Электронная библиотека » Владимир Алексеев » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 31 августа 2018, 14:41


Автор книги: Владимир Алексеев


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Нет, – сказал он, – теперь мне уж никогда не стать генералом.

На войне он одно время был снайпером, и я не раз слышал, как он рассказывал о нелегкой снайперской работе, работе охотника и стрелка, чья рука, не дрогнув, убивает врага.

«Тут надо глаз да глаз, – любил повторять он, сидя, по обыкновению, за кухонным столом и держа в руке вилку, на которой покоилась его любимая котлета. – Тут надо глаз да глаз… А то он того… Враг не дремлет…»

И рассказывал удивительную историю об одновременном выстреле двух снайперов, «вражеском и нашем», приведшем обоих в могилу.

…Будучи снайпером, мой папа любил целиться врагу прямо в глаз, за что, очевидно, и был не раз награжден, о чем говорили его многочисленные ордена и медали, которые он хранил в шкафу, откуда время от времени доставал, дабы, приложив к мундиру, вспомнить свою боевую молодость.

Я и сейчас вижу его расшагивающим взад и вперед перед зеркалом в полном облачении, с кортиком на боку, с солнечным блеском орденов и медалей на выставленной вперед груди.

При этом он отдавал приказы, которые я не раз впоследствии слышал, проходя перед праздником по Дворцовой площади, где тренировались воинские подразделения.

– Равнение направо! – отдавал он приказ голосом, который не оставлял сомнения в важности происходившего. – Смирно! Шагом марш!

Вскоре его губы сами собой начинали выделывать хорошо известный воинский марш, и звуки «пра-пап-па-пара» неслись из окон нашей отдельной квартиры, распугивая воробьев: они взлетали с проводов, которые были перед нашими окнами и на которых болталась на нитке пустая консервная банка, подвешенная кем-то из озорства.

Однажды, не выдержав этих звуков, нитка оборвалась и банка упала, ударив проходившую мимо кошку, на что та среагировала следующим образом: взвизгнула, сделала несколько оборотов в воздухе и вцепилась в хвост стоящему с тележкой ослу, который принадлежал старику-мацонщику.

Испуганный крик животного потряс весь поселок и надолго остался в сердцах его граждан, ибо осел, обезумев, снялся с места и гремя тележкой, и звеня находившимися в тележке пол-литровыми банками из-под мацони, пронесся по всему поселку и исчез за холмами, за которыми сразу же начиналось Каспийское море.

Распахнутые окна, высунутые наружу головы – вот та картина, которая явилась моему взору, когда раздался отчаянный крик старика-мацонщика, крик, взывающий к Богу, который есть Аллах, а Магомет – его пророк; вслед за этим раздались проклятия, состоящие из русских и азербайджанских слов.

Все это нисколько не способствовало тому, чтобы мой папа прекратил маршировать перед зеркалом, а только заставило его резко изменить направление.

– Направо! – скомандовал он тем голосом, где медь и охлажденные ветром трубы слились воедино. – Полк, стой!

Последовало несколько ударов ног по полу, движение приостановилось, но команды не прекратились, а продолжились вызовом взводных и ротных командиров и распеканием их за плохую строевую подготовку вверенных им подразделений, пока пот не выступил на покрасневшем лице моего родителя и он не прекратил это и без того затянувшееся занятие.

Надо было видеть его удивление, когда однажды он открыл газету, где сообщалось, что бежавший из нашего поселка осел был пойман при переходе через границу, но оказал сопротивление, был случайно застрелен и в таком виде доставлен его владельцу, которому, в свою очередь, пришлось возместить убытки, причиненные погибшим, который перекусил в трех местах колючую проволоку, в два ряда окружавшую границу, и ударом ноги убил сторожевую собаку по кличке Либерта.

– Воспитатели! – бросил мой родитель свое любимое слово и, отшвырнув газету, мрачно взглянул на меня, вслед за чем последовал приказ, который привел к обычному результату: поднятый движением оттянутого пальца я вылетел из кухни и обрушился на стену.

Впрочем, не всегда доставание из шкафа орденов и медалей происходило столь шумно. Иногда мой папа, вытащив заветную коробочку, где хранились ордена и медали (однажды я украл оттуда орден Красного Знамени и обменял его на перочинный ножик, немало огорчив тем самым моего родителя), так вот, вытащив из шкафа заветную коробочку, он раскладывал на столе ордена и медали, причем раскладывал определенными рядами. Ценность каждой награды была соблюдена соответствующим местом. При этом мой родитель не переставал рассуждать о недостатках и достоинствах того или иного предмета его боевых заслуг…

* * *

…Смерть моего деда и бабушки способствовала тому, что отец стал наследником обширного деревенского дома, где я провел свои лучшие дни. Детство, деревня и южный поселок оказались одним солнечным днем перед отправлением в долгую жизнь, большим полустанком которой стал Ленинград.

И в самом деле, после смерти моего деда и бабушки я отправился в Ленинград, чему несомненно содействовало то, что я с большим трудом закончил десятый класс, имея, впрочем, твердую пятерку по биологии, и то, что моя матушка узнала о моих сношениях с женой майора Буюмбаева – ее синие глаза, золотистые волосы и склоненное в улыбке надо мной лицо я имел счастье созерцать, ее груди, повисавшие надо мной, подобно спелым грушам, я лениво шевелил рукой, развалясь на ковре и проводя лучшие минуты своего отрочества.

Однажды, когда мы предавались обычному занятию, изображая известную картину ловли рыбы острогой, в не закрытую мной по забывчивости квартиру вошла моя матушка.

Остановившись в дверях комнаты и, очевидно, не сообразив сразу, что в ней происходит, она, прищурив один глаз, долго смотрела на нас, перемежавших свое любимое занятие вздохами в тишине отдельной квартиры.

– Ты – мой сын, – сказала она. – И я вижу, что ты – мой сын.

С этими словами она указала мне пальцем на дверь; смысл ее движения был прост и ясен: мне следовало убраться, и убраться немедля, оставив наедине с ней ту, под чьим руководством проходило мое мужание.

Я не стал возражать, а, быстро натянув на себя одежду, выскочил на лестницу, где остановился и, приложив ухо к замочной скважине, услышал то, что сначала вызвало во мне желание возвратиться, но после недолгого размышления заставило удалиться подальше от дома.

Я услышал удары меньшего тела по большему и голос моей матушки, который был ласково поучающим и напоминал голос моей бабушки, когда она, поймав хорошо известное насекомое, говорила известные мне слова: «Погуляла, матушка, вот и хорошо – теперь мы погуляем».

Вскоре из квартиры раздался пронзительный визг. Он заставил меня вернуться, но, после очередного недолгого размышления, я вновь поспешил удалиться, дабы гнев вышедшей из себя матушки не обратился и на меня.

К слову сказать, моя добрая мать так и не сказала моему отцу о случившемся, но, опасаясь того, что, испробовав сладкого, я привяжусь к нему, она поспешила с моей отправкой в Ленинград. И как только закончились экзамены в школе, мне был взят беспересадочный билет. Собрав белье и провизию, я с двумя чемоданами и одним мешком отправился в новую жизнь, где меня ждали какие-то дела и события, какие – оставалось только предполагать.

И все-таки до отъезда я не раз еще побывал в объятиях той, под чьим руководством проходил недолгую школу любовных утех.

В мою пользу будет сказано, что, подобно тому, как в детстве я быстро научился вкладывать палец в нос, я так же быстро научился вкладывать «свою плоть в ее плоть», чем исторгал восторженный возглас моей соблазнительницы, отчего сам приходил в веселье и отчего пылкость моих прикосновений во много раз возрастала.

* * *

Я уезжал, чтобы поступить в военное училище, в то училище, которое выбрал мой папа, сначала гвардейский капитан, а потом полковник.

– Ты того, – говорил он на прощанье, – главное, не дрейфь! Помни, что твой отец – полковник. Как приедешь, так прямо и скажи. А то они – того, забыли.

И закончив свою речь обычным: «Эх, воспитатели!», мой папа крепко расцеловал меня.

Надо было видеть нас троих на станционном перроне, где, кроме нас и двух деревянных скамеек, никого в этот утренний час не было, надо было видеть высокого полковника и такого же высокого молодого человека со стоявшей рядом, почти вполовину ниже его, женщиной, полнота которой так обыкновенна для России.

Еще надо было видеть слезы, которые размазывал по лицу полковник, когда курьерский поезд с грохотом подкатил к нашему вокзалу, этому невзрачному желтому домику, утонувшему в каких-то зеленых липах и тополях. Эти отцовские слезы заставили меня быстро вскочить на подножку вагона. Предварительно я забросил вещи в тамбур, вызвав тем самым недовольный крик проводника, ибо я ему отдавил ногу чемоданом, в котором лежали ватрушки, испеченные женой майора Буюмбаева, с которой я провел сладкие минуты моего мужания.

– Эх ты, растяпа, – грозно проворчал проводник. И в тот же миг стоявший всего две минуты на нашей станции поезд тронулся.

Я оглянулся назад, и вдруг резкая скорбь наполнила мою душу, так что слезы сами собой потекли на мою белую, еще не испачканную новой жизнью рубашку.

Я увидел, как, обнявшись и словно забыв обо мне, рыдали мой отец и моя матушка, причем голова моей родительницы покоилась на груди моего отца, который крепко обнимал ее, а полные их тела содрогались, будто это было их предсмертное содрогание.

Первым моим желанием было соскочить с подножки, чтобы успокоить их, и я уже готов был спустить с подножки ногу, но, подняв свой затуманенный прощанием взгляд, увидел весь в зелени поселок, окруженный утренними холмами, увидел летнее, жаркое, голубое и постоянное небо, то небо, которое не раз наполняло меня тоской и скукой, словно говоря – нет, ты никуда не денешься от меня, от моего жаркого взгляда, пока ты жив, пока ты не сошел в могилу; увидел блестевшие на солнце веранды и кое-где дымки над крышами домов, и пока я вглядывался во все это, поезд набрал скорость, и прыгать стало бессмысленно, а когда платформа с моим отцом и матушкой исчезла, я с облегчением вздохнул и поднялся в тамбур.

1913 г.

Еще о Ленинграде

Этот город отравил все мое существование. Школа (за исключением двух-трех учителей) была чем-то казенным и бездушным. Погода и мрак дворов сделали меня мрачным. Где мое детское солнце, моя деревня и мой юг, где пахнущий нефтью и водорослями Каспий, окруженный желтыми, выгоревшими на солнце холмами?!

…Потом трижды не принимали на философский факультет Университета (не комсомолец), хотя я дважды набирал проходной балл. Потом завод: запах машинного масла, горячего металла, бледные лица одиноких женщин у станков, моя душевная боль и недосыпание, пьяная мать, самодур отец – десятиметровая комната в коммунальной квартире на Пушкинской и мечта о какой-то свободе, о жизни в лесу, на природе.

Все это было как долгий затяжной и болезненный сон с его постоянным желанием чувственного разрешения и отвращения к вульгарности и грязи. Так из юношеского наивного идеализма вырастала «злая сестра Варвара», ирония, а там недалеко было и до цинизма. Но, кажется, я до этого не дошел.

Умереть в этом городе так же противно, как и жить. Когда хоронили отца – гроб опускали в воду.

Это город скандалов и «ганичкиного комплекса» – комплекса неудачника, а не «праздника, который всегда со мной».

И в то же время это город юности, проснувшейся красоты, надежды. В летние ночи, в летние ночи… так прекрасно, так волшебно, так божественно и музыкально, так поэтично жить. Расплата иногда за эти ночи слишком велика: самоубийство художника или писателя в угловой комнате.


Надо сказать, что самые вкусные грибы – маринованные, и это, несомненно, молодые белые. А вот что касается жареных грибов, то тут лисички на первом месте, если к ним еще добавить несколько молодых подосиновиков и маслят. И все это в сметане, все это без всякой там картошки. Все это в собственном соку. Ну, разве не грешно в это время не выпить?


Чистые леса Тверской и Новгородской губернии мне милее Кремля, перед которым, помимо Храма Василия Блаженного, лобное место, Минин и Пожарский, и живое кладбище с Мавзолеем. Вот и летает поэтому над Кремлем стая ворон, вот и кричит…


Везде тенденция, везде групповщина, везде цензурирование от ума, от клана, от желания личных благ, и от своей философии жизни и понимания искусства.

Исчезает поэтому живое слово, стиль, душа. И ремесленник, и борзописец бодро шагают по ничтожному рынку нашей литературной действительности.

Хотя, если подумать, без «табу» нельзя жить. А при демократии (по Платону) происходит декаданс искусств.

Любовь к белым ночам и к прекрасным дворцам – это пора юности. А юность несправедлива и эгоистична вследствие своих обостренных инстинктов. Немного глупых идеалов – и вот она, революция, с красным цветком в петлице и с прыщавым юношей-инородцем, не любящим «этой» страны, «этого» народа, «этой» религии, и мечтающем только о каких-то свободе, равенстве и братстве и, разумеется, о демократии. (При этом в душе и наяву у него тирания и оружие; в доме же своем он чаще всего деспотичен и консервативен).

Это не стремление к свободе, к демократии – это стремление к власти: быть начальником, лидером…

Это можно в какой-то мере сказать о народе Израиля. А вернее, о гонимой, «нигилистической» части его. Лишенные некоторых социальных свобод в диаспоре и потому столь объединенные и отъединенные от основного народа, в котором они находятся – так называемые посторонние, они, кроме своего народа, лишены жалости и сострадания, лишены патриотизма. Дух созидания, к которому они особенно способны в своей среде, превращается в дух разрушения в другой, для них инородной. Таково иммигрантское сознание и такова Библейская история, с весьма трагичными картинами для этого народа, и идущих картин от этого народа.

Русский же, так называемый интеллигент, хотя и хороший человек на бумаге, в жизни впадает в крайности: от великой доброты до великого греха, гнева и глупости. Ему бы поравнодушнее быть, как деревья в лесу, а потому поспокойнее. О, кто знает плач корабельной сосны, идущей на производство (слово-то какое!) досок и туалетной бумаги?! Кто знает плач заблудившегося в лесу ребенка?! Но у русского человека от равнодушья души и глупости есть один «лесной» принцип: «лес рубят – щепки летят».

 
Помню я теплый вечер в южном поселке.
Помню старинный вальс, исполняемый духовым
                                                         оркестром.
Как летали мошки в вечернем небе.
Как хотелось мне плакать прекрасными слезами.
Помню, как кружились две косицы
Ее, любимой, тугосплетенной девичьей головки,
Ее чистота и ясность и были мною искомой правдой,
На всю мою жизнь, что сложилась неважно.
Помню, в темноте, под открытым небом
Фильм «Молодой Карузо».
Помню, как я шел и пел под широким куполом
                                                        южной ночи.
Как я верил, что все будет прекрасно!
Так чудесно, так возвышенно, так искренне
и необыкновенно.
Никогда мне не вернуться туда, в мое юное счастье!
Никогда не увидеть мне ее такой, как она
                                                      была прежде!
И напрасно гнаться за временем и призывать
                                                        к себе Бога!
 

«Понтий Пилат, Понтий Пилат», – слышны отовсюду их голоса. Они истаскают и Понтия Пилата, и Булгакова, и Сталина, как в свое время истаскали Бонапарта, Пушкина, Ницше и Фрейда…

Они питаются модными именами, гениальными мыслителями и поэтами, ибо им больше нечем питаться. А свое имя – пустота – мертворожденный монстр – они тщательно скрывают. Так приятнее, так легче жить.

Они рассуждают, как надо поступить тому или иному герою или художнику. Но сами они никогда не поступят так, как они советуют. Короеды.


В сущности, если осмыслить мою стихийно-интуитивную цель в жизни, это – поиски бессмертия. Как, в сущности, желание оторваться от Земли (неосознанное желание мечтателей и ученых), полететь на планеты, в космос – это тоже поиски бессмертия.

Мысль – бьющаяся, мысль – устремленная, мысль – открывающаяся и приоткрывающая – все это поиски бессмертия, движение к пределу, к Абсолюту, и за предел, в другие миры, где бессмертье может оказаться ничем и ничто, информационной точкой, бессмертье которой в выходе на нее в будущем будущими поколениями…

А кто-то, «нищий духом» – блажен, не ищет никакого бессмертия. Просто работает, рожает детей, накапливает, строит. Тот, кажется, полноценно и счастливо живет, кто больше движется, чем тот, кто находится в неподвижности, кто думает, думает о вечности, кто занят поиском бессмертия.

Но как прекрасен творческий процесс, как приятно наслаждаться мыслью своей и не своей – превосходной и превосходящей! Как возвышенно вдохновенье и детский бег на лугу!

Что такое выпить с другом, художником, которого не видел две недели, месяц, полгода, в условиях нашего коммунального существования, в условиях нашей коммунально-квартирной системы? Не забывайте, что ничего, кажется, за время политической свободы в нашей обычной жизни не изменилось. Не забывайте, что за вами следят, за вами смотрят, за вами наблюдают, и если вас оставило дискомфортное чувство, что вы постоянно находитесь в поле зрения стукачей и осведомителей хорошо известных в прежние времена органов, то все равно надо помнить, что кто-то тайно за вами наблюдает, кто-то тайно за вами следит, кто-то тихо сидит и ждет того часа, когда вы провалитесь, что за вами когда-нибудь кто-нибудь приедет и вас куда-нибудь возьмут и увезут, и вы исчезнете надолго, а может быть, и навсегда. Особенно из коммунальной квартиры, потому как вы наверняка занимаете, вы наверняка отнимаете чье-то жизненное пространство, чье-то жизненное душевное постоянство, ибо вы тоже за кем-то постоянно наблюдаете, а значит, отнимаете чье-то жизненное человеческое сознание, чью-то жизненную человеческую энергию и потому вы должны исчезнуть.

И тогда можно от радости потереть руки. Ну, разумеется, – вы самому себе скажете, – правда восторжествовала, наконец-то его закрыли, он оказался в закрытом помещении, и теперь он не будет претендовать на звание какого-то там художника (от слова «худо»), на что он любит претендовать, особенно «по пьяному делу», выйдя на кухню, в туалет или в другие места общего пользования в виде ванной или коридора.

«Изолируйте его! – говорите вы правоохранительным органам. – Он хулиган, он нам надоел, он нам мешает. Он пьет и курит, он сквернословит и приводит в дом “баб”, и поэтому он нам мешает. А главное, он не живет так, как живем мы, и поэтому его изолируйте. Тот, кто не живет как все, должен быть изолирован. А может быть, в иные времена, вообще уничтожен. Хотя, кажется, иные времена еще не наступили».

Вот драматическая ситуация всех общежитий, тесно спаянных невидимым пространством, особенно в минуты оскуднения, опасности и всяких катаклизмов, как то глад, мор, война, революция. И кто прав, кто виноват, надо думать, не мне решать.

…Но вот однажды, сижу я, это, тихо с моим приятелем, пью водку, и вдруг в комнату раздается стук и входят два милиционера: капитан и сержант. И тут начинается то советское, коммунальное, общеизвестное, которое мы пережили и, разумеется, поэтому нам приходится сдерживаться, нам приходится помалкивать, ибо укажи им, милиционерам, на дверь и скажи им: «Вон!» – просто, не повышая голоса, с достоинством, мол, вон с нашей территории без ордера на арест, как тут нас, голубчиков, и повяжут, и повезут куда следует, ибо кто же их вызывал? Конечно, соседи. Кто же еще? Конечно, эти самые обиженные соседи, которые только и ждут того часа, когда мой друг, художник, окончательно провалится, и тогда его можно наконец-то засадить…

И хотя год был 92, год уже, так сказать, свободный – никто, кажется, законов не изменял, никто прежних законов не отменял…

Постояли над нами, постояли милиционеры, а мы сидим и пьем, тихо так пьем, как будто ничего не происходит, призвали нас встать, но мы не встали, поговорили, поугрожали – не к чему придраться – ушли. Ушли с угрозой – снова вернуться – и уж тогда они нам «покажут»…

– Ты меня выручил, – сказал мой друг художник. – Если бы не ты, они бы меня взяли и увезли в отделение. Это соседи, как только видят, что я выпиваю, так сразу же милицию вызывают.

– А что ж ты соседей так довел? Что же ты с ними конфликтуешь? Что же ты, как христианин, их, мусульман, чем-то возбуждаешь?

– Я их не возбуждаю, – говорит. А сам смеется. – Я, – говорит, – их злыми мусульманами называю.

– Ну вот, – говорю, – кто же во всем виноват? Ну конечно, ты.

Надо сказать, что мой друг художник, когда выпивает, совсем не подарок становится. Вот один случай, произошедший с ним.

Заходят как-то к нему французы посмотреть его работы (он в тельняшке тогда ходил и в кирзовых сапогах) и между прочим, указывая на соседей (французы не знают, что такое коммуналка) спрашивают: «А кто это такие? Что это за люди?»

– А это, – говорит мой друг художник, совсем не растерявшись, – это моя прислуга.

– А, – говорят французы и вполне удовлетворяются его ответом.

И в самом деле, если вдуматься, прислуга. Ибо только прислуга борется таким образом (вызовы милиции, заявления, доносы). Только прислуга неспособна понять, зачем существуют такие типы, как мой друг художник. Только прислуга борется подобным и не подобным оружием с теми, кого она не понимает, а потому презирает и ненавидит. Вот так-то.


Сущность действа Евангелия – сущность трагедии. Противопоставление личного начала коллективному. Борьба Ветхого завета с Новым (хотя Христос и говорит, что он пришел «продолжить» закон). Ветхий и Новый заветы находятся в неразрывной и потому трагической связи. Ибо такова жизнь и правда, Атман и Брахман обнажили мечи, а спасение народа в жертвенности героя: спасение народа в убийстве поправшего законы этого народа.

Познание же того, что находится между небом и землей часто трагично, потому как в грозовые времена может ударить молния. Вот печаль-то великая, вот красота-то печальная. А то подуют сильные ветры, затрещат суровые морозы – грустно, грустно – ковыляй бедняк-бедолага, замерзай под ракитовым кустом, нет тебе никакого Евангелия, нет тебе Бога, и нет тебе ничего кроме смерти и скорби: ледяные глаза на ветру, ледяная слеза на снегу… Так-то, господа-философы, русские мудрецы! А то – «духовность, духовность». Хорошо рассуждать в теплой постели, когда крыша над головой. А вот каково тем, кому не до философии – только бы выжить? И над головой не храм церковный, не хрен морковный, а студеное зимнее небо? Думайте, господа мудрецы. Интеллигентные совки. Вот и вся ваша университетская и семинарская мудрость! Вот так-то. У кого куска хлеба нет, тому Бог не товарищ, тому не до Бога. Тот или умирает под забором, или становится преступником. Впрочем, нынче преступники – те, кто богат. Им тоже нынче не до Бога. Но они со временем могут купить отпущение грехов. Эх-хе, человечество – смешные птицы. Зверь страшный иногда лучше человека, по крайней мере тогда, когда он сыт. Чего не скажешь про людской род…


Как-то мы сначала рождались, а потом вырождались…

«Ведь по сущности-то своей, – думаю я иногда, – я и есть, что ни на есть, выродок. Ибо кто, как не выродок, может решиться что-то там сочинять, что-то там писать, что-то утверждать, как-то изводить бумагу, вместо того чтобы спокойно жить, спокойно работать и взирать на этот Божий мир».

Нет, что-то точит, что-то гложет, какая-то тоска куда-то зовет, куда-то ведет, почему-то душа тихонько скулит и ноет. Воздух, воздух, леса, поля, Россия, свобода, а как окинешь иногда вокруг себя взглядом и – никого, и – ничего. Есть только ты один – маленький несчастный мальчик на улице, изгнанный на улицу самодуром-родителем, и перед тобой ночь и звездное небо. Ночь и звездное небо – это не великий немецкий философ, это Ужас и Красота, Холод и Жуть. Что и говорить, есть отчего заплакать. Особенно, если зима, особенно на морозе. Ужас, Красота, тридцатиградусный мороз и цепочка заключенных – таков мой двадцатый век, помимо милой моему сердцу деревни с ее лубочно-красивыми дымами труб при морозе…


Все нынче в умники лезут, в многознайки, в пророки. Все говорят за всю нашу страну, за всю нашу великую родину и, разумеется, за весь мир. Как можно говорить о мире, если своего мира не знаешь, а если чуть-чуть и знаешь, то наверняка приукрашиваешь? Я, мол, хороший. Я, мол, добрый и умный. Я, мол, и так далее и тому подобное. Никто себя дураком не хочет считать, никто не хочет считать себя обывателем, мещанином. Каждый себя считает героем или тем талантом-мыслителем, который за столом только и делает, что думу думает, положив голову на кулак. А главное, не спит. Потому как знает, что стоит ему заснуть, как Россия из-за него в тартарары упадет. И не только Россия, но, может быть, и весь мир. Очень уж он правилен в своих мыслях, наш русский писатель. Не может понять, что даже Троица по крайней мере три правды собой несет. Не говоря уже о правдах множества учений и религий. Вот оттого-то в стране и Пушкина нового нет, и Лермонтова, и Гоголя вместе с Толстым, одни Козьмы Прутковы, да разночинцы-патриоты с горящими глазами и со сжатыми от злости кулаками: «У, жиды!»

Что же касается «жидов» (разумеется, это плохие евреи, часто просто раздраженные бытовики), то жид пошел мелкий, вечно куда-то спешащий, и вечно озабоченный сексуальной проблемой; над распахнутым лоном девицы слышу чмоканье и смакованье жида, и его маленький хохоток: «Вот тебе, вот тебе, будешь блудить?! будешь блудить?!»

Что же касается настоящего еврея, то он давно уже съехал в другие земли и страны. Нет, конечно, иногда промелькнет между художников да среди виртуозов-музыкантов, шахматистов и артистов. А так все мелкота, полукровки и четвертинки – мелкий бес, думающий только о девках и деньгах.

Настоящий еврей – это не деньги как самоцель. Это – талант, работа. Деньги он любит, когда их тратит или когда отдыхает, или, чаще всего, в цифровом, условном видении: на своем банковском счету или на сберкнижке. Тут-то и проявляется его власть: «Я все могу купить! Всё! Не то что вы – шмакодявки!»

Гордо и поверх толпы смотрит он буквально на всех людей и детей (разве кроме жены и любовницы). Впрочем, за всю жизнь ничего особенного, кроме недвижимости, не покупает. На себя тратит мало, хотя и позволяет себе в отличие от инородцев-гобсеков «расслабиться» – хорошо выпить и провести ночь с любовницей. Но делает подобное редко. В основном, еврей – это работа.

 
Нету в печали моей у меня лучше друга,
                                                 чем эта бутылка.
Бренди – вот как нынче напиток этот зовется.
Раньше он звался иным, да забыл я названье.
Стерлося в памяти все – лишь глаза мои видят,
Да уши едва различают звуки игры фортепьяно,
Да детские крики, что из окна на просторы несутся.
 
 
Пей же – ты раб, а раб пьяным свободен.
Пьяным возвышенен он и прекрасен.
Что до похмелья – так оно ведь будет лишь завтра.
Завтра иное начнется, иные заботы.
Нету в печали моей у меня лучше друга,
                                                 чем эта бутылка.
 

Когда ругаются наши друзья, можно хохотать, хохотать. Таков мой друг, который, глядя из окна второго этажа и видя, как точильщик точит нож, тайно смеется, с усмешкой приговаривая при этом: «Вот и фигушки, вот и не выйдет. Нож, который ты точишь против меня (а я это знаю, что ты точишь его против меня, не случайно ты сегодня пришел под мое окно), этот нож падет на тебя… Да, да, на тебя, голубчик, не отпирайся – я-то знаю, я-то уж, поверь мне, все знаю – ха, ха, ха!»


Не дело смертных судить богов, особенно тогда, когда человек, возомнив себя свободным, являет своеволие, и своеволие весьма сомнительного свойства. Вот тогда и происходит то спекулятивное, до крайности неразумное дело – посвящение недостойных посвящаться, просвещение недостойных просвещаться, что приводит к подмене божественных истин. И тогда наступают времена, когда за любовь принимают разврат, за врачевание – губительство, за человеколюбие – убийство, что, в свою очередь, являет времена еще худшие. А именно те, когда «поруганы древние обряды, осквернены брачные узы, море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы запятнаны кровью убитых… и неминуемая гибель вознаграждает добродетель» (Тацит). Ибо недостойно просвещать человека недостойного, как не посвящают белые маги людей недостойных в свое учение и искусство.


В наше время (в мое) «образованщины» – «все смешалось в доме Облонских», так что у наивного человека голова идет кругом. Он забывает основополагающие слова: мать, отец, ребенок, семья, материнское лоно, совесть, любовь. «Кайф, секс, трахаться» и так далее и тому подобное – вот основа его «уличной» этики и жажды инстинктивных удовольствий. Он не знает и не хочет знать, что существует старая истина «вкушай, но не смакуй».


«О, с каким бы наслаждением, – думаю я иногда, – я был бы торговцем на бухарском базаре! Гвоздями ли, яблоками – все равно, лишь бы сидеть на сухой земле в полосатом халате, лишь бы отсчитывать пригоршнями монеты, лишь бы смотреть в это постоянно солнечное небо».

А тут (в Петербурге-то, Ленинграде): лежишь себе под ковром на тахте: припухшие веки, сонные глаза и – никого, ничего; Платон, пост-тираническая эпоха, ложь коллег, народ, превращающийся в чернь. Повернешься на бок и услышишь похрапывание собственного носа. Одним словом, тоска, Россия, грязный халат, рваные шлепанцы, инородцы, разрушающие империю, кабацкие песни по телевизору, вульгарные движения певичек, президент – городничий (год 1998), реклама с собачкой, памперсы, женские прокладки, ох-хо-хо! – только скажешь: а ведь были у страны и у меня какие-то возвышенные идеалы!..


Как-то, будучи в подпитии и уже сорокалетним, упал на колени на Невском – час был предвечерний, толпа проходила, на меня смотрели (хотя, я думаю, на Невском ко всему привыкли), говорил ей: «не бросай, мол, моя дорогая, любимая, не бросай!»

Невский, я на коленях, любимая; плешь уже на голове, посмотришь со стороны – смешно. Но вспомнить иногда приятно: тоже была какая-то возвышенная жизнь, какое-то приподнятое движение, какая-то прекрасная любовь или стремление к прекрасному… Впрочем, от великого до смешного один шаг. Я это уже знал, потому, очевидно, и легко было стоять на Невском на коленях. Да еще подпитие, да еще Любовь…


Рыбные котлеты можно сварганить из любой рыбы прямо с костями, смолов рыбу в мясорубке. Также и в сметане можно съесть и лягушку. Знайте вы, властители и домохозяйки, чиновники от литературы и держиморды, замучившие маленький талант бедного ребенка! Этим ребенком был я. Все время каждодневно думать о пище, то есть как «сегодня» накормить своих бедных детей! Ничтожный я человек, в ничтожестве своем презирающий себя и человечество за отношение к пище. Посмотрите на этих законодателей вкусов и мод, этих духовных отцов в рясах или в масках-лицах актеров, претендующих на серьезность: пища, одна лишь сочащаяся пища, то ли от брюх в ресторанах, то ли из-под пышных бород в храмах и в присутственных местах. Впрочем, бороду и брюхо надо тоже растить. Вот и у меня брюхо отросло – только от плохой мучнистой пищи да от чаю с сахаром, да от скуки и от безысходности. Я не духовен, а душевен, а душевному человеку без брюха плохо жить. Суетно как-то. Да и в стране нашей к толстому человеку лучше относятся, чем к худому. Худому как-то не доверяют, а то и жалеют – «не нарастил жира в такие-то годы». Хотя, думается мне, в худом человеке, если он не болен, больше породы. Что же касается священников – этой нашей настоящей интеллигенции, то они пока в «иудео-христианской цивилизации» в большинстве своем рациональны и округлы по своим словам и делам, как мои дешевые ботинки…

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации