Электронная библиотека » Владимир Алексеев » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 31 августа 2018, 14:41


Автор книги: Владимир Алексеев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Так вот, я целыми днями убивал мух: я тихо подкрадывался к застывшей на подоконнике жертве и, резко взмахнув хлопушкой, бил не столько сильно, сколько стремительно и с той известной мне оттяжкой руки назад, которую делают деревенские пастухи кнутом, когда хотят побольнее ударить зазевавшуюся и отставшую от стада корову.

Убитых мух я складывал на подоконнике и, набрав ровное их количество – пятьдесят штук, относил к моей матушке на кухню, где она, даже не взглянув на них, отсчитывала ровно пятьдесят копеек той мелкой монетой, которую держала в обширном количестве для размена более крупной, чтобы, подойдя в магазине к кассе, с лукавой улыбкой протянуть требуемую сумму: копейка в копейку без сдачи.

– Ох, уж эти мне кассирши, – часто говорила она, – им палец в рот не клади, того и гляди обдерут, как липку.

Липка была наша соседская девчонка, и я долго недоумевал, каким образом ее ободрали, когда видимых следов ободранного и в помине не было, пока не понял позднее значение сказанных матушкой слов.

Взяв в руку эти благословенные пятьдесят копеек, я отправлялся на поселковую площадь, где покупал мороженое или шел в кинематограф, где два часа наслаждался фильмом о великой войне и героизмом тех, кто принимал самое непосредственное в ней участие.

«Подвиг разведчика», «Зигмунд Колосовский», «Сын полка», «Падение Берлина» – вот те фильмы, под знаком которых прошло мое детство, и я, несомненно, им благодарен, ибо они воспитали во мне не столько мужество, сколько любовь к правде, ту любовь, которую я ныне стараюсь сохранить, а может быть, и оставить потомкам.

И пока я целыми днями занимался охотой на мух или, томимый скукой, медленно продвигался к кинематографу, моя матушка, моя добрая мать, варила на кухне обед или, прищурив один глаз, смотрела на улицу, высунувшись из окна и подперев подбородок своими полными руками, происхождение которых я понял позднее, когда подрос: руки, которые когда-то обнимали татаро-монгольского хана, подпирали располневший матушкин подбородок, который иногда брал своей мужественной рукой мой папа, сначала гвардейский капитан, а потом полковник.

– Ну что, Манюта, – говорил он при этом, и это было ласкательным именем моей матушки. – Ну что, Манюта, я сегодня что-то устал, не послать ли Вовку в магазин?

– Ну папа, – явно скорбел я, замахнувшись над очередной жертвой, которая, прожужжав над моим ухом, садилась на кухонный подоконник.

– Ну папа, – говорил я, – ты же ведь знаешь, водку пионерам не продают.

– Это как же не продают? – говорил мой отец, сидя по обычаю на стуле и снимая хромовые сапоги. Под серой портянкой находился еще коричневый носок, который мой папа, взяв двумя пальцами, с тем брезгливым выражением, с каким иногда берут за загривок кошку, подносил к носу и, скривив в гримасе лицо, обнюхивал его.

– Это как же не продают, когда я устал? – продолжал он начатую мысль. – Когда я устал, и к тому же у меня сегодня чтой-то живот болит, и мне надо подлечиться.

И, не закончив начатую мысль, он бросал одно-единственное слово, которое адресовал неизвестно кому. «Воспитатели» – вот это слово.

– Сходи-ка ты, Мария, – говорил он своей жене и моей матушке, на что моя мать особенно не возражала, а, переваливаясь той доброй походкой, которая бывает у малороссийских квочек и у русских уток, с трудом проходила в дверь и, спустившись по лестнице, выходила на улицу.

– Ну, пошла фефела, теперь наждешься, – говорил мой папа и вдруг, бросив на меня угрюмый взгляд, говорил так, что я весь сжимался и цепенел от страха: – А ты все бездельничаешь, бездельник. Мух ловишь! Воспитатели! – бросал он свое любимое слово, иногда добавляя к нему: – Я бы этих воспитателей!..

Впрочем, мой папа был добр, на меня сердился довольно редко, и то, в те дни, когда в магазине не было, по его словам, ничего стоящего и приходилось пить «эту водичку», как он называл шампанское.

«Мы эту водичку пили и шоколадом закусывали», – часто любил повторять он, вспоминая о том времени, когда он, подобно победоносному центуриону, шествовал по полям некогда гордой страны. В минуты откровенности он добавлял еще мысль, имеющую отношение к этой когда-то великой, а ныне поверженной стране:

– Эх, прокуковали Германию! Я бы этих фашистов! А то они вот… Эх!.. – не доканчивал он начатой мысли, махнув рукой с тем выражением, что, мол, все пошло прахом и вся наша жизнь есть прах.

Когда он сердился, он смотрел на меня тяжелым, угрюмым взглядом, от которого я цепенел; страх пронизывал меня до того, что я не мог оторвать взгляда от его глаз, даже в те минуты, когда чувствовал себя правым.

– Ну ты, того, – говорил он мне и я знал, что он сейчас проделает свою любимую шутку, и это знание и знание того, что вдруг он придумал что-нибудь еще пострашнее, пугало меня. – Наклоняй лоб! – говорил он, и я послушно наклонял.

Оттянув средний палец, мой папа влеплял мне такой решительный щелчок, что я вылетал из кухни в коридор и если удерживался на ногах, то, скорее, благодаря стене, которая была преградой на моем пути.

При этом мой папа смеялся и говорил: «Я с тобой цацкаться не буду, бездельник! Получай свое! Небось, запомнишь!»

Таково было все его воспитание и я действительно запомнил преподаваемый мне урок, и вот когда я значительно подрос и окреп, в ту минуту, когда мой папа хотел, по обычаю, проделать со мной подобную шутку, я быстрым ударом в подбородок послал его к противоположной стене.

Ломая стулья на пути, мой родитель влепился в стену и, приподнятый ударом, всем своим большим и тяжелым телом грохнулся на пол.

Надо отдать должное некоторой широте его характера, а именно, поднявшись с пола, и не столько разгневанный, сколько удивленный, он, потирая ушибленный подбородок, не преминул меня похвалить: «Ты, я вижу, времени зря не терял, мухолов. Стране нужны сильные люди. Пойдем в училище!»

С этими словами мой папа сделал шаг ко мне и, резко откинувшись назад, а потом прянув вперед, уже не пальцем, а всей правой рукой послал меня в то самое место, куда посылал не раз, к той самой стене, на которую я не однажды обрушивался.

Пролетев несколько метров и разбив по дороге банку с вареньем, я оставил маслянистый отпечаток своего тела на стене и благополучно опустился на пол, выплюнув на середину кухни два коренных зуба…

Подняв с пола эти два зуба и отерев их о штаны, мой папа положил их себе в карман со словами «На долгую память от сына» и, достав из того же кармана пять рублей, протянул их мне и сказал, чтобы я немедленно поспешил в магазин:

– Чтой-то у меня того, живот болит, надо бы подлечиться.

Надо сказать, что таким мой папа был в памятное время моего отрочества, но жизнь постепенно наложила на него мрачный отпечаток, который впоследствии выразился одной-единственной страстью, а именно пьянством.

А в те времена были поистине добрые минуты, особенно после того, как мой папа, съев целую сковороду котлет, которые специально для него жарила моя матушка, потерев живот и с гордостью ощупав его немалую величину, говорил:

– Чтой-то меня сегодня сморило, пойду полежу.

С этими словами, которые он произносил почти каждый день, он отправлялся на диван, где, развалив свои босые ноги в галифе, засовывал свою большую руку в ноздрю.

Сладкое сопение раздавалось в комнате, что говорило о старательном усердии и об утонченном наслаждении, понятном только моему родителю.

Одна рука его повисала над полом, а другая, вольно откинувшись, возлегала на диване; в той, что была над полом, мой папа что-то катал двумя пальцами, а потом, поднеся к носу и осмотрев, стряхивал на пол, позевывая при этом время от времени и не переставая мыслить вслух.

– Я так думаю, Мария, – говорил он, – когда я стану полковником, я могу стать и генералом.

Мысль о том, что он когда-нибудь сможет стать генералом, не давала ему покоя, но он так и не стал им, а в чине полковника был уволен в запас.

Иногда туда же на диван прикладывалась и моя матушка, которая тоже засовывала свою маленькую полную руку в более изящную, чем у моего родителя, ноздрю, при этом один ее глаз был несколько прищурен.

О чем моя матушка в этот момент думала, так для меня и осталось тайной; она лежала на спине, положив свою полную круглую руку под голову, ее палец задумчиво тонул в носу; голова моего родителя покоилась рядом, чуть выше ее головы, и когда я, стоя с хлопушкой, смотрел на них, молча сопевших в тишине отдельной квартиры, мне тоже хотелось лечь рядом, и, развалив ноги и засунув в нос палец, сосредоточиться на какой-то одной мысли, не забывая при этом сладко сопеть.

Окрик моего железного отца, моего стального папы, выгонял меня в другую комнату или совсем на улицу.

– Сходи-ка ты, брат, прогуляйся, – говорил он, – чтой-то ты засиделся. Да и то, и мух нет…

И в самом деле, наступал тот момент, когда мухи вдруг на какое-то время пропадали, обычно это было, когда день начинал клониться к вечеру (как будто они засыпали, и сон смирял их назойливость и нахальство), и я в эти часы слонялся, не зная, чем заняться: то приставал к матушке с просьбой дать мне на кино, то в который раз довольствовался судьбой Пети и Гаврика – единственной книгой, бывшей у нас в заводе помимо школьных учебников, заляпанных кляксами, с разрисованными усами и рожками портретами вождей и героев, писателей и передовиков.

Впрочем, иногда я уходил на море, на жаркое соленое море, столь любимое представительницами нежнейшего пола, где, взобравшись на торчащий из воды камень, ловил на нитку с крючком бычков или, подставив ослепительному солнцу спину, с наслаждением наблюдал за приготовлением к водным процедурам тех, кто, разбросав свои свежие формы, одиноко млел на берегу, предоставляя пищу моему возбужденному жарой и бездельем воображению.

Так протекала вторая половина моего детства до тех пор, пока я, сев в курьерский поезд, не отправился в далекий, но ясно видимый провинциальной мечтой Ленинград.

Должен сказать об одном периферийном свойстве – хвалить этот город, его красоты, культуру его жителей. Приезжий скорее обругает столь милый его провинциальному сердцу город, обидно обозвав его дырой, которая бывает еще и в кармане, что скорее говорит о плохом состоянии кармана, чем о самой дыре, но уж про этот город ничего дурного не скажет, а если и найдется вдруг какой-нибудь ленинградский житель, который возразит ему, сказав, мол, какая у вас дыра, вот у нас дыра так дыра, как зарядят дожди в декабре, так кончаются только на следующий год, то приезжий просто-напросто обидится, обозвав аборигена по-русски и просто: дурак.

– Дурак ты, – скажет, – дураком и умрешь.

Тем самым он разбивает всю жизнь обидчика на три временные составляющие: прошлое, настоящее и будущее, не оставляя никакого просвета, никакой надежды поумнеть, тем самым нечаянно доказывая, что в наше время дураки не перевелись, не переведутся и в будущем, а значит, ни о какой прекрасной и счастливой жизни мечтать не приходится, ибо какая же такая счастливая жизнь с дураками…

* * *

Говоря о второй половине моего детства, я не могу не упомянуть о том, где оно проходило, а текло мое детство в том живописном уголке между холмами, которые сами собой стекали в голубую долину, называемую еще Каспийским морем, тем морем, на гладкой поверхности которого можно было иногда заметить одинокий парус.

Белые домики со стеклянными верандами, сверкавшими на солнце; фиолетовые и розовые сады, в которых черешня и миндаль соседствовали с персиком и абрикосом – все это расцветало и цвело весной, и тогда словно в нежной дымке тонул поселок: наступала пора любви цветов и деревьев.

Должен сказать, что я любил проводить свое время на холмах, где, усевшись на какой-нибудь камень и подперев рукой подбородок, смотрел на поселок, предаваясь отроческим мечтам, тем мечтам, где любовь занимала первое место, имея свойство при этом делиться на плотскую и возвышенную, ту возвышенную любовь, что я встречал в многочисленных повестях и романах, которые я в огромном количестве покупал в магазине и тайком от моих отца и матушки прочитывал и перечитывал не один десяток раз.

И вот там, сидя на холме, я часто уносился взором к той, чье лицо настолько исполнено красоты и прелести, что, казалось, способно одним дыханием, одним взглядом отнять мою жизнь и не только мою, но и жизнь цветов, кустов и деревьев.

Тут я должен упомянуть об одном моем свойстве, а именно, чем больше я любил подобной любовью, тем больше проявлялась моя чувственность и тем больше возбуждалась моя плоть, что не раз приводило меня в смущение, а если это случалось на уроках, то, призванный учителем к ответу, я не мог встать из-за парты.

Надо сказать, что целенаправленность моей чувственности была такова, что никоим образом не относилась к предмету моей возвышенной любви, а имела направление к особам более зрелого возраста, чьи замечательные ноги, открытые солнечным пляжам, испускали лучи истомы, неги и сладострастия, так что, глядя на них, мне всегда хотелось прикоснуться к ним.

Вот эти любовные начала и выразились во мне в описываемое мною время в общении с двумя особами, взгляд на которых вызывал во мне противоположные чувства; впрочем, не без того, чтобы одно вытекало из другого.

Виолетта! Это имя я произношу не без тайного стыда и светлой радости, имя, которое я произносил сотни, а может быть, тысячи раз, имя, которое ей дали ее родители, по всей вероятности, неравнодушные к итальянской опере и, в частности, к известной опере Джузеппе Верди.

Мне и сейчас кажется, что я краснею при упоминании этого имени, мне и сейчас кажется, что я оглядываюсь по сторонам – заметил ли кто? – как и тогда, когда восторженные мурашки пробегали по моей спине и, насладив какой-нибудь там четвертый позвонок, заканчивали свой веселый бег в мизинце, ноготь которого напоминал мне клюв хищной птицы – ястреба, кондора или беркута.

Я и сейчас помню тот радостный миг нашей встречи, когда я, прислонившись спиной к стене школьного коридора, покрытой зеленой краской, ел пирог с картошкой, один из тех, что каждый день выпекала мне моя матушка, дабы я брал их с собой в школу и поглощал в перерывах между уроками, что я и делал с присущей мне жизнерадостностью и весельем; так вот, стоя у стены и держа в руке пирог, я увидел, как навстречу мне по коридору движется та, чей взгляд был исполнен задумчивой чистоты и рассеянной грусти, как будто эти глаза только что увидели красоту пришкольного сада в распахнутом окне и, порядочно хватив цветущей красоты, неожиданно взглянули на меня.

Я поднял глаза к ее глазам и, трепеща от ужаса и краснея, произнес один слог: «Ви», – пирог застрял у меня в горле и, надкушенный, торчал изо рта – тем самым я являл самое позорное зрелище.

Увидев меня в этом положении, та, на которую я обращал свой взор, рассмеялась и, переменив ногу, направилась ко мне. Она отломила порядочный кусок торчащего из моего рта пирога и, надкусив его, удалилась со смехом.

Солнечный ветер качнул тополя за окном и солнечным смехом проследовал за ней.

Это ее действие и смех так потрясли меня, что слезы сами собой навернулись на мои глаза, челюсть начала двигаться, а рука ухватила остаток пирога.

Сколько времени я с недоумением смотрел на него, я не помню, но, очнувшись, я с силой швырнул его в одно из выходящих в пришкольный сад окон, туда, где между цветами и бабочками росли плодовые деревья, и где золотые осы неслись в звуках своих сладкозвучных песен.

Надо было видеть мое удивление, а потом и смущение, когда я услышал возглас директора, который преподавал нам еще и русский язык, и который на выпускном вечере высказал мысль, что наше будущее не за горами и не на горизонте, а в широкой долине, имя которой – народ.

– Товарищи! – сказал он тогда, обращаясь к бывшим ученикам, а ныне выпускникам. И услышал голос, обращенный к нему: «Тамбовский волк тебе товарищ». Надо заметить, что выпускник был с позором изгнан с выпускного вечера.

Возглас директора, призывающий не швырять пироги в сад, заставил меня поспешно спуститься по лестнице и выйти на улицу. Откуда я устремился к холмам, что возвышались над поселком, где найдя соответствующий для сидения камень, опустился на него.

Я слышал звон, исходивший отовсюду: от земли, от травы, от неба – мне казалось, что я и сам излучаю звон, который напоминал звон кузнечиков в жарком раскаленном воздухе.

Все звенело вокруг меня, земля медленно вращалась под теплыми лучами; я, сидящий на холме, окружающая меня природа – все звенело и посылало этот звон бледным блесткам звезд, которые были еще заметны в утреннем небе и тоже, казалось, излучали звон.

Взяв камень-голыш, лежащий у моих ног, и собрав всю энергию моей руки, весь исходивший из меня потенциал, я почувствовал, как живые токи проникают в камень и он отвечает тем же.

Сколько времени прошло, я не помню, но, когда я очнулся, я почувствовал радостное освобождение от хлынувшей из меня жизненной силы, что выразилось, помимо всего, и в смущенном румянце, с которым я, оглянувшись по сторонам, откинул ставший теперь ненужным камень-голыш и, в который раз взглянув с холма на поселок, тонущий в розовой дымке весеннего утра, поспешил спуститься туда, где моя мать, моя добрая матушка, сидя у окна и прищурив один глаз, смотрела на дорогу, дабы увидеть идущее из школы свое чадо и с улыбкой приветствовать его, призывая к еде, которая уже парилась и дымилась на кухонном столе, распространяя вокруг запах жареного лука, аромат петрушки и сельдерея, а также различных пряностей, добавленных в нее в обширном количестве.

* * *

Надо сказать, что я заметно превосходил ростом моих сверстников, и мое раннее разрастание вверх и вширь привлекало к себе взоры молодых женщин, а вернее, офицерских жен, которые окружали мою матушку, оказавшись по социальному положению и местожительству ее невольными подругами.

Все они виделись мне довольно зрелыми женщинами, – пропасть в пять-десять лет, отделявшая меня от них, казалась огромной, как и им казались несоразмерными мое строение и рост с моим мальчишеским лицом.

Все это, так или иначе, привело к тому, что однажды, прогуливаясь босиком и в трусах по квартире, я был остановлен уверенной рукой, принадлежавшей жене майора Буюмбаева, золотокудрой блондинке с синими глазами, которая зашла к моей матери и, не застав ее, устремилась ко мне.

Эта рука, просунувшись в трусы, сжала мое естество так, что оно не замедлило о себе заявить, и я со смущением ожидал дальнейших действий, ибо понимал, что они приведут к тому, о чем я не раз уже втайне вздыхал и мечтал.

Вытащенное наружу естество, размеры которого меня всегда удивляли и веселили, было направлено в должное место, и я, опрокинутый на ложе, с интересом и смущением наблюдал за движениями этой женщины, напоминавшими движения наколотой на острогу рыбы, которая в трепете и последних содроганиях расстается с жизнью.

Мне и самому были приятны эти движения, как и шепот разметавшейся в истоме женщины, призыв которой был несколько непонятен – впоследствии я долго ломал над ним голову.

– Сделай мне благо, – вот что срывалось с ее раскрывающихся в жарком румянце губ, которые ласкали меня, целовали меня, губ, всю сладость которых я узнал значительно позднее.

– Сделай мне благо, ведь ты в силах это сделать, – таков был неоднократный призыв этой женщины, что лежала подо мной и чья грудь была прикрыта приподнятым платьем.

Слыша этот призыв и не зная толком, что я должен делать, я все же постарался совершить первое движение к его выполнению, пройдя многочисленные темноты и гроты и вызвав пронзительный крик моей соблазнительницы, напомнивший мне крик ночных кошек; вслед за этим началось безумие извивающегося подо мной тела, и безумие это, испугав меня и отрезвив от любовного пыла, заставило вырваться из объятий женщины и бежать без оглядки, ибо эта особа погналась за мной. Правда, она остановилась на ступенях лестницы и поспешно ушла в квартиру.

Впоследствии, когда мы в более спокойной обстановке проводили любовные минуты, она подолгу смеялась, вспоминая подробности нашей встречи, закончившейся тем, что я, подтягивая спадавшие трусы, в испуге пробежал по всему поселку, легко взлетел на холмы, откуда с разбегу спустился к берегу и бросился в море, которое, как мне показалось, после моего броска сразу же заволновалось и зашумело.

Нырнув несколько раз, я почувствовал, как беспричинный смех сотряс меня с ног до головы, тем самым вызвав ток охлаждающих мое тело мурашек.

Поплавав баттерфляем и брассом, я разлегся на прибрежном песке, подставив спину летнему солнцу, и вскоре незаметно заснул.

Так произошло мое любовное крещение, которое способствовало моему пониманию зарождения жизни гораздо больше, чем все школьные рассуждения о пестиках и тычинках, о семенниках и яйцеклетках, что, несомненно, сказалось вскоре на моих школьных успехах.

Полученная мною пятерка по биологии вызвала удивление как у моих соучеников, так и у преподавательницы биологии Эммы Михайловны, женщины невысокого роста, которая всячески старалась себя возвысить высокими каблуками.

Ее крикливый голос ни в коей мере не отражался на доброте ее характера и желании дать нам те скудные знания в пределах программы, которые она нам преподавала.

– Владимир Кузанов, – звонко прокричала она, как будто распекала меня, – ты делаешь успехи. Продолжай в том же духе!

Глядя на нее с высоты своего роста, я снисходительно улыбнулся, ибо впервые заметил то, чего не замечал раньше: передо мной была женщина со всеми ее прелестями и недостатками.

Вообще, эта снисходительная улыбка, которая говорила о моем одному мне известном знании и не имела в себе превосходства, а скорее носила оттенок добродушия и даже некоторого ума, вскоре стала проявляться и по отношению к моим соученикам.

Я и сейчас помню себя медленно жующим на последней парте любимый мною пирог, тот пирог, который мне давала в школу моя матушка, и со снисходительной улыбкой наблюдающим за стараниями моих одноклассников понять премудрость науки и жизни.

Даже окрик очередного учителя, призывающий меня прекратить двигать челюстью, не гасил моей снисходительной и добродушной улыбки.

…Говоря о той, что так неожиданно способствовала моему мужанию, я не могу не упомянуть о ее синих глазах и золотистой коже ее прекрасного тела, так похожей на ливанское яблоко, то ливанское яблоко, вкус которого напоминает вкус дыни или зрелых бананов, и который я узнал значительно позднее, когда приехал в Ленинград.

Ее золотистую кожу я любил гладить своей мальчишеской рукой, с особым удовольствием рассматривая при этом отдельные участки прекрасного тела, изумляясь и размышляя о природе, создавшей нечто, способное вызывать изумление, что само собой пробуждает желание созерцать, к чему, очевидно, и призвана красота.

Впрочем, и со стороны той, что дарила меня своим вниманием, замечалось подобное рассматривание и даже почесывание острым ногтем указательного пальца, который напоминал мне ученическое перо, а заглядывание в различные участки моего большого тела – в нос, рот, уши и так далее – носило в себе материнское желание проверить, все ли участки моего тела в порядке, не надо ли их как-то почистить и поскрести, дабы отстала по какой-либо причине приставшая к ним грязь.

Я не забыл и те многочисленные беседы, что мы вели, когда я, переворачиваемый со спины на живот, имел возможность наслаждаться ее прикосновением и, лежа на ковре у самого выхода на балкон, согреваемый теплым солнцем и лаской не менее теплых слов, незаметно задремывал и дремал до тех пор, пока часы не показывали то опасное время, когда с работы мог вернуться ее муж и наш сосед, майор Буюмбаев.

Солнце, дыхание цветущей весны, распахнутая дверь на балкон четвертого этажа, склоненное надо мной прекрасное лицо, я, убаюкиваемый ласковым голосом и ласковым прикосновением ласковых рук, – все это приводило к тому, что передо мной вставали картины моего раннего детства: бабушка, я у нее на коленях, крыльцо, деревня – и я, улыбаясь и закрывая в сладкой истоме глаза, незаметно задремывал, слыша нежное прикосновение прекрасных женских рук.

Я упомянул о ворковании и ласковом прикосновении той, под чьим руководством я проходил недолгую школу любовных утех; должен сказать, что эта женщина имела обыкновение обращаться с многочисленными эпитетами и сравнениями, которые здесь неуместно повторять, к восхищавшему ее предмету, который она умелой рукой направляла туда, куда я впоследствии не однажды посылал его сам.

Ее обращение было таковым, как если бы этот участок моего большого тела подвергся ожогу или какому-нибудь иному бедствию и требовал определенной ласки, нежного внушения и материнской заботы.

То открывая, то закрывая глаза, я видел склоненное надо мной лицо, с улыбкой взирающее на мое естество, слышал ее голос, сопровождаемый легким дуновением сложенных трубочкой губ, обращенный к тому, кого она не раз называла «мон амур».

– О, мон амур, мон тужур, мон бонжур! – говорила она. – Нет, ты не должен так относиться ко мне. С твоей стороны это безнравственно. Ведь ты знаешь, что все, кроме тебя, вгоняет меня в скуку. Ты не должен презирать меня, которая любит тебя так, что и дня без тебя прожить не может. Не презирай меня, ибо ты имеешь дело с той, что чистосердечно признается тебе в своих слабостях, а ведь это так редко бывает в наше время. Восстань сейчас же и накажи меня!

Так говорила та, что склонялась надо мной, и я, то и дело открывая и закрывая в истоме глаза, видел ее улыбающееся лицо, золотистые волосы, полный белых зубов рот и две груди, которые каким-то образом ассоциировались в моем сознании со словом «сучьи», что не мешало мне тянуться к ним рукой, дабы испытать удивление и восхищение перед этим созданием природы.

– Откуда это у тебя? – спрашивал я ее так, что вопрос скорее носил характер восклицания. – Откуда?!

И та, что наслаждала мой взор видом своих прелестей, рассказывала мне, и в то время это казалось мне правдой: в ее роду кто-то вел свое происхождение от распространившегося на наших полях ничем не примечательного зверя (козы)…

– А вот ты похож на медведя, – с улыбкой говорила она, и я невольно с ней соглашался, добавляя, что, возможно, я и в самом деле медведь, только не какой-нибудь, а гималайский.

А она и впрямь была похожа на козу, на ту среднерусскую козу с молодыми глазами, которую можно назвать козочкой, ибо присущие молодости шаловливость и веселье еще не покинули эту женщину.

* * *

Наступил и тот печальный день, когда пришла весть об одновременной кончине моего деда и бабушки, при упоминании о которых у меня наворачиваются слезы любви, горя и сожаления о том, что мне так мало пришлось с ними пожить.

Эта неожиданная весть повергла в уныние мою матушку и привела в раздражение моего отца мыслью о позоре, нанесенном смертью моего деда – она была столь неожиданной, а ее обстоятельства столь потрясающими, что у меня впервые зародилась мысль о несправедливости окружающего нас миропорядка.

И хотя от меня тщательно скрывали подробности смерти моего деда, я сам постарался узнать их: воспользовавшись тем, что мои родители ушли из дома, я залез в стол к моему отцу, где хранилось письмо, извещающее об обстоятельствах смерти моего деда и бабушки.

В письме сообщалось, что в один из воскресных дней мой дед, прибыв из деревни в Тверь, счел возможным изрядно выпить, а выпив, выйти на городскую площадь, как раз напротив того места, где когда-то была чайная, а теперь висела вывеска «Колбаса», хотя колбасы здесь и в помине не было, а если и было нечто, напоминающее о колбасе, так разве что нитки, служащие для перевязки колбас, да ржавые гвозди, которые можно было бы найти в колбасе, но за неимением оной они одиноко скучали на прилавке; так вот, выйдя на городскую площадь, мой дед счел возможным промитинговать, а иначе – выступить с речью, смысл которой был прям и прост: «Докуль, граждане, будет продолжаться такое, что не стало русскому человеку, где чаю выпить, а выпив, сообща побеседовать?»

Собравшаяся толпа, состоявшая наполовину из крестьян и колхозников его родной деревни и близлежащих деревень, шумом и криком так распалила деда, что он не замедлил заявить, и не без хвастовства, что он берет на себя почетную миссию правдоискателя и ходока, и тут же, не сходя с места, отправляется в нашу великую столицу – Москву.

Кем-то из толпы немедленно был вынесен мешок с сухарями, в котором, помимо сухарей, лежали две головки лука, бутыль с самогоном и пустой спичечный коробок, надобность которого так и осталась неясной.

Перекинув мешок через плечо и попрощавшись с воодушевившими его в путь правдоискателя массами, мой дед отправился по старорусской дороге, которая, то и дело петляя и уходя в леса, пересекала новую, состоящую из щебенки и асфальта, которая в свое время вела другого известного правдолюбца и ходока.

Тут я сделаю некоторое отступление от повествования, дабы высказать мысль об отношении в России к своим правдолюбцам.

Это отношение было всегда таково, что само собой возникает мысль, что правда в России не нужна, а если и нужна, то на каких-то полях будущего, которые не за горами, а на горизонте. Приближение к горизонту вследствие округлости земли заставляет его удаляться, отчего достижение его становится невозможным.

Но я отвлекся от своего повествования в несвойственные мне рассуждения и, чтобы быть последовательным, повторяю, что мой дед отправился с мешком за спиной по той самой древнерусской дороге, которая в свое время вела известного правдолюбца и ходока и которая называлась дорогой из Петербурга в Москву.

Слова и действия моего деда не укрылись от властей и, остановленный на своем пути, он был пойман и приведен в милицию, где был жестоко избит, после чего при ясной голове и полном сознании умер, высказав уже известные слова о России и чайных, чье существование друг без друга, по его мнению, невозможно.

Горе моей бабушки быстро привело ее к сердечной недостаточности, называемой еще инфарктом миокарда, и быстро свело ее в могилу.

Таков был печальный конец моих предков, о чем я, к моему стыду, недолго скорбел, ибо, занятый любовными утехами с женой майора Буюмбаева, я так и не мог тогда представить себе смерть.

Мой папа, гвардейский капитан, а потом полковник, на похороны деда ехать наотрез отказался.

– Воспитатели! – бросил он свое любимое слово, шагая взад и вперед по комнате и бросая на меня тот угрюмый взгляд, от которого мне становилось не по себе. – Я этого ему никогда не прощу!

И мой родитель высказал мысль, которая вызвала в нем такой прилив отчаяния и горя, что слезы сами собой навернулись у него на глазах.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации