Электронная библиотека » Владимир Алейников » » онлайн чтение - страница 5

Текст книги "Без двойников"


  • Текст добавлен: 26 октября 2015, 19:00


Автор книги: Владимир Алейников


Жанр: Публицистика: прочее, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Мы стали дружить с Ворошиловым – и это была одна из самых лучших и светлых дружб в моей жизни, а может быть, и самая значительная, – так мне теперь думается.


Ворошилов всё чаще стал наезжать в Москву.

Мы постоянно общались. Он знакомил меня со своими друзьями и приятелями я его – со своими. Круг разрастался.

Игорь томился бессмысленной работой в Госфильмофонде, где, в должности младшего научного сотрудника, он просто зря терял золотое время.

Заниматься живописью приходилось после службы, вечерами и ночами, это выматывало, накапливалась усталость.

Он ушёл-таки со службы, ушёл в неизвестность, в неопределённость, на так называемые вольные хлеба, надеясь, что как-нибудь просуществует на небольшие деньги, изредка выручаемые им от продажи «картинок», на то, что всё, авось, как-нибудь само образуется, приложится к его художествам.

Ну и всё-таки Москва – она и есть Москва, здесь и события, и возможности.


Он втягивался в московскую жизнь.

Ночевать приходилось то у одного приятеля, то у другого. Приходилось и выпивать, конечно. Тогда мы смотрели на это легко. Позже это стало проблемой для всех.

Приходилось мыкаться но городу днём, кочевать по мастерским знакомых, встречаться в пивнушках, поневоле жить богемной жизнью, к которой был он мало расположен, по природе будучи домоседом, затворником, углублённым в свои занятия.

А тут – не полагалось выделяться из среды. Начинали подтрунивать, иронизировать. Свой – так будь как все.

Коварство богемы в том и заключалось, что она норовила нивелировать людей, несмотря на всю их самобытность, оригинальность.

Смотришь – личность, несомненно, а некоторая притёртость, наличие некоторых общих черт в поведении, повадок, словечек, привычек и прочие приметы говорят о том, что и этот – из стаи, из орды.

Проку сейчас мало от моего ворчания, но ведь когда на собственной шкуре это испытаешь, то знаешь, небось, о чём толкуешь.


Игорь, однако, умудрялся работать в любых условиях, даже и таких, походных.

Неприхотливый в еде, в одежде, он ел когда придётся и что Бог послал, носил что было, по сезону и вне сезонов, ночевал, где представится возможность.

Компания шумит, бывало, застолье в разгаре, – а Игорь пристроится в уголке, положит на колени дощечку или картонку, на неё сверху – бумагу, и рисует себе, рисует, всем, что есть под рукой, углём так углём, сангиной так сангиной, соусом так соусом, а то и карандашом, шариковой ручкой.

Бумага шла в ход любая – обёрточная, писчая, школьные тетрадки, альбомы.

Он постоянно тренировался, разрабатывал руку.

Вздыхал, сожалел, что не начал рисовать ещё в детстве, а взялся за рисование только в период учёбы во ВГИКе.

Это монотонное бурчание вызывало улыбки – все ведь видели, что дар у Ворошилова – от Бога, что у него на лбу написано: художник.

Ну а штудии – дело полезное.

Но в общей массе регулярно производимых Игорем рисунков, вслед за тренировочными почеркушками, неизменно начинали появляться рисунки уже полноценные, из его мира, с его дыханием и взглядом, а за ними шли и шедевры.

Игорю всегда требовалось размяться, раскачаться, войти в ритм.

И когда он входил в этот нужный ритм, думаю – в транс, всё начинало петь под его руками, и уже неважно было, чем и на чём он рисовал, – перед нами возникали образы его мира, создания его, ворошиловской, души.

Сложнее было заниматься не рисунком, а живописью, потому что Игорь считал себя цветовиком, при виде красок у него сразу загорались глаза и он нетерпеливо тянулся к ним, – но умудрялся Игорь заниматься и живописью, урывками, конечно, а не регулярно.

Оттого, что регулярности никакой не было, он буквально страдал.

Паузы между полосами работы заполнял выпивкой, душевными разговорами, чтением.

Если в доме были пластинки, то при первой же возможности он слушал музыку.

Без музыки он своего существования просто не представлял.


В свои Столбы, как он их, для краткости, опуская слово «Белые», обычно, большей частью раздражённо, порой – устало, а иногда и как-то обречённо, подчёркнуто алогично, то и дело, посреди разговора или так, просто, вдруг припомнив, называл, возвращаться ему не хотелось. Даже больше – ужасно не хотелось. Далеко – это ясно. Уныло там – понятно. Тошно. Да ещё ведь и одиноко. Не с кем словом перемолвиться, окромя соседей-выпивох. Некому картинки показать. Не с кем но душам поговорить. Глухомань натуральная, хоть и Подмосковье. Столбы какие-то. Пусть и Белые. А что за столбы? Для чего? Нет, если уж как на духу говорить, то надо прямо сказать: тяжело там, братцы, ну хоть криком кричи. Ладно, есть своя комната. Ну и что? В ней, что ли, счастье? Вон любимая Мирка – та и вовсе хрен его знает где, на Урале. И поди доберись туда, при всём желании. Получается, что всё далеко. И Мира далеко. И Столбы далеко. И свет клином не сошёлся на этих Столбах. И правильно делает он, что выбирается оттуда. Надо, надо из затвора вырываться. Потому что иначе – ну прямо хана. Всё как-то не так складывается в жизни. И когда всё наладится? И где оно, разумное существование? Была бы Мира его рядом – наверное, можно было бы обитать и в Столбах. Но одному там киснуть? Нет, уж лучше бежать оттуда. По Чехову прямо: в Москву! в Москву! На электричку – и вперёд. А нету денег на электричку – так и пешком до Москвы дойти можно, и такое не раз бывало.

Поневоле привыкал он жить бродягой.

В притягательной для него Москве и вовсе не было никакого крова. Одни мечты о таковом. Приходилось – бродяжить, скитаться, мыкаться по знакомым. Всё-таки – не один бываешь, а среди людей. Всё-таки – общение. Жизнь. Столичная. Бурная. Богемная жизнь. Что же делать! Но лучше уж – так, чем – никак.

Он ждал – наивно, упрямо, по-детски, веря в них твёрдо, каких-то, сказочных просто, волшебных, лучших времён.

Пояснял, что уж что-что, а терпение у него есть.

Оно действительно было. Как и здоровье.

Это и выручало.


Кочевая жизнь неминуемо сопряжена с разного рода историями, приключениями.

О Ворошилове ходило по Москве множество россказней, причём всё было сущей правдой, хотя уже тогда отдавало мифологией.

Посудите сами – этакий не вписывающийся в общепринятые рамки субъект, во всём оригинальный, якобы без определённых занятий, к вящей радости отлавливавшей подобных типов милиции, без постоянного места жительства, скверно одетый, перепачканный красками, дымящий самыми дешёвыми папиросами, вроде «Прибоя», порою – «Севера», с алкогольным перегаром изо рта, рослый, заметный, на голову-другую выше всех в толпе, слоняющийся по улицам, тщетно дозванивающийся знакомым из телефонов-автоматов, проводящий долгие часы у пивных ларьков только из-за бездомности своей, человек для обывателей весьма странный, но – глядите-ка, умный, и говорит складно, и свой в доску, вроде, о спорте любит порассуждать, о житье-бытье, ну, художник, говорит, ладно, пусть художник, а всё-таки свой в доску, – и узнавали его в пивных очередях, и в тех местах, где группировались мастерские художников – подвальные или чердачные, и окликали его, звали к себе, он шёл, и сливался, вроде, то с уличной пьянью, то с выходцами из богемы.

Но нет, однако, – вовсе и не сливался, не смешивался, не становился узнаваемой тенью.

Некая перегородка между ним и толпой – существовала всегда.


Колоритный, конечно, человек, был он ещё и артистичен, иногда – изысканно артистичен.

Был – носителем некоей тайны.

Люди это чувствовали.

И вдруг слышали – вот, прошумело крылами Искусство, и на небритом лице ворошиловском – отсвет его.

И непростой это тип, ох, непростой.

Откуда он явился – из эпохи Возрождения?

Со страниц книг Челлини или Вазари?

И что за плащ на нём, такой замызганный, вроде, а по-особому сидит, будто распахнётся сейчас – а под ним шпага на перевязи.

И что за берет такой на нём – нашлёпка вроде смятая, а сдвинет он его набок – и преображается нежданно, этакий рыцарь, воитель.

Ну решительно всё у него не как у людей, а своё, особое.

И друзья не просто кто-нибудь, а разумеется – Леонард и Рафаэль.

И неважно, что это современники наши, всем знакомые люди, один – воспитанный, образованный, художник, актёр, поэт и прозаик в одном лице, другой – обаятельный московский татарин, любитель выпить и пообщаться с друзьями, но Леонард – не просто Леонард, а Леонард Данильцев, почти Леонардо да Винчи, а Рафаэль Зинатулин ещё и умён, деликатен, порядочен.

И рисует-то Ворошилов не поймёшь кого – людей ли, Ангелов ли?

Всё видения у него, всё прозрения.

Да рассуждения, рассуждения, собственное мнение обо всём на свете.

И откуда он столько знает?

И где успел набраться этих сведений?

С виду охламон охламоном, – а поди ж ты, сколько в нём дарований!

Залётная птица, случайный гость на московском пиру. Откуда он залетел, откуда явился он сюда?

Уж не из будущего ли?


Так и жил Ворошилов в столичном времени – вынужденно выходя из своего, не-бытового, не-земного времени и постоянно перемещаясь в пространстве.

Жил – приноравливаясь к обстоятельствам, работал – одержимо.

Рос, несмотря на житейские перипетии, – духовно рос – не с каждым годом, а с каждым часом.

Рассчитан был – на столетие.

Богатырь прямо – подумаете вы.

Да, богатырь.

Ведический герой.

Подвижник и творец.

Прозорливец и духовидец.

Что и доказано – жизнью его и творчеством.


Помню множество наших с Ворошиловым встреч на московских просторах и разнообразные истории из шестидесятых, связанные с нашим дружеским и весьма бурным общением, подкреплённым, как правило, ещё и выпивкой – пивом ли, вином ли, – тем, что было в каждом конкретном случае нам доступно, из-за вечной нехватки средств.

В начале мая шестьдесят седьмого встретились мы всё в той же Марьиной Роще.

Там, неподалёку от церкви Нечаянная Радость, жил Виталий Пацюков. Его жена, Светлана, относилась к Ворошилову с явной симпатией. Сам Виталий – всё больше присматривался и осторожничал. Похоже, он Ворошилова недопонимал. Однако, по моей рекомендации, приобрёл он у Игоря замечательную темперу, называвшуюся "Вавилонская башня", – понятно, что незадорого. Были у него и другие ворошиловские работы.

Мы с Ворошиловым, вдвоём, заглянули в двенадцатиэтажную белую башню, не вавилонскую, а московскую, в которой находилась двухкомнатная квартира Пацюковых.

Но на улице было куда лучше, нежели в квартире.

Солнышко пригревало, воздух был тёплым, чирикали воробьи в садиках возле деревянных домов.

И в одном из проездов Марьиной Рощи обнаружили мы забегаловку, где торговали дешёвым разливным портвейном.

Понятно, что мы сразу же произвели разведку боем. То есть заглянули в тесное, пропахшее фруктово-спиртовым запахом, помещение забегаловки, обнаружили там изрядное скопление народа и решили для начала продегустировать вино.

Вскоре мы уже благополучно стояли за одним из столиков у окошка, и перед нами стояло несколько стаканов портвейна.

Мы, никуда не торопясь, прихлёбывали этот портвейн, белый, а не красный, что мы сразу же отметили, тем самым выделив его для себя из всех прочих. Закусывали мы скромными бутербродами, продававшимися здесь же.

Но главное было вовсе не в вине, а в очередной возможности побеседовать, с глазу на глаз, по душам. И мы говорили и говорили с Игорем, всё больше об искусстве, конечно.

Вскоре за нашим столиком пристроилась компания подвыпивших студентов. Они с явным интересом поглядывали на нас.

Оба мы с Игорем были в беретах. То есть вид у нас был, можно сказать, художнический. Оба в старых пальто, мы всё же, видимо, чем-то выделялись из шумной публики.

Один студент, показывая на Ворошилова, сказал своему приятелю:

– Смотри, какой мужик стоит, ну прямо с картины Репина "Запорожцы пишут письмо турецкому султану"!

Я мгновенно откликнулся:

– А он и есть запорожец. Гоголь его фамилия. Он писателю, Николаю Васильевичу, родственником приходится.

– Ну да! – изумился подвыпивший студент, – ну, дела!

Ворошилов хмыкнул и поддакнул:

– Гоголь я, Гоголь, ребятки! Вот гляжу я на вас и думаю: эх, Русь, тройка-Русь, куда ты катишься?

– А вы кто? – спросили меня студенты.

– Писатель он! – пояснил Ворошилов.

– Ну да! – изумились студенты.

– И я из запорожцев, – сказал я, – и Гоголю тоже роднёй прихожусь. Яновский моя фамилия. Может, слыхали?

– Вроде, слышали что-то! – сказали студенты.

Я уже вошёл в роль. Повернулся так, чтобы стоять к студентам в профиль, надвинул берет на лоб. И спросил:

– Ну что, похож на Гоголя?

И вдруг почувствовал, что на какие-то мгновения, непонятно почему, стал я на него действительно похож.

Студенты даже отпрянули от столика, со стаканами портвейна в руках.

– Похож! Похож! – заговорили они.

– Ну, то-то! – сказал я.

Мы хотели продолжить с Ворошиловым беседу.

Но студенты робко выразили желание нас угостить.

Мы не стали отказываться. Мы приняли это как должное. Раз угощают, значит, есть за что. Сами того хотят. Зачем же противиться пожеланиям народа?

Часа через полтора, уже с трудом, наугощавшись портвейном, выбрались мы с Ворошиловым из этой забегаловки и побрели вдоль Шереметьевской улицы, в сторону Останкина.

По дороге мы почувствовали, что устали. Прилегли ненадолго, на солнышке, на зелёной травке, на откосе, над железнодорожными рельсами, по которым изредка, то в сторону Рижского вокзала, то обратно, проходили товарные составы, да и закимарили, как-то незаметно для себя, рядышком.

Проснулись, когда день уже клонился к вечеру. Солнце, всё ещё тёплое, уже не так сильно, как раньше, пригревало, и в небе появились облака. Но птицы пели, и пение их казалось особенно радостным. И ещё умилила нас обоих зелёная травка, этакая плотная, мягкая растительная подстилка, лежать на которой было совершенно не холодно, славная весенняя трава, ну прямо из Хлебникова.

– Весны пословицы и поговорки по книгам зимним поползли, – тут же процитировал, не удержавшись, любимого своего Хлебникова, расчувствовавшийся Ворошилов. – Глазами синими увидел зоркий записки стыдесной земли.

– Сквозь полёт золотистого мячика прямо в сеть тополёвых тенёт в эти дни золотая мать-мачеха золотой черепашкой ползёт, – поддержал его я.

Надо было расставаться.

Я побрёл пешком, напрямик, через рельсы, и потом вдоль унылого ряда серых домов и растущих вдоль них старых тополей, к тому дому, где обитал я тогда.

Ворошилов потащился к кому-то из знакомых, где брезжила возможность ночёвки в Москве.

Был май, и вскоре природа должна была вновь расцвести, и всё тогда, вполне вероятно, могло бы измениться, в лучшую сторону, так хотелось нам думать, и так хорошо ведь, что ушли холода, и в мире снова тепло…


Помню Ворошилова в квартире Бори Кушера, в Уланском переулке. Там он, бывало, ночевал. Там же и рисовал.

Одна из комнат была завалена рисунками.

Ворошилов тогда испытал прилив вдохновения, растянувшийся на несколько дней.

Началось с простого. Решил он попробовать поработать углём – и увлёкся.

Вначале руку тренировал. Надо заметить, что эти его так называемые "тренировочные" рисунки, для раскачки, перед вхождением в творческий транс, для разминки, перед мощным рывком вперёд, были всегда тоже интересными, хотя сам Игорь особого значения им не придавал.

Потом стали появляться серия за серией, да всё ярче, всё сильнее, всё звонче, и все они варьировались, перекликались, развивались, ощущалось в них спиралеобразное движение, а ещё – неудержимое горение, а ещё – тот особый свет, который виден в любой ворошиловской работе, и уж тем более – в больших его сериях.

Важно сказать, что ворошиловские серии рисунков были всегда тем, что Хлебников называл дневниками духа. Впрочем, это же следует сказать и о сериях его живописных работ.

Продуктивность ворошиловская была поистине необычайной. К этом все уже как-то привыкли даже. Это считалось чем-то само собой разумеющимся.

И фантазия у него вовсю работала. И когда она разыгралась как следует, остановить художника не было уже никакой возможности.

Он забыл о еде, забыл напрочь, какое время суток, что там, на дворе, день ли, ночь ли.

Он видел перед собою только листы чистой бумаги, уж какие были, такие и в ход шли, и не до разносолов было, не до капризов, а бумага – она и есть бумага, от плакатов ли, и тогда можно рисовать на чистой стороне, обёрточная ли, ещё ли какая, – важно было, что на ней появлялось изображение, возникали рисунки, да какие!

Хорошо помню Ворошилова, сидящего посреди всех этих бумажных груд и ворохов и постепенно успокаивающегося после своего мощного рывка.

Кто-то из знакомых присоветовал ему закрепить рисунки углём. Ему даже закрепитель для этого принесли.

Не долго думая, Ворошилов закреплял свои работы самой обыкновенной зубной щёткой. Макал эту щётку в закрепитель – а потом проходился ею по изображению.

Некоторые ужасались при виде такого варварства. Предпогалалось ведь, что рисунки следует закреплять аккуратно, при помощи распылителя.

Ворошилов же действовал своей зубной щёткой, как мечом, с размаху, решительно, смело.

И рисунки от этого – только ещё лучше, ещё выразительнее становились.

Вот вам и варварство. Скорее уж – подвижничество. Светлое творчество. Мощное. Не прекращающееся. Жречество – и волшебство.

Пристанища бывали у Ворошилова – но были они всегда только временными. Раньше ли, позже ли, да приходилось ему оттуда уходить.

И снова он оказывался на улице. И начинались телефонные звонки, прикидки, размышления – куда бы теперь податься? где бы приткнуться?

Что-нибудь да находилось, тоже временное. Игорь тащился туда. Побудет там, сколько хозяева позволят – и опять улицу.

Так и мыкался он в московской суете, стараясь избегать её, то есть просто скрываться от неё, пусть и ненадолго, в каком-нибудь подвале, в мастерской, где ему, глядишь и позволят порисовать, или в чьей-нибудь квартире, где разве что переночевать удастся.

Когда бездомицы окончательно его донимали, смирялся с обстоятельствами и возвращался в свои Белые Столбы. Но долго там не выдерживал. Москва тянула его к себе.

И он, прихватывая с собой очередную кипу сделанных в загородном уединении работ, возвращался в столицу, в богему, к бродячей жизни.


Осенью шестьдесят восьмого года у меня появилась квартира. Кооперативный кирпичный дом находился на улице Бориса Галушкина.

В одну сторону – ВДНХ, посетив которую летом шестьдесят пятого, во время кинофестиваля, где ему вручили главный приз, за фильм «8 1/2», великий итальянский кинорежиссёр Федерико Феллини выразился предельно кратко и максимально образно, в своём духе, с магическим преломлением реальности и брезжущей сквозь неё мистической подоплёкой: «Сон пьяного кондитера!», в другую сторону, за мостом, – Сокольники.

Совсем близко, за свободно разбросанными зданиями и обширными дворами, – река Яуза, со знаменитым акведуком, с клочками огородов на обоих берегах.

По улице грохотали трамваи, непрерывно ехали машины. Но мне моё однокомнатное пристанище казалось раем, я блаженствовал в роли его хозяина, по-новому осознавал свою независимость и уже начинал входить во вкус такой жизни, решив сделать новое жильё открытым домом для друзей и знакомых.

Больше не надо было шляться по городу, по гостям.

Гости сразу же стали приходить сами.

Вскоре они околачивались у меня в любое время суток.

По молодости лет такое ещё можно было стерпеть.

Да и то, когда я чувствовал явный перебор в нежданных визитах, то спохватывался и устраивал перерывы в общении.

Впрочем, эта мера мало помогала.

Мои знакомые привыкли к тому, что у меня всегда можно было славно и с явной пользой для души провести время – и поэтому шли и шли косяками, не больно-то считаясь с моим личным временем, настроениями и занятиями.

Непрерывно трезвонил дверной звонок, соседи ворчали.

Телефона у меня не было, поэтому гости шли наобум, надеясь застать меня дома.

Так оно, чаще всего, и случалось.

Учился я в МГУ на вечернем отделении, от занятий охотно отлынивал, предпочитая скучному времяпровождению в университетских аудиториях наше бурное богемное общение.

Понемногу подрабатывал – то грузчиком, то вместе с неугомонным Колей Мишиным распространял туристические путевки, то помощником режиссёра на телевидении, то ещё где, – сейчас уж всё это слилось в общее пятно.

Жил я тогда стремительно, даже неистово, впитывая в себя всё, что казалось мне интересным, важным.

И в доме у меня было всем всегда интересно.

О «галушкинской» моей поре выжившие могикане богемы вспоминают с ностальгическим вздохом.


Бывала у меня, как тогда выражались, вся Москва, да и всякие заезжие люди.

Поэты и прозаики —

Володя Брагинский с женой Седой, Саша Морозов с женой Аллой, Леонард Данильцев, Андрей Битов с женой Ингой Петкевич, Эдик Лимонов с женой Аней Рубинштейн, Жорж Фенерли, Генрих Сапгир, Игорь Холин, Слава Лён, Алёна Басилова, Аркадий Пахомов, Юра Кублановский, Михалик Соколов, Саша Величанский, Лёня Губанов, Гено Каландиа, Дима Савицкий, Слава Горб, Олег Хмара, Юра Каминский,

и прочие, и прочие;

художники —

Вагрич Бахчанян с женой Ирой Савиновой, Володя Яковлев, Олег Целков, Эрнст Неизвестный с Диной Мухиной, Виталий Стесин, Андрей Судаков, Миша Шемякин, Женя Бачурин, Толя Зверев, Игорь Вулох, Варя Пирогова,

и так далее, и так далее.

Москвичи и петербуржцы, киевляне и харьковчане, криворожане и днепропетровцы, с Украины и с Урала, из Грузии и Азербайджана, из Австрии и Германии, из Швеции и Франции, с жёнами и поодиночке, с рекомендациями и без таковых, люди пишущие и рисующие, поющие песни, вроде Володи Воронцова, и сочиняющие серьёзную музыку, вроде Алика Рабиновича, люди просто интересные, люди малопримечательные, любители стихов и любители выпить, любители живописи и любители новостей;

вслед за Колей Боковым мог запросто зайти сосед снизу, актёр Лёша Сафонов, ведя с собой своих друзей-киношников – актёров Тамару Сёмину, Бронислава Брондукова, режиссёра Лёню Осыку;

приезжали из Харькова Юра Милославский и Миша Басов, Боря Чурилов и Юра Кучуков, из Питера – Наум Подражанский и Боря Гройс, Володя Бродянский и Толя Белкин, Оля Назарова и Эрика Амоскина, из Киева – Марк Бирбраер и Эдик Рубин, Зоя и Олег Пушкарёвы;

из Марьиной Рощи заглядывали Виталий Пацюков с женой Светланой, из-за Яузы пешком приходил Андрей Лозин…

Нет, перечислить всех, назвать поимённо – просто невозможно!

Жизнь, что называется, кипела, и в кипении этом обнаруживались свои плюсы и минусы.

Представить всю эту публику можно так: внутри было основное ядро друзей, вокруг которого образовывались всё новые и новые кольца годовые, так сказать, весьма широкие круги знакомых.


И, конечно же, в квартире моей сразу же появился Игорь Ворошилов.

Теперь он мог не только приходить в гости, но и оставаться у меня на ночлег.

Для этой цели имелась – приобретённая после заставившего меня призадуматься случая, когда Олегу Целкову, попросившемуся ко мне на ночлег, не на чем было спать, и пришлось, поскольку мы находились тогда в гостях у Саши Морозова, обратиться с вопросом к Саше, нет ли у него раскладушки, напрокат, и таковая нашлась, и мы тащили её на себе, сквозь ночь, дабы Олегу было на чём эту ночь скоротать, – достаточно прочная раскладушка, которую Игорь с грохотом раскрывал на кухне, укладываясь, отчасти по-походному, но всё-таки и по-домашнему, в тишине, в спокойных условиях, после битв и трудов, почивать.

Он мог всласть беседовать со мной, сколько душе угодно. Мог выпить со мной или с приятелями.

Мог пообедать чем Бог послал.

Мог слушать музыку, читать книги, просто отдыхать.

Но самое главное – он мог здесь работать.

Что он и делал.


Понимая, что Игорю нужны покой и душевное равновесие для его занятий рисунком и живописью, стал я создавать ему условия.

Заодно вспомнил вовремя, что и мне следует работать.

Как-то умудрились мы без особых последствий и обид объяснить знакомым, что приходить следует только в определённые дни и часы.

Нас вроде поняли.

Шумные визиты стали более редкими.

Стали мы предпочитать видеться лишь с избранными друзьями. Во всяком случае, твёрдо помню, что была такая счастливая, относительно спокойная полоса.

И Наташа Кутузова, тогдашняя моя жена, была этим творческим затишьем очень довольна.


Квартира моя постепенно превращалась в музей современного искусства.

Работы висели на всех стенах, от пола до потолка, стояли и лежали на полу, в прихожей, на кухне, на антресолях.

Вскоре мне надоела такая пестрота.

Я решил устроить у себя постоянную выставку работ Ворошилова.

Экспозиция варьировалась, менялась.

Но зато всегда при желании сюда можно было прийти и посмотреть ворошиловскую живопись и графику в количестве, более чем достаточном для того, чтобы составить о ней мнение, так паче – постараться понять её.

Игорю идея понравилась.

Помаленьку стал он свозить ко мне из разных мест Москвы свои работы, оставляемые им ранее, от случая к случаю, где придётся, лишь бы не таскать их с собою, да и забываемые там, случалось, а то и растаскиваемые оттуда, по частям, понемногу, а потом всё смелее, всё больше, всеми, кому не лень, отчего наработанное Ворошиловым распылялось по всей столице, уходило на Запад порой, исчезало бесследно, навсегда, и концов не сыскать; стал он всё чаще ко мне привозить кое-что из Белых Столбов, если порою туда приходилось ему заглянуть ненадолго – что там, в порядке ли комната, за которую тоже ведь надо квартирную плату вносить, и целы ли его картинки, из прежних его, необъятных, неисчислимых залежей и ворохов? – мало ли что! – так уж лучше пусть будут они находиться теперь у меня, централизованно, можно сказать, здесь, где и сам он бывает всё время, а то и подолгу живёт.

Он освоился здесь, прижился.

Квартира моя была совсем новой. Мебели – никакой. В комнате – стол, шкаф, полки с книгами да табуретки, всего-то две-три, да тахта. На кухне – довольно просторной – и вовсе пусто. Холодильник потом появился. Вместо обеденного стола – широкий подоконник. За ним все мы и ели.

Но зато – изобилие живописи. И, конечно же, графики. Настоящий музей. Смотрите, привыкайте. Всё это – здесь, прямо в комнате, перед глазами, на виду, – вон сколько добра!

Чудные, в полный ватманский лист, украинским духом пронизанные, гуаши Саши Чередниченко – «Тайная вечеря», многофигурные композиции. Цветы, портреты, абстракции Володи Яковлева, да ещё – целые вороха его рисунков, иллюстраций к моим стихам. Сухие, питерские, с вывертом, с сумасшедшинкой, с иронией, стилизованные под восемнадцатый век, офорты Миши Шемякина – дамы и кавалеры, его иллюстрации к Достоевскому, сдержанные, лаконичные, очень стильные петербургские пейзажи его. Работы художников СМОГа – Лёши Курило, Бори Кучера. Офорты Эрнста Неизвестного – иллюстрации к Данте. Литографии и рисунки Миши Гробмана. Пёстрые, угластые абстракции Виталия Стесина. Рисунки Андрея Судакова. Рисунки Володи Пятницкого. Живопись Андрея Лозина. Замечательные старые гравюры. Гуаши Игоря Вулоха. Рисунок Натальи Гончаровой. Пейзаж Давида Бурлюка. Рисунки харьковских и питерских художников. Акварели Толи Зверева. Северные прялки. Иконы. Отцовские акварели. И так далее, и так далее. Невозможно всё перечислить. Много, много было всего…

И основная, главнейшая часть собрания этого – ворошиловские работы, которых, буквально с каждым прожитым днём, становилось всё больше и больше.

Игорю всё это – нравилось.

Он понимал, что уж здесь-то он не только может чувствовать себя в своей тарелке, не только осознавать, что здесь не просто свои, но, скорее, родные для него люди обитают, но понимал хорошо он и все преимущества такого вот обитания его, такой вот централизации, пусть и относительной, конечно, потому что львиная доля картинок всё равно уже разбазарена, и с этим надо смириться, но всё-таки, всё-таки, – вот он, более-менее полный обзор, когда его вещи сгруппированы по сериям, когда хотя бы некоторые связи восстановлены, и проясняется вся картина, и виден его путь, от самых ранних работ до наиболее поздних, теперешних, и нити незримые вроде бы снова он держит в руках, и гармонию чувствует вновь, – и смотрят работы его, всё новые люди их смотрят, – о чём ещё можно мечтать? – ну, вроде, пора и трудиться.

Настроился он на труды.

И начал – всё чаще, всё больше, вначале от случая к случаю, а вскоре – уже запоем, о времени забывая, в порыве, в полёте, в движенье вперёд, в прорыве сквозь высь, рисовать.

Имелись у меня кое-какие пластинки, немудрёный проигрыватель. Мы слушали музыку – Баха, Моцарта, Малера, Стравинского, Вивальди, Гайдна, Генделя, Бетховена. Оба любили джаз. Чтобы поднять настроение, ставили цыганские песни и романсы, исполняемые Теодором Бикелем – так его, кажется, звали, этого зарубежного разудалого певца, – весьма популярной была тогда эта пластинка в Москве. Неотразимый, грассирующий, томный, жеманный, чеканный, точный в любой интонации, голос Вертинского грустною птицей реял в квартире моей – и сразу же в душу нам западал. Хоть и не так уж много было пластинок, а всё же хватало их – с музыкой, с песнями, с цыганщиной буйной – для нас.


Никакого мольберта не было и в помине.

Да Ворошилов, сколько его помню, так и не привык работать за мольбертом. Не то чтобы роскошь это была для него, а так, вещь нужная, конечно, и даже необходимая, но, при его-то скитальческой жизни, лишняя и невозможная.

Игорь располагался по старинке, в сторонке где-нибудь, в уголке.

Рисовал, держа бумагу прямо на коленях, подложив под лист какую-нибудь твёрдую основу, чаще всего старую фанерку или картонку, иногда – притаскивал к себе за расшатанную ножку маленькую табуретку, подвинчивал ножку, пробовал – не шатается, пристраивал на плоскости табуретки свои листы – и вновь, горбясь, наклонившись над бумагой, будто бы нависая над нею, рисовал.

Я его, случалось, по-своему настраивал на труды. Просто – читал ему стихи.

Слушать он умел замечательно – весь подавшись вперёд, впитывая не только слова, но и само звучание, музыку стихов.


Так вот, в несколько приёмов, рисуя изо дня в день, сделал он огромную серию рисунков шариковой ручкой, тушью, восковыми цветными мелками, сангиной, чернилами, цветными карандашами.

Живописи делал немного.

Всё подчёркивал, что у меня он обретает наконец покой, что рисунки тоже дело хорошее и нужное, и ещё большой вопрос, что иногда значительнее – живопись или графика, тем более, рисунок заодно и полезен для тренировки руки.

И вот шли традиционные для него штудии, когда на одном листе появлялись сразу несколько набросков, разрабатывались темы, оттачивался взгляд.

За ними появлялись уже полноценные рисунки – образы, лики, портреты, женские фигуры, многофигурные композиции, условные пейзажи, странные интерьеры, какие-то вдруг распахивающиеся дали, где, наряду с персонажами то в средневековых, то в современных одеждах, летали крылатые создания, скругляли кроны деревья, поднимались строения, где переплетались в сложном ритме контуры птиц и зверей, стрельчатых окон, башен, где, лист за листом, разрастался мир грёз, видений, неожиданных открытий.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации