Текст книги "Тотальный проект Солженицына"
Автор книги: Владимир Бушин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Но надо отдать должное человеку: в ряде случаев он признает, что струсил, смалодушничал, сдрейфил… П. П. Семенов-Тян-Шанский писал, что Достоевский не только «мог увлекаться чувствами негодования и даже злобою при виде насилия, совершаемого над униженными и оскорбленными», но и «в минуты таких порывов был способен выйти на площадь с красным знаменем». Именно в таком состоянии был писатель, когда узнал, как жестоко прогнали однажды сквозь строй безвестного фельдфебеля Финляндского полка. Только узнал! От кого-то.
А Солженицын рассказывает, что летом 44-го года в Белоруссии своими глазами видел, как сержант избивал кнутом пленного. Мало того, пленный взывал о помощи именно к нему, к Александру Исаевичу. И что же пережил, как поступил сей гуманист «при виде насилия над униженными и оскорбленными»? Ведь он молод, здоров, вооружен, в капитанских погонах и может просто зыкнуть, гаркнуть, приказать какому-то там сержантику. Но нет, почему-то решает, что перед ним не просто сержант, а особист, и не просто пленный, а власовец, и «вдруг этот власовец какой-нибудь сверхзлодей?» И вот итог: «Я струсил защищать власовца (гипотетического. – В. Б.) перед особистом (теоретическим. – В. Б.)у я ничего не сказал и не сделал, я прошел мимо, как бы не слыша».
Может быть, мужественней, тверже держался Солженицын во время следствия? Увы, сам пишет: «Я себя только оплевывал». И если бы одного себя! Признает, что и других «обрызгал». А в устах этого человека одна брызга уж никак не меньше хорошего ушата. Нет, не имеет он права повторить вслед за Достоевским: «Я вел себя перед судом честно, не сваливал своей вины на других… Я не сознавался во всем и за это наказан был строже». А Солженицын наказан был мягче: получил на два года меньше, чем его одноделец Виткевич, хотя тот играл лишь вторую роль.
Да и как могло быть иначе, если Солженицын изо всех сил старался разжалобить следователя.
Не слишком храбро держал себя Солженицын и в заключении. Об этом свидетельствует не только тот факт, что весь срок он отбыл без единого дисциплинарного наказания, но и то хотя бы, что его безо всякого нажима завербовали в секретные лагерные осведомители, и он стал сексотом с кличкой «Ветров».
Ну а тот уже известный нам пассаж в Лефортовском изоляторе, когда нобелевский лауреат вытянулся по стойке «смирно» перед полковником КГБ? В этом тоже вроде бы не слишком много мужества. И таких эпизодов в жизни Солженицына не счесть. Да взять его поведение хотя бы уже теперь, после возвращения. Кого он осмелился задеть в своих критических буйствах? Гайдара, Жириновского, Горбачева и Бессмертных. Это довольно разные фигуры, но у них есть одно важное для обличителя свойство: все они не у власти и потому совершенно безопасны. А тронуть Ельцина или Путина, Касьянова или Чубайса, Грызлова или Патрушева он, правдолюбец, не посмеет ни при какой погоде.
Что же получается в итоге? С одной стороны, никем не подтвержденные и весьма сомнительные уверения самого автора в том, что он большой храбрец. С другой стороны – многочисленные конкретные и совершенно достоверные факты, свидетельствующие об обратном. Как же быть? Кажется, выход здесь подсказывает нам сам герой, когда пишет, например: «Я не понимал СТЕПЕНИ дерзости, с которой МОГУ теперь себя вести»… «Все обстоятельства говорили, что я ДОЛЖЕН быть смел и даже дерзок»… «Я понял, как мне НАДО вести себя: как можно дерзей» и т. п. Из этого видно, что, как и во всем остальном, смелость свою он тщательно планировал, дерзость – аккуратно дозировал.
В других случаях он о своем поведении пишет: «Я обнаглел»… «Я так обнаглел»… «Я обнаглел в своей безнаказанности»… «После моего наглого письма»… «Я вел себя с наглой уверенностью»… «Я избрал самый наглый вариант» и т. д. Думается, здесь сам писатель нашел более точное слово для своей характеристики, чем слова «мужество», «храбрость», «героизм», которые поневоле напрашиваются по отношению к нему, когда слушаешь его рассказы о фронтовых подвигах.
А наглость, как известно, трусости не противоречит, это родные сестры. И К. Симонян, настаивая на трусости своего давнего приятеля, разумеется, не отказывает ему и в наглости, справедливо полагая, что первая из них – старшая сестра, скорее даже мать второй. И вот его вывод: воочию увидев на фронте смерть, ощутив ее всей кожей, Солженицын «начал испытывать панический страх» и, не решившись на реальный самострел, прибегнул к самострелу моральному: с помощью потока «крамольных» писем сам, безо всякого Антонелли, спровоцировал свой арест, чтобы оказаться в тылу.
«Вне контекста» эта мысль представляется невероятной, дикой, фантастической, безумной. В самом деле, разве на фронте были одни только бесстрашные герои? Нет, конечно. Встречались и робкие люди, и прямые трусы, но что-то не слыхивали мы до сих пор, чтобы кто-то из них организовывал свой арест, дабы попасть в тыл. Правда, нечто подобное известно нам из Ильфа и Петрова: их персонаж Берлага в страхе перед партийной чисткой упрятал себя в сумасшедший дом. Есть похожие примеры и из самой жизни: по некоторым данным, Троцкий после революции 1905 года сам «впал» в тюрьму во избежание худшего. А Солженицын, как не раз могли мы убедиться, человек не менее редкостного и своеобразного склада, чем Троцкий и Берлага, даже если их помножить одного на другого. И не зря один его биограф утверждал: «Всегда, когда кажется, что его действия находятся в вопиющем противоречии со здравым смыслом, за изображаемым безумием стоит абсолютно трезвый расчет».
Могут сказать: «Хорошо, допустим, хитроумный замысел с письмами мог иметь место у столь своеобразного человека. Но в этом был бы смысл лишь в начале или в разгар войны. А какой же «трезвый расчет» в том, чтобы осуществить его в самом конце? Ведь Солженицына арестовали всего за три месяца до него!» Да, конечно, но поразительная оригинальность Александра Исаевича сказалась, в частности, и в том, что он рисовал себе совсем иную картину конца войны, чем все мы и на фронте и в тылу. Когда в 1944 году наша армия изгнала оккупантов с нашей земли, он писал жене: «Мы стоим на границах войны Отечественной и войны Революционной». То есть был совершенно уверен, что, освободив родную землю, разгромив фашистов, мы рванем дальше, может быть, аж до Гибралтара. Пожалуй, такая мысль не могла прийти в голову не только Берлаге, но и Троцкому с его идеей перманентной революции.
И это была не мимолетная блажь в интимном письме. Как известно, Солженицын нередко наделяет своих персонажей собственными солженицынскими мыслями, чувствами, даже манерами. И порой до такой степени, что в итоге получается не литературный персонаж, а достоверный образ самого автора. Например, со страниц книги «Ленин в Цюрихе» перед нами встает вовсе не Владимир Ильич, а доподлинный Александр Исаевич с его фанатичностью, злобностью, подозрительностью, мелочностью и другими яркими качествами только ему принадлежащего набора. Так вот, в «Архипелаге» есть некий Юра, однокамерник писателя. Он в начале весны 45-го года уверял, что «война отнюдь не кончается, что сейчас Красная Армия и англо-американцы врежутся друг в друга, и только тогда начнется настоящая война». Та самая, Революционная. До этого, видите ли, по мнению солженицынского единомышленника и камерного стратега, была не война, а игрушки. «Настоящая» война, разумеется, особенно опасна для жизни, и от нее особенно желательно увильнуть.
А вот еще некий Петя из того же «Архипелага». Это уже 1949 год. Петины идеи еще более интересны для нас и характерны для автора. Его во время оккупации угнали в Германию, сотрудничал с немцами, после войны попал во Францию и там воровал да продавал машины. Когда поймали на этом, обратился в наше посольство: желаю, мол, вернуться на горячо любимую родину. Рассуждал так: во Франции за воровство могут дать лет десять, и их придется отсидеть сполна, в Советском Союзе за сотрудничество с немцами не диво огрести все двадцать пять, «но уже падают первые капли третьей мировой войны», в которой Союз, по его прикидке, не продержится и трех лет, поэтому прямой расчет вернуться на родину и сесть в советскую тюрьму. Разве не похоже на то, что своего хитроумного Петю в 49-м году Солженицын наделил одним из вариантов своего собственного, по Симоняну, плана-расчета 44-45-го годов: чем подвергаться большому риску погибнуть в огне Революционной войны, сяду-ка лучше в тюрьму; срок могут дать большой, но в новой войне Советский Союз быстро рухнет – и я на свободе.
Разумеется, нелегко поверить, что план достижения своей личной безопасности и свободы человек строил в расчете на военное поражение родины, но вот же сам Солженицын рисует нам образы именно таких людей. А когда один из них, помянутый Юрий, уверял, что война с англо-американцами кончится легким разгромом Красной Армии, у автора-повествователя тут же вырвался вопрос: «И, значит, нашим освобождением?» Да, армия разгромлена, страна погибла, но зато – свобода! Такого рода ставки Солженицын допускал не раз. Уверяет, например, что летом 1950 года кричал тюремным надзирателям: «Подождите, гады! Будет на вас Трумэн! Бросят вам атомную бомбу на голову!» Трудно, конечно, поверить, что Александр Исаевич мог самолично да еще и безнаказанно кричать эдакое в лицо надзирателям, но мысли такие, выходит, держал за пазухой. А ведь не мог после Хиросимы и Нагасаки не понимать, что бомба унесет вовсе не одних лишь надзирателей.
Солженицын не видел ничего страшного, катастрофического не только в нашем поражении от англо-американцев, как его персонажи Юра да Петя, но и в столь же гипотетическом поражении от немцев. Подумаешь, говорил он, а не персонажи, «придется вынести портрет с усами и внести портрет с усиками». Да еще елку придется наряжать не на Новый год, а на Рождество. Всего и делов! Так что писатель был в этом вопросе, пожалуй, даже впереди своих не слишком патриотичных героев…
Сексот «Ветров»
Итак, многие обстоятельства и факты убеждают, что версия К. Симоняна о том, будто Солженицын отправил себя в неволю собственноручно, выросла не на пустом месте. Можно привести и еще один довод в пользу достоверности его версии. Дело в том, что и на тот случай, если «настоящая» война вопреки надеждам-планам все-таки не началась бы или Советский Союз вопреки чаяниям оказался бы не побежденным, а победителем, и на сей раз, как всегда, у Александра Исаевича был предусмотрен запасной вариант – амнистия! Действительно, амнистия непременно бывает после победного окончания войны.
В первом же письме из заключения, вспоминает Н. Решетовская, ее муж «пишет о своей уверенности, что срока 8 лет не придется сидеть до конца», будет амнистия. И в самом деле, 7 июля 1945 года она была объявлена, и весьма широкая, но, увы, осужденных по статье 58-й не коснулась. Тем не менее не только «жажда амнистии», но и уверенность в ней не оставляют калькулятора. «Вся надежда, – пишет он жене уже в августе 1945 года, – на близкую широкую амнистию». И снова – в сентябре: «Основная надежда – на амнистию по 58-й статье. Думаю, что она все-таки будет». Прошел год со дня ареста, и в марте 1946 года – опять: «Я со 100 % достоверностью все-таки убедился, что амнистия до 10 лет была подготовлена осенью 45-го года и была принципиально одобрена нашим правительством. Потом почему-то отложена». Только отложена – он никак не может смириться с тем, что грубо ошибся в своих расчетах.
«Идут месяцы, – вспоминает Решетовская. – Чуть ли не в каждом письме – новые надежды». 9 мая 1946 года, в первую годовщину Победы, писал: «Все же еще с недельку-другую возможный для нее срок». Полтора года был твердо уверен, что амнистия вот-вот грянет. Лишь после этого убедился в своем просчете и приступил к выполнению нового варианта: подает апелляцию о пересмотре дела; получив отказ, обращается с просьбой о смягчении наказания… Странно, однако, и этот вариант не сработал. Почему? Еще одна загадка. Ведь он так умеет, когда надо, прибедниться, расписать свои страдания, показать себя жертвой. Так почему же? Может быть, потому, что был очень полезен именно там, где находится. В качестве ловкого и деятельного стукача Ветрова…
Но продолжим рассказ о его жизни. Итак, с февраля до конца июля 45-го года Солженицын пробыл в бутырской камере № 64, а потом 53 – с паркетным полом и пятиметровым потолком, с постелькой и матрасиком, с еженедельными передачами, со свиданиями, с книгами… Эти пять с половиной месяцев никакую работу выполнять Солженицына не заставляли, он занимался повышением своего культурного уровня…
27 июля объявили приговор и отправили горемыку на Краснопресненский пересыльный пункт. Там-то на исходе 27-го года жизни он впервые и приобщился к облагораживающему физическому труду – ходил на пристань разгружать лес. Достоевский, сиделец Омского острога, писал: «Каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная». Солженицына здесь никто не вынуждал, он признает: «Мы ходили на работу добровольно». Более того: «С удовольствием ходили» («Архипелаг», т. 1, с. 551). И вот при всем удовольствии, при несомненной пользе физического труда для молодого организма у Солженицына при первой же встрече с физической работенкой, однако же, обнаружилась черта, которая будет сопровождать его весь срок заключения, – жажда во что бы то ни стало получить начальственную или какую иную должностишку подальше от мускульных усилий. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, его сердце «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначь!» (там же).
Но пребывание на пересыльном оказалось кратким, уже 14 августа мы видим Солженицына в Ново-Иерусалимском лагере. Так что пока он мог бы зачислить в свой стаж пролетария лишь две недели, если, конечно, ходил на разгрузку каждый день, включая воскресенья.
Новый лагерь – это кирпичный завод. Какое совпадение! Ведь и в «Записках из Мертвого дома» Достоевского тоже кирпичный. Там с помощью жалкого притворства и беспардонной лжи ловкачу сразу удалось заделаться сменным мастером. Добыта первая непыльная должностишка.
Достоевский писал: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». Солженицын же без малейшего оттенка этого благодетельного чувства признается, что, когда все работали, он «тихо отходил от подчиненных за кучи грунта, садился на землю и замирал» (там же, т. 2, с. 176). Вот уж и не знаю, можно ли это тихое сидение за кучей отнести к пролетарскому стажу. Подчиненные, конечно, смеялись над «мастером», который еще и не умел лопату наточить.
Но скоро должность мастера ликвидировали, и бедняге все-таки пришлось взять в руки лопаточку, но это истязание длилось не больше недели. Значит, было две недели на разгрузке и одна здесь, с лопатой, – уже набралось три. А ведь он уверял: «Ты дашь дубаря на общих работах через две недели». Но вот и три прошло, а ничего, еще жив работяга.
В эти дни он писал жене, что мечтает попасть «на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если удалось» (Решетовская Н., с. 73). И представьте себе, очень скоро удалось в новом лагере на Большой Калужской улице, на строительстве жилого дома, куда перевели 4 сентября. Здесь в первый же день он заявил, что по профессии нормировщик. Ему верят и назначают «не нормировщиком, нет, хватай выше! – завпроизводством, т. е. старше нарядчика и начальником всех бригадиров!» («Архипелаг», т. 2, с. 260). Но и отсюда вскоре поперли по причине вопиющей бездарности. Однако дела не так уж плохи: «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров».
Малярная работа как ни проста, ни легка на первый взгляд, но тоже требует и терпения, и сноровки, и желания трудиться. Ничего этого у будущего гения не было даже в зачаточном состоянии. И снова он хочет чего-то немускульного. «Не раз, – говорит, – мечтал я объявить себя фельдшером», но – не решился. А тут вдруг освободилась должность помощника нормировщика. «Не теряя времени, я на другое же утро устроился на эту должность». Каким образом столь стремительно и просто и не первый раз удалось «устроиться» и на этот раз, умалчивает. А не благодаря ли тому, что уже дал согласие и подписался, что готов быть стукачом под кличкой «Ветров»?
Трудна ли была новая работа? Сам рассказывает: «И нормированию я не учился, а только умножал и делил в свое удовольствие. У меня бывал повод пойти побродить по строительству и время посидеть…» (там же, т. 2, с. 280). Словом, не примаривался.
В этом лагере Солженицын пробыл до середины июля 46-го года, а потом – Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где находился до июля 47-го. В этом годовом отрезке с точки зрения наращивания пролетарского стажа уж совсем ничего нет. Почти весь этот год работал по специальности – математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», – писал он жене. Словом, как у поэта, «и жизнь хороша, и жить хорошо».
С такой же легкостью, с какой однажды ради теплого местечка соврал, что командовал артиллерийским дивизионом, хотя не командовал ни одной пушкой, с такой же простотой, с какой потом с той же целью назвался нормировщиком, хотя и не знал, что это такое, – теперь ради того же самого еще и с наглостью объявил себя физиком-ядерщиком. И ему опять поверили! И опять вспоминаются ордена… В июле 47-го доставили его обратно в Москву, чтобы использовать по объявленной им специальности. Тут, надо думать, быстро раскусили, что это за ядреный ядерщик. За такую туфту могли, может быть, пару лет накинуть, но Солженицыну опять повезло: ему не только не прибавили срока, не послали в лагерь посуровей, а послали в привилегированную Марфинскую спецтюрьму (Останкино) – в институт связи, где отбывали сроки и работали специалисты этого дела.
Здесь, ничего не смысля в связи, кем только Ветров не был – и математиком, и библиотекарем, и переводчиком с немецкого, который и теперь не знает, а то и полным бездельником. Опять проснулась графофильская страсть, и он признается: «Этой страсти я отдавал теперь все (!) время, а казенную работу нагло перестал тянуть» (там же, т. 3, с. 40). О, прочитал бы это Достоевский…
За письменным столом Солженицын проводит весь день. Так что большую часть срока он в прямом смысле ПРОСИДЕЛ… В обеденный перерыв валяется во дворе на травке или спит в общежитии: мертвый час, как в пионерлагере. Утром и вечером гуляет, перед сном в наушниках слушает по радио музыку, а в выходные дни (их набиралось до 60. У Достоевского – три: Рождество, Пасха да день тезоименитства государя) часа три-четыре играет в волейбол и опять же совершает моцион. Вот такая каторга – с мертвым часом и волейболом, с моционом и музычкой, с трехразовым питанием, соответствующим всему этому. Вот только сауны не было. А самыми неразлучными товарищами Солженицына в заключении были не кандалы, как у Достоевского, а канцелярский стол, перо, чернильница и промокашка. В этом лагере, похожем если уж не на пионерлагерь, то на Дом творчества в Малеевке, где, впрочем, сауны тоже никогда не было, гигант мысли пробыл без малого три года, занимаясь сочинительством да читая книги, получаемые по заказу аж из Ленинки! Напоминание о такой каторге В. Бондаренко называет «клеветой на классика», ибо «Архипелаг» он, повторяю, явно не читал…
Но вдруг 19 мая 50-го года гения и пророка оторвали от письменного слова и без чернильницы, без промокашки отправили в Экибастузский особый лагерь, в края Достоевского. За что такая немилость? Молчит, не объясняет, вернее, дает путаные объяснения.
В этом спецлагере титан художественного слова пробыл оставшийся срок. Он пишет: «В начале своего лагерного пути я очень хотел уйти с общих работ, но не умел». Не умел?! Да кто же тогда без конца витал в руководящих сферах – то замом, то завом, то начальником? А доктор Троицкий, знавший Достоевского на каторге, вспоминал, что тот «на все работы ходил наравне со всеми». И, напомним, в кандалах, которые узнику социализма и не снились.
Дальше узник сообщает, что в бригаде Боронюка появилась возможность стать каменщиком. «А при повороте судьбы я еще побывал и литейщиком». А также и столяром, о чем, видно, забыл, да еще паркетчиком. Наконец-то добрались мы до его пролетарских специальностей, по поводу которых плакали американцы и ликует Бондаренко. Но сроку-то сидеть оставалось меньше двух с половиной лет. Однако же свое приобщение к пролетариату Солженицын поспешил воспеть в гордом стишке «Каменщик».
Но, увы, оказывается, только шесть месяцев он проработал каменщиком. А дальше? Однолагерник Д. М. Панин в «Записках Сологдина» писал о тех днях: «На мое бригадирское место удалось устроить Солженицына». Что ж, опять? И это после возвышенных-то стихов в честь приобщения! Увы… Так что думать, будто универсал Солженицын овладел перечисленными профессиями основательней, чем профессией маляра, нет никаких оснований. Об одной из них Решетовская прямо писала: «Не судьба Сане овладеть столярным делом». А как литейщик он сумел-таки отлить себе… Что? Конечно же, столовую ложку, и притом большую. Но о колесах для тачки пишет, будто отливал их в вагранке (там же, т. 2, с. 90). Чушь! Вагранка существует для плавки металла, никакие отливки в ней немыслимы. Этого нельзя не узнать, проработав литейщиком хоть два дня. А вот с бригадирской должностью «Саня справляется, она кажется ему необременительной. Чувствует себя здоровым и бодрым».
На очередной руководящей должности пророк пробыл до января 52-го года, когда заболел и его положили в госпиталь, где после великолепно проведенной операции провел две недели. Так до сих пор ничего и не понявший Говорухин гневно обличал советскую власть: «И вот еще не выздоровевшего, слабого, с незажившим швом его посылают в литейный цех». Это вранье на уровне первоисточника. Послали Солженицына – уже не первый раз – в библиотеку. Между прочим, работенка очень выигрышная для сексота: постоянное общение с самыми разными людьми. Но подумайте и о том: в лагере строгого режима – библиотека, выбор книг! А Достоевский писал, что в Омском остроге ничего не было, кроме Библии. Ну, разве еще «Дети 37-го года» Владимира Бондаренко.
Приходится констатировать: летом 1975 года, сотрясая атмосферу Америки воплем «братья по труду!», Солженицын так же врал, как сегодня, спустя тридцать лет врут на просторах отечества его нобелевские Книги Жизни и он сам.
И очень характерно еще вот что. Постоянно, весь срок мечтая о начальственной или просто немускульной работенке и почти всегда добиваясь ее, Солженицын смотрите-ка сколь презрительно гвоздит других известных ему лагерников за то, что «цеплялись они: Шелест – за стол вещдовольствия, генерал Тодорский – при санчасти, Конокотин – фельдшером (хоть никакой он не фельдшер), писательница Галина Серебрякова – медсестрой (хотя никакая она не медсестра)» (там же, т. 2, с. 342). Согласитесь, ничего подобного вы до сих пор не видели…
Сведения о пребывании Солженицына в лагерях и о том, что он там делал, были неожиданно дополнены Франком Арнау. У нас в стране имя Арнау известно, пожалуй, только специалистам, но, как сказано в предисловии к одной из его книг, это «выдающийся криминолог и писатель», который «до последних лет своей жизни (он умер 11 февраля 1976 года в Швейцарии) был неутомимым борцом за правду и законность».
Последние годы Арнау трудился над книгой, которой дал предварительное рабочее название «Без бороды» («Der Bart ist ab»). Можно предполагать, что оно хорошо выражало суть задуманной книги – намерение автора «побрить» Солженицына, давно щеголяющего длинной бородой под классика русской литературы. Действительно, судя по фактам, Арнау сильно занимал, как пишет редакция, «тот миф, который возник на Западе вокруг личности Александра Солженицына и особенно вынашивался теми, кто хотел бы возродить холодную войну». Собирая материал для книги, автор провел широкие изыскания, приведшие его также и в Советский Союз, где он побывал в 1974 году.
Следует добавить, что по материалам книги Арнау была опубликована статья в журнале Neue Politik. Наш «Военно-исторический журнал» повторил публикацию в № 12 за 1990 год.
Редакция Neue Politik сообщает, что Арнау удалось собрать обширный материал по вопросу «Солженицын – это агент «Ветров», и он неоднократно заявлял, что готовит публикацию об этом. Но если сперва автор говорил, что простой здравый смысл не позволяет думать, будто человек, давший в лагере обязательство-подписку быть доносчиком и сам признавшийся в этом на страницах своей книги, тем не менее доносительной деятельностью не занимался, и никто с него не спрашивал за бездеятельность, и она не мешала его своеобразному лагерному «благоденствию», то позже Арнау писал: «Теперь у меня на руках документальное доказательство его активной деятельности». И дальше: «Показательно, что в своей обширной переписке с издательствами и ведущими газетами я не раз подчеркивал, что имею возможность на основе научно-криминалистических данных с документальным материалом в руках выдвинуть против С. обвинения, но с их стороны я так и не получил никакого положительного ответа».
Этот, по словам Арнау, «абсолютно убийственный для репутации С.» документальный материал на 50-й странице журнала дан в немецком переводе, а на странице 51-й – в факсимильной копии. Вот его полный и точный текст:
«Сов. секретно Донесение с/о [53] «Ветров» от 20/1-52 г.
В свое время мне удалось, по вашему заданию, сблизиться с Иваном Мегелем. Сегодня утром Мегель встретил меня у пошивочной мастерской и полузагадочно сказал: «Ну, все, скоро сбудутся пророчества гимна, кто был ничем, тот станет всем!» Из дальнейшего разговора с Мегелем выяснилось, что 22 января з/к Малкуш, Коверченко и Романович собираются поднять восстание. Для этого они уже сколотили надежную группу, в основном, из своих – бандеровцев, припрятали ножи, металлические трубки и доски. Мегель рассказал, что сподвижники Романовича и Малкуша из 2, 8, и 10 бараков должны разбиться на 4 группы и начать одновременно. Первая группа будет освобождать «своих». Далее разговор дословно: «Она же займется и стукачами. Всех знаем! Их кум для отвода глаз тоже в штрафник затолкал. Одна группа берет штрафник и карцер, а вторая в это время давит службы и краснопогонников. Вот так-то!» Затем Мегель рассказал, что 3 и 4 группы должны блокировать проходную и ворота и отключить запасной электродвижок в зоне.
Ранее я уже сообщал, что бывший полковник польской армии Кензирский и военлет Тищенко сумели достать географическую карту Казахстана, расписание движения пассажирских самолетов и собирают деньги. Теперь я окончательно убежден в том, что они раньше знали о готовящемся восстании и, по-видимому, хотят использовать его для побега. Это предположение подтверждается и словами Мегеля «а полячишка-то, вроде умнее всех хочет быть, ну, посмотрим!»
Еще раз напоминаю в отношении моей просьбы обезопасить меня от расправы уголовников, которые в последнее время донимают подозрительными расспросами.
Ветров
20.1.52».
На донесении отчетливо видны служебные пометки. В левом верхнем углу: «Доложено в ГУЛаг МВД СССР. Усилить наряды охраны автоматчиками». Подпись. Внизу: «Верно: нач. отдела режима и оперработы». Подпись (та же, что вверху). На левом поле жирно «Аг.» – Арнау.
Своеобразный мелкий почерк Солженицына я узнал на факсимильной копии сразу и без труда. Но, не довольствуясь первым общим впечатлением, позже сличил журнальную копию и сохранившиеся у меня его письма еще и по некоторым весьма существенным деталям, в частности, по начертанию наиболее характерных для его почерка букв: «х», «ж», «д», «т» и ряда других.
Вот, допустим, его письмо ко мне от 26 февраля 1966 года:
«Уважаемый Владимир Сергеевич!
Ответил бы своевременно на Ваши теплые поздравления к Новому году, но уехал из дому накануне Вашего письма (дома заниматься нет условий) и вот сейчас только приехал.
Спасибо. Трудно надеяться, что пожелания Ваши сбудутся, однако потянем как-нибудь.
Слышал о Вашем выступлении по ленинградскому телевидению. Вас хвалят. Рад за Вас…
Да, переименование улицы и меня не обрадовало, но есть надежда переехать на другую квартиру. Три года просил в Рязани – не давали, тогда попросил в Москве – и кинулись давать в Рязани…
Искренне жму руку.
Солженицын».
Тогда в этом письме два обстоятельства удивили меня. Во-первых, моему корреспонденту и в голову не пришло на теплое поздравление ответить, как принято, тем же. Во-вторых, его огорчило переименование улицы, но он с облегчением сообщает, что переедет на другую, – выходило, лишь бы самому не жить на улице с неудачным названием, а что там в городе – не его дело! Уже в этих двух штришках, как в зернышке, был тогда весь Солженицын с его самовлюбленностью и заботой лишь о себе, но в ту пору разглядеть это я, конечно, не мог. Однако речь наша сейчас совсем о другом.
В тексте письма буква «х» встречается четыре раза (в словах «уехал», «приехал», «хвалят», «переехать»), и каждый раз это острый крестик из прямых, без малейших извивов, черточек; в тексте доноса «х» встречается семь раз, и везде – тот же аскетически-незатейливый крестик. Букву «ж» мой рязанский корреспондент употребил в письме тоже четыре раза («уважаемый», «пожелания», «жму», «надежда»), и облик ее, более всего характерный несоразмерно длинной средней черточкой, опять-таки весьма стабилен; в документе, подписанном «Ветров», я насчитал пятнадцать «ж» точно такого же начертания. Несколько сложнее обстоит дело с буквой «д». Здесь у Солженицына нет столь незыблемой стабильности: иногда он пишет ее с хвостиком вверх, иногда – вниз, как, впрочем, и я. Так, в письме эта буква по первому образцу написана в словах «году», «рад», «однако», «трудно», а по второму – в словах «Владимир», «давать», «не давали», «обрадовало». Разнобой встречается даже в написании одних и тех же слов. В выражении «из дому» буква «д» с хвостиком вверх, а в слове «дома» – с хвостиком вниз. Да, явная нестабильность. Но картину такой же нестабильности мы видим и в тексте, опубликованном в Neue Politik: в словах «заданию», «будет», «вроде», «подозрительными», «проходную» у буквы «д» хвостик вверх, а в словах «удалось», «сегодня», «полузагадочно», «сбудутся», «бандеровцев» и др. – вниз. Получалось, что нестабильность-то весьма стабильна.
Сперва меня несколько озадачила буква «т». В письме она встречается шестнадцать раз и везде имеет форму двух палочек, одна из которых положена на другую; а в тексте журнала – пятьдесят два раза, и в пятидесяти случаях у нее такой же точно вид, но в двух (в словах «секретно» и «Ветров», что стоят в самом начале) она написана совсем иначе: три соединенных палочки с черточкой над ними. Конечно, двумя случаями из пятидесяти двух, т. е. менее чем четырьмя процентами, можно было бы и пренебречь, отнести их за счет естественной случайности, но все же это, как говорится, нарушало бы чистоту эксперимента. И вот, внимательно всмотревшись в факсимиле еще раз, я нашел объяснение этим четырем процентам: да ведь первая и вторая строки, в которых и находятся слова, содержащие «т» совсем иного написания, принадлежат не Ветрову, а тому, для кого он сочинял свой донос. Совершенно очевидно, что эти строки написаны другим почерком: в доносе буквы наклонены вперед, а в этих двух строках – стоит лишь сравнить хотя бы «р» – назад, там буквы мелкие, здесь – гораздо крупнее. Теперь нашли объяснение и тот казавшийся странным факт, что в документе дважды проставлена дата, и резкое различие в ее написании. Кстати, в написании Ветровым даты характерно и то, что год дается не полностью – в сокращении до двух последних цифр, и то, что в конце нет буквы «г», но так пишут многие. Особенно же примечательно у него то, что, ставя между составляющими дату цифрами точки, он размещает их не внизу строки, не у основания цифр, как это обычно делают, а выше – на уровне середины цифр. И все это мы видим в письме Солженицына ко мне от 26.2.66.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?