораздо более чистых кровей, однако ни за что бы не позволила ему третировать бедняжку Хью. Ей никогда не забыть его доброты, которую он как-то раз проявил, хотя подробностей ее память не сохранила. Удивительная доброта Хью поразила ее в самое сердце. В любом случае разница между одним мужчиной и другим невелика. В отличие от Клариссы Дэллоуэй, леди Брутон не имела привычки разбирать людей по косточкам, а потом снова собирать воедино – в шестьдесят два года такой ерундой не занимаются. Она взяла у Хью гвоздики с чопорной, мрачной улыбкой. Больше никто сегодня не приглашен, сказала она. Их позвали под вымышленными предлогами, чтобы помочь ей в одном затруднительном деле…
– Сначала давайте поедим, – предложила леди Брутон.
И сквозь двустворчатые двери беззвучно засновали горничные в белых фартуках и чепчиках, не служанки по необходимости, а участницы мистерии или грандиозного миража, создаваемого хозяйкой в фешенебельном Мэйфэре с половины второго до двух часов дня, когда по мановению руки уличное движение прекращается, и на смену ему приходит другая иллюзия, в первую очередь связанная с едой: платить ни за что не нужно, на столе сами по себе возникают хрусталь и серебро, сервировочные салфетки, тарелочки с красными фруктами, под кремовым соусом прячется филе палтуса, в кастрюльках плавают разделанные цыплята, весело пылает яркое пламя; под вино и кофе (за них платить тоже не нужно) у замечтавшихся гостей возникают чудные видения, и жизнь кажется им полной дивных мелодий и тайн, глаза светятся и готовы насладиться прелестью красных гвоздик, которые леди Брутон чопорно положила возле своей тарелки, на что Хью Уитбред с чувством умиротворения и гармонии со всей вселенной и в то же время вполне уверенный в своей правоте, проговорил, откладывая вилку:
– По-моему, они очаровательно смотрелись бы у вас на корсаже.
Мисс Браш возмутилась такой фамильярностью. Она считала Хью дурно воспитанным, и леди Брутон это веселило.
Хозяйка держала гвоздики на вытянутой руке, словно генерал на портрете у нее за спиной – свиток, и задумчиво смотрела вдаль. Кто же она, гадал Ричард Дэллоуэй, генеральская праправнучка? Прапраправнучка? Сэр Родерик, сэр Майлс, сэр Толбот – ну конечно! Поразительно, до чего точно сходство в их роду передается по женской линии. Ей бы командовать драгунами. Ричард с радостью служил бы под ее началом, поскольку испытывал к леди Брутон большое почтение – у него было весьма романтическое представление о крепких пожилых леди с хорошей родословной, и ему не раз по доброте душевной хотелось привести к ней на ланч молодых сумасбродов из числа своих знакомых, словно людей ее породы можно вывести из пылких энтузиастов, любящих поспорить и порассуждать за чаем. Он знал ее семью, бывал в их поместье. Там все еще росла лоза, под которой – леди Брутон в жизни не прочла ни единой строчки стихов, но так гласила молва – сиживал то ли сам Ричард Лавлейс, то ли Роберт Геррик.
Лучше подождать с вопросом, который ее занимает (стоит ли обращаться к широкой общественности, и если да, то как именно), лучше подождать, когда они допьют кофе, подумала леди Брутон и положила гвоздики рядом с тарелкой.
– Как Кларисса? – внезапно спросила она.
Кларисса всегда говорила, что леди Брутон ее недолюбливает. И в самом деле, репутация у той сложилась соответственная: больше интересуется политикой, чем людьми, разговаривает по-мужски, в восьмидесятых приложила руку к громкому инциденту, о котором только сейчас начали упоминать в мемуарах. Доподлинно известно, что в ее гостиной есть альков со столом, на нем – фотография генерала сэра Толбота Мура, ныне покойного, который однажды вечером, в присутствии леди Брутон, с ее ведома (и, возможно, по ее совету) написал телеграмму, где отдал приказ британским войскам наступать – поистине историческое событие. (Перо она сохранила и рассказывала эту историю.) Поэтому, если леди Брутон в своей небрежной манере спрашивала гостей про жен, в искренность интереса им верилось с трудом, ведь именно женщины вставали у них на пути, мешали занимать заграничные посты и вынуждали возить их на побережье посреди сезона – поправить здоровье после перенесенной инфлюэнцы. Тем не менее подобные вопросы женщины безошибочно воспринимали как знак внимания доброжелателя, практически безмолвного товарища, чьи скупые фразы (хорошо, если наберется полдюжины за всю жизнь) намекали на существование некоего женского союза вне рамок ланчей в мужской компании и, несмотря на обоюдное равнодушие или даже враждебность в моменты редких встреч, объединяли леди Брутон с миссис Дэллоуэй крепкими узами.
– Я встретил Клариссу утром в парке, – заметил Хью Уитбред, придвигая ближе кастрюльку и торопясь воздать себе должное: едва приехал в Лондон, как успел всех повстречать.
До чего ненасытный, в жизни не видала такого проглота, думала Милли Браш, которая в отношении мужчин отличалась неизменной здравостью суждений, зато к женщинам питала глубочайшую преданность, поскольку была неуклюжей, костлявой, с жидкими волосами и без грана женского очарования.
– Знаете, кто в городе? – спохватилась леди Брутон. – Наш старый друг Питер Уолш.
Все заулыбались. Питер Уолш! Мистер Дэллоуэй явно рад, подумала мисс Браш, а мистера Уитбреда только цыпленок и интересует.
Питер Уолш! Все трое – леди Брутон, Хью Уитбред и Ричард Дэллоуэй – вспомнили одно и то же: как страстно Питер был влюблен, как получил отказ и уехал в Индию, где потерпел полный крах, натворил дел. Похоже, Ричард Дэллоуэй до сих пор питает к старому приятелю большую привязанность. Мисс Браш это поняла – увидела в глубине карих глаз, увидела, что он колеблется, прикидывает, и заинтересовалась, поскольку мистер Дэллоуэй всегда вызывал у нее интерес; любопытно, что же он думает о Питере Уолше?
Что Питер Уолш всегда был влюблен в Клариссу, что он вернется домой сразу после ланча и подробно расскажет Клариссе, как ее любит. Да, именно так он и сделает.
Когда-то Милли Браш чуть не влюбилась в эти молчаливые паузы, но мистер Дэллоуэй всегда был таким верным жене – истинный джентльмен. Теперь ей было за сорок, и Милли Браш молниеносно подчинялась кивку или резкому повороту головы леди Брутон, как бы глубоко ни увязла в отвлеченных размышлениях, где бы ни витала ее непорочная душа, которую жизни одурачить так и не удалось, ведь та не подарила ей ровным счетом ни единого милого пустяка – ни кудрей, ни улыбки, ни губок, ни щечек, ни носика – абсолютно ничего; леди Брутон стоило кивнуть, и мисс Браш бросилась торопить Перкинса с подачей кофе.
– Да, Питер Уолш вернулся, – проговорила леди Брутон и, как ни странно, все приободрились: он вернулся к родным берегам потрепанным жизнью неудачником. Помочь ему невозможно: в нем есть какой-то изъян. Хью Уитбред заметил, что, конечно, может шепнуть его имя такому-то. При мысли о рекомендательных письмах, которые придется писать главам правительственных учреждений о «моем старом друге Питере Уолше», он скорбно поморщился. Ведь это не приведет ни к чему – точнее, не изменит ничего кардинально, и все из-за характера Питера.
– У него неприятности с женщиной, – сообщила леди Брутон, и все догадались, что в этом и заключается суть проблемы.
– Однако, – добавила леди Брутон, спеша сменить тему, – мы услышим всю историю от самого Питера.
(Кофе до сих пор не принесли.)
– Адрес есть? – пробормотал Хью Уитбред, и пошел рябью серый поток услужения, что омывал леди Брутон день и ночь, собирал сведения, отсекал лишнее, оборачивал ее легкой пеленой, гасил потрясения, смягчал заминки и покрывал дом на Брук-стрит тончайшей сетью, в которой все застревало и тут же извлекалось быстро и точно седовласым Перкинсом, служившим леди Брутон последние тридцать лет; он написал адрес, вручил мистеру Уитбреду, тот достал записную книжку, поднял брови, положил карточку среди особо важных документов и сказал, что попросит Эвелин пригласить Питера Уолша на ланч.
(Кофе не несли, ожидая, пока мистер Уитбред закончит.)
Хью стал очень медлительным, подумала леди Брутон, вдобавок растолстел. А вот Ричард за собой следит. Она начинала терять терпение, всем существом решительно, целеустремленно, властно отметая мелкую суету (Питера Уолша с его сердечными делами), настроившись на главную тему, которая не только поглощала все ее внимание, но и затрагивала ту жилу, тот внутренний стержень ее души, без которого Миллисент Брутон не была бы Миллисент Брутон: проект по переселению в Канаду молодежи из респектабельных семейств и создание перспектив для их процветания. Идея ее чрезвычайно захватила. Вероятно, она утратила чувство меры. Для других эмиграция вовсе не казалась ни очевидным решением, ни грандиозным замыслом. У них (у Хью, Ричарда и даже у преданной мисс Браш) не было нужды прибегать к столь радикальному средству спасения от подавленной зацикленности на себе, которой подвержена зрелая, сильная, воинственная, упитанная женщина благородных кровей, привыкшая подчиняться своим порывам и выражать чувства открыто, не склонная к самоанализу (прямая и без затей – почему все люди не могут быть прямыми и без затей, удивлялась она), и которую пытается преодолеть, направляя на какой-нибудь иной предмет – будь то эмиграция или эмансипация; и на этом-то предмете сосредотачивается самая суть ее естества, неизбежно обращаясь в радужное, сверкающее зеркало или драгоценный камень, то бережно оберегаемый от чужих взглядов, то гордо выставляемый на всеобщее обозрение. Короче говоря, эмиграция сделалась в значительной степени самой леди Брутон.
Без писем в таком деле не обойтись. Написать в «Таймс» куда труднее, говорила она мисс Браш, чем организовать экспедицию в Южную Африку (во время войны леди Брутон справилась с этим вполне успешно). Потратив утро на битву с письмом, несколько раз начиная и разрывая бумагу в клочья, она как никогда ощутила тщету женских потуг и вспомнила про Хью Уитбреда, владевшего – в чем не посмел бы усомниться никто – искусством составления писем в «Таймс».
Удивительно, что существо, столь от нее отличное, прекрасно владеет английским языком, способно излагать мысли так, что редакторам нравится, и в то же время подвержено страсти, которую вряд ли можно считать простым обжорством. Леди Брутон прощала мужчинам многое, уважая сокровенную договоренность, по которой они, без участия женщин, устанавливали законы мироздания, умели излагать мысли, понимали, что происходит. Поэтому, когда Ричард давал ей совет, а Хью за нее писал, она чувствовала свою правоту. Позволив Хью полакомиться суфле, она спросила про бедняжку Эвелин, подождала, пока они закурят, и велела:
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?