Электронная библиотека » Владимир Гандельсман » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Запасные книжки"


  • Текст добавлен: 4 июля 2022, 16:20


Автор книги: Владимир Гандельсман


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Говорить о «влиянии» значило бы умалять значение переводной литературы.

Она существует наравне с оригинальной и, кстати, доказывает неправоту исступлённо односторонней «языковой» теории о том, что мысль своим рождением обязана исключительно языку и, как пишет исследователь, «поддерживается лишь энергией его движения».

В России и в Америке в 60-е годы – расцвет переводческой работы. Пабло Неруда, Сесар Вальехо, Пауль Целан, Рафаэль Альберти, Фернандо Пессоа, Збигнев Херберт и многие другие были впитаны и усвоены. Чарльз Симик, один из лучших современных американских поэтов, пишет: «Наши литературоведы, у которых в лучшем случае есть поверхностное представление о зарубежной литературе, привычно упускают из вида их значительное влияние на всех нас. Извечный вопрос

для поэта любого возраста – как оживить лирическое стихотворение? – предоставлял возможность различных, не найденных в то время в американской поэзии решений. Прежде всего нас восхищали экстравагантные сравнения и метафоры у этих поэтов, их „дикорастущее“ воображение…»

Вышеприведённый список мог бы возглавить Рильке, чьё значение в переводной поэзии ХХ века огромно.

Что касается самого процесса – писать своё или переводить, – тут всё по-разному. В первом случае вы пишете текст, во втором – исполняете. В первом случае – искусство точного воплощения несуществующего, во втором – наоборот, искусство неточного воплощения существующего.

Перевод в идеале вообще может быть сделан не вами. С собственным текстом такой поворот событий сомнителен. Другими словами, искусство может делать любой талантливый человек, но вашу жизнь прожить можете только вы.

Родство всё же есть. Каждому переводчику знакомо чувство, когда чужой текст становится вашим, и вы не «исполняете» его, но «пишете». В эти моменты перевод способен ожить: вы свободны настолько, насколько может быть свободна необходимость. У очнувшегося нет выбора: он уже очнулся.

Есть и «обратное» родство. Родство работы. Это ваша техническая оснащённость. Труп должен быть аккуратно прибран… Шутка.

* * *

С некоторых пор я плохо о людях не говорю. А хорошего об этом негодяе мне сказать нечего.

* * *

Когда он умер, никому и в голову не пришло сказать, что Бог забирает лучших.

* * *

«Я писал, что в лампочке – ужас пола» (из стихотворения Иосифа Бродского «Я всегда твердил,

что судьба – игра…») – ёмкое определение (не зря и лампочка – ёмкость).

Если пол всмотрится в лампочку, он увидит зигзаг паркета (в вольфрамовой спирали), увидит своё знаковое изображение, – есть от чего прийти в ужас.

Как если бы человек, всматриваясь в свою наружность, увидел остов или материк почувствовал, что он остров.

От столь пристального взгляда лампочке впору перегореть. Остову – рассыпаться. Острову – затонуть.

Лампочка – гроб света. Висящий, крошечный, круглый, хрупкий.

Пол – горизонтальная прямоугольная плоскость, самоуверенная опора.

Пол в лампочке совершает колумбово открытие, и у него перехватывает дух (в углах). И, конечно, выходя взглядом из себя, сплошь тёмного, пол, нарвавшись на лампочку, зажмуривается. Есть в этом что-то от тюремной камеры, от вывода узника на допрос или того хуже… А «того хуже» – это тюремная камера, в которой уже никого нет. При условии, конечно, что никого нет и вовне.

Как это часто у Б. – участие человека либо косвенно, либо отменено. Но попытка выхода в другое измерение, в безвоздушное пространство, туда, где нет человека, обречена хотя бы потому, что совершается человеком и остаётся игрой ума, а приметы мёртвого мира начинают немедленно искать нечто одушевлённое – хозяина.

«Все эти годы мимо текла река, как морщины в поисках старика».

* * *

Смерть – дело времени. (Следует понимать буквально: время творит смерть.)

* * *

Всегда помню стихи Набокова о бабочках, вот это, например, где он вспоминает свою «бабочковую» молодость:

 
Вечер дымчат и долог:
Я с мольбою стою,
Молодой энтомолог…
 

На сей раз он поймал в сачок научное открытие. К сожалению, посмертно.

Набоков был учёный-самоучка. Параллельно с писательством всю жизнь занимался чешуекрылыми, в частности, в музее сравнительной зоологии в Гарварде. Он коллекционировал бабочек, путешествуя по Америке. Он опубликовал детальные описания сотен видов. И, предположительно, в 1945 году выдвинул смелую гипотезу об эволюции вида, который изучал, а именно о Polyommatus blues (полиоматус), по-русски – голубянка. Он предположил, что эти бабочки появились в Новом Свете, перелетев из Азии миллионы лет тому назад, в результате нескольких «пересадок». Поскольку гипотеза претендовала на научное открытие, очень немногие исследователи отнеслись к этому серьёзно. Естественно.

Однако репутация Набокова-учёного с годами возросла. Посмертно, посмертно…

Она начала расти в конце 70-х. А в конце двадцатого века группа исследователей установила при помощи новых технологий, а затем и опубликовала в «Записках Лондонского королевского общества», что Набоков был абсолютно прав. Соавтор работы Наоми Пирс из Гарварда воскликнула: «Это поистине чудо!»

Набоков унаследовал страсть к бабочкам от родителей. Когда царские власти арестовали его отца за политическую деятельность, восьмилетний Владимир принёс ему в тюрьму подарок – бабочку. В юности Набоков ходил в энтомологические экспедиции и тщательно описывал пойманные виды, подражая научным журналам, которые почитывал в свободное время. Он говорил, что если бы не русская революция, вынудившая его семью покинуть страну в 1919 году, он, возможно, стал бы профессиональным энтомологом.

Но, в общем, он и стал профессионалом. Набоков и в пору европейской эмиграции непрестанно ходил по музеям, был в экспедиции в Пиренеях, где собрал,

между прочим, около ста видов бабочек. Ну и затем, после второй эмиграции, в Америку, он предпринял самые глубокие исследования в этой науке. Например, разработал передовые способы классификации бабочек, основанные на различиях их гениталий.

В конце научной работы, написанной в 1945 году, он рассуждал об эволюции голубянок. Набоков предположил, что они зародились в Азии, пересекли Берингов пролив и распространились по всему Новому Свету вплоть до Чили. Поразительная интуиция, ведь Набоков не знал, что десять миллионов лет назад на обоих берегах пролива было относительно тепло и что первое поколение голубянок, совершивших этот перелёт, могло выжить при температурах, которые были тогда в районе Берингова пролива… Научные открытия движимы интуицией.

И вот вам результат: современные Набокову энтомологи считали его трудолюбивым, но посредственным исследователем. Да, он хорошо описывает детали, признавали они, но не выдаёт идей, имеющих научную ценность.

Подтверждение открытия Набокова произошло, когда велась подготовка к празднованию его 100-летия. Исследование стало возможно с появлением новых технологий, исследующих ДНК. ДНК поведала историю эволюции. Оказалось, что у бабочек Нового Света был общий предок, живший около десяти миллионов лет назад. Но многие виды бабочек Нового Света находились в более тесном родстве с бабочками Старого Света, нежели со своими соседями. Пирс и её коллеги заключили, что бабочки попали из Азии в Новый Свет в результате пяти волн миграции – как и предполагал Набоков.

«Ей-богу, он оказался прав во всём, – говорит Пирс. – Я была потрясена до глубины души».

Что ж, Набоков был бы весьма доволен, узнав, что его гипотеза подтвердилась. Забавно, что и это подтверждение он словно бы предвидел, написав в 1943 году стихотворение «На открытие бабочки». Оно написано по-английски, и вот первая строфа в моём переводе:

 
Открыл её и, искушён в латыни,
дал имя ей, – мне крестница она,
и мне, её открывшему, отныне
другая слава не нужна.
 
(Из «Переводных картинок».)
* * *
 
Не было б у судна дна –
стоило б не больше су.
 
* * *

Акакий, князь Мышкин. Каллиграфия.

«Даосское подвижничество есть своего рода каллиграфия сердца: точное, сосредоточенное и потому обладающее художественными качествами выписывание всех душевных движений (сравнение нормативных движений в даосской гимнастике с искусством каллиграфии вполне традиционно и не просто литературно – оба вида практики имели, в конце концов, общее основание). Тело здесь выступает как необходимая среда, техническое средство реализации «искусства сердца». ‹…› Телесная практика, собственно, и преследует цель создать условия для беспрепятственной циркуляции энергии в организме, что ведёт к просветлению духа».

«Молния в сердце», В. Малявин.

* * *

Отец пишет матери с фронта: «Жизнь наша ещё впереди». Странно читать, когда их давно нет.

В 1944 году, 15 февраля: «Твоё обещание маме относительно сына я полностью поддерживаю…»

Мне (тому, что было мной до того, как стало мной) пришлось ждать почти пять лет.

* * *

Талант человека не может служить оправданием его

бездарности.

* * *

Двое молодых людей в кафе: едят и одновременно целуются, переталкивая жевание изо рта в рот.

* * *

Встретил поддатого друга, зашли в пивную, из которой он только что вышел. Оказалось, что вчера арестовали нашего общего знакомого.

Друг сидел «бухой и эпохальный» и вдруг произнёс чётко и трезво: «Не знаю, как ты, но я живу в стране, где у власти наследники тех, кто „расстреливал несчастных по темницам“, и хоть бы что – я живу, ни шага в сторону. Шаг в сторону – расстрел. Я это отчётливо усвоил. Я сын родителей, которые в своём доме разговаривали шёпотом, которые вымарывали фамилии „вредителей“, – ты помнишь эти чёрные полоски в книгах? Я сын страха и от яблони недалеко упал. Зато низко».

* * *

Только гению простительно быть Пастернаком.

* * *

Слышу в очереди:

«Бывает, что жалко, что этот человек умрёт, а бывает, что другой – не жалко…»

* * *

И. Ф. Анненский, «Зимний поезд»:

 
Снегов немую черноту
Прожгло два глаза из тумана,
И дым остался на лету
Горящим золотом фонтана.
 
 
Я знаю – пышущий дракон,
Весь занесён пушистым снегом,
Сейчас порвёт мятежным бегом
Заворожённой дали сон.
 
 
А с ним усталые рабы,
Обречены холодной яме,
Влачатся тяжкие гробы,
Скрипя и лязгая цепями,
 
 
Пока с разбитым фонарём,
Наполовину притушённым,
Среди кошмара дум и дрём
Проходит Полночь по вагонам.
 
 
Она – как призрачный монах,
И чем её дозоры глуше,
Тем больше чада в чёрных снах,
И затеканий, и удуший;
 
 
Тем больше слов, как бы не слов,
Тем отвратительней дыханье,
И запрокинутых голов
В подушках красных колыханье.
 
 
Как вор, наметивший карман,
Она тиха, пока мы живы,
Лишь молча точит свой дурман
Да тушит чёрные наплывы.
 
 
А снизу стук, а сбоку гул,
Да всё бесцельней, безымянней…
И мерзок тем, кто не заснул,
Хаос полусуществований!
 
 
Но тает ночь… И дряхл и сед,
Ещё вчера Закат осенний,
Приподнимается Рассвет
С одра его томившей Тени,
 
 
Забывшим за ночь свой недуг
В глаза опять глядит терзанье,
И дребезжит сильнее стук,
Дробя налёты обмерзанья.
 
 
Пары желтеющей стеной
Загородили красный пламень,
И стойко должен зуб больной
Перегрызать холодный камень.
 

Это, конечно, тот же поезд, где едут Анна и Вронский, но стихотворение написано человеком, который знает, что с ними произойдёт потом.

Цвета: красный, золотой-жёлтый (фонарик), чёрный, белый.

Больной зуб, перегрызающий холодный камень (в стихотворении). – Мужик, грызущий стену (в кошмаре Анны).

«Анна с удовольствием и отчётливостью устроилась в дорогу; своими маленькими ловкими руками она отперла и заперла красный мешочек, достала подушечку…»,

«…попросила Аннушку достать фонарик, прицепила его к ручке кресла…»,

«…тряска с постукиваньем, тот же снег в окно, те же быстрые переходы от парового жара к холоду и опять к жару, то же мелькание тех же лиц в полумраке…»,

«Аннушка уже дремала, держа красный мешочек на коленах широкими руками в перчатках, из которых одна была порвана»,

«На минуту она опомнилась и поняла, что вошедший худой мужик в длинном нанковом пальто, на котором недоставало пуговицы, был истопник, что он смотрел на термометр, что ветер и снег ворвались за ним в дверь… ‹…› Мужик этот с длинной талией принялся грызть что-то в стене, старушка стала протягивать ноги во всю длину вагона и наполнила его чёрным облаком; потом что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то; потом красный огонь ослепил глаза, и потом всё закрылось стеной. ‹…›…она поняла, что подъехали к станции и что это был кондуктор…», «…стуки молотка по железу…»,

«…человек в военном пальто подле неё самой заслонил ей колеблющийся свет фонаря»,

«…впереди плачевно и мрачно заревел густой свисток паровоза».

* * *
 
Лежат убитые москиты.
Взаимно сытые, мы квиты.
 
* * *

Портрет критика в дурной бесконечности


«Критик Ж. хотел сказать что-то протяжённое и язвительное, но сегодня, как назло, его мучил геморрой с отдачей. Явное открытие прозаика, заглянувшего в редакцию за ответом, вновь, как при первом прочтении, ударило в голову, и спасти мог только сверхнеожиданный и быстрый ход. И Ж. его сделал. Меняясь в лице от серого к зеленоватому, он сам на мгновение изумился дикости своих слов: „Ни в коем разе“».


Ж. не поверил своим глазам. Почти всё совпадало со вчерашним эпизодом в редакции, и даже более, чем он предполагал, потому что не мог видеть, как лицо его меняется от серого к зеленоватому. Он перепрыгнул через страницу:


«Ж. хотел, чтобы у него была та часть души, которая любит, например, „Улисса“, но её не было, и когда он восхищался этой книгой или чем-то столь же неудобоваримо сложным, то невольно преувеличивал восхищение, пытаясь его избытком прикрыть срам пустоты. Это же касалось, допустим, поэта Введенского, о котором он говорил не иначе как о великом, регулярно и с трудом его перечитывая и пытаясь уловить хоть малейший смысл и запомнить хоть одну строчку. Всё было напрасно: через минуту он забывал, о чём речь. С юных лет, из-за природного дефекта зрения поневоле привыкая к расплывчатому, Ж. стал культивировать свою слабость, пока она не нарастила мышцы и не окрепла, и тогда одна слабость за другой, без разбора, начали прививаться к стволу порочного попустительства и давать туманные и раздражённые плоды…»


Слегка гнилозубый, с повадкой говорить в глаза нечто принципиальное и неприятное («Я вас критиковал и буду критиковать! Я вам русской прозы не уступлю, мой дорогой. Вот так-то!»), он хотел построить литераторов по росту, чтобы в лице главнокомандующего вывести

их однажды на парад. Установление своей иерархии в литературе было его жезлом, который он то и дело вынимал из грязного солдатского кармана. Напрасно! Никто не признавал в нём маршала, и приходилось убирать эту штуку, облепленную карманными крошками и превращавшуюся вдруг в сопливый носовой платок, обратно.

Говоря в другой идиоматической системе, он полагал, что определяет погоду в литературе, и своими метеорологическими прогнозами ежемесячно мучил прессу и читателя. Прогнозы не сбывались.

Ж. обречённо соскользнул на последнюю страницу, уже зная, что его ждёт:


«Дело заключалось в том, что этот прозаик, заглянувший в редакцию, обидел когда-то его любимцев, мужа и жену Кушаковых, комических литераторов, – обидел, сочинив упражнение под названием «Пропаганда счастья на страже поэзии», где муж и жена, люди завистливые и несчастные, выставляли себя людьми, которым все завидуют, то есть – счастливыми.

Увы, писал прозаик, этот вымученный образ, старательно и неусыпно поддерживаемый на людях и в произведениях, стал навязчивой идеей и вызывал у зрителей и читателей потупленность взора и покраснение щёк. И то сказать, счастливый человек никогда и никого не будет уверять в том, что он счастлив…

Упражнение рикошетом ранило и Ж., человека и гуманиста. Но прочитав сей пасквиль пару лет назад, он решил этого прозаика не критиковать. Нет. Ни в коем случае. Он решил его не упоминать. Не упоминать во что бы то ни стало. Из последних сил.

«Здание» в одно мгновение рухнуло: в рукописи, которую Ж. возвращал, но которая непременно теперь будет напечатана в другом журнале, было сказано всё, и сам Ж. изображён с убийственной точностью.

В этом и состояло непереносимое открытие прозаика».


Но уж совсем невероятным было повторение вчерашнего в сегодняшней рукописи.

И тогда всё рухнуло вторично и закружилось в дурной бесконечности.

* * *

Заведение, где готовят могильщиков: Ваганьковское училище.

* * *

Господа киллера́…

* * *

Я видел двух влюблённых финнов.

* * *
Шахматный этюд
 
Шахмат в виде книжки
пластмассовые прорези,
по бокам для съеденных фигур стежки
столбиком, резные ферзи,
 
 
пешки-головастики, ладьи,
в шлемах лаковых слоны,
я пожертвую собою ради
жёлтого турнира в клубе – лбы наклонны
 
 
над доской – Чигорина,
в клубе, на Желябова, –
го́ря, го́ря – на! Много го́ря – на! –
как уйти от продолженья лобового? –
 
 
инженеры в жёлтом
свете с книжечками шахмат,
о, просчитывают варианты, шёл в том
снег году, пар у дверей лохмат,
 
 
шёл в том, говорю, году
снег и кони Аничковы Четырёх коней
помнили дебют и рвались на свободу,
от своих корней, всё непокорней,
 
 
две ростральные зажгли
факелы ладьи, Екатерины
ферзь шёл над своею свитой, в тигле
фонаря зимы сотворены,
 
 
белые кружились в чёрном,
инженер спешил домой,
в одиночестве стоял ночном
голый на доске король Дворцовой,
 
 
жертва неоправданна была,
или всё сложилось, как та книжка,
где фигуры на ночь улеглись, где их прибило
намертво друг к другу, нежно,
 
 
и никто не в проигрыше, разве
ты не замирал в Таврическом саду,
в лужах стоя, Лужин, где развеян
и растаян прах зимы, тебя зовут, иду, иду.
 

Комментарий к «Шахматному этюду»

(по заданию журнала «НЛО»)


Шахматный этюд – позиция, близкая к игровой, в которой требуется найти путь к выигрышу или ничьей.

Из «Шахматного словаря»


Стихотворение можно рассматривать как статическую позицию, где слова, подобно фигурам в шахматном этюде, связаны между собой единственным образом, при этом они расставлены (как и в этюде, а ещё более – в шахматной задаче) не совсем естественно, это не обычная разговорная речь (равно как и в шахматном случае – позиция, в соответствии с определением, лишь близкая к естественной), но поэтическая, то есть фигуры речи и элементы фигур существуют не в стройном порядке, но перетасованы: подлежащее, сказуемое, второстепенные члены занимают не те положения, которые предписаны регламентом регулярной грамотной речи.

Кроме того, стихотворение можно сравнить с динами-

ческим развитием ситуации на доске, ход за ходом. Если отвлечься именно от «шахматного этюда» и сопоставить его просто с шахматной партией (представим для порядка, что мы придём в итоге к этюдному окончанию и оправдаем название стихотворения), то увидим те же стадии развития: дебют, миттельшпиль и эндшпиль – со всеми причитающимися им аналогиями. Вы не можете начать стихотворение словами: «Поскольку я купил стиральный порошок…» – ясно, что во второй строфе вы будете стирать, в третьей сушить, в четвёртой гладить себя по брюшку и т. д., – это было бы равносильно попытке поставить сопернику детский мат и немедленно проиграть партию.

Если же поэт начинает: «Мастерица виноватых взоров…», то предугадать продолжение невозможно.

Но и начав сколь угодно неожиданно, вы должны помнить, что вовлечены в слишком древнюю игру, где первые ходы изучены вдоль и поперёк и делаются почти автоматически, и – значит – при переходе в миттельшпиль следует позаботиться о нелобовом продолжении. И здесь, когда все образы и возможности их развития (все комбинации, просматриваемые на много ходов вперёд) всё-таки теряются вдали и разбегаются, как те два зайца, которых в снеговой канители и мерцании фонарей много больше, когда вы ещё можете уследить, в какой подъезд свернула ваша неверная, но – на какой этаж? в какую квартиру? – нет, не успеваете, и вам остаётся замереть перед домом и гадать по окнам, раскладывающим свой вечерний пасьянс, – тогда, в отчаянии или в счастливом прозрении, вы освобождаетесь для интуиции и делаете верный ход (или – в помрачении – гибельный). Будет ли это жертва ферзя или ход конём, внезапная рокировка из чувства самосохранения или усложнение партии с нагнетанием фигур в центре и угрозами на королевском фланге, – рано или поздно, но стихотворение перейдёт в эндшпиль, где главенствующее место, вероятнее всего, займёт расчёт.

Прекрасно, если концовка будет подобна прорыву проходной пешки и её ферзевому преображению. Лучше бы сказать: превращению всего стихотворения в ферзя, поскольку бедный Евгений по ходу повествования –

явная пешка, не имеющая ни малейших шансов стать ферзём, между тем как стихотворение на приобретение нового качества в финале – рассчитывает.

Симметрии шахматной доски соответствует рисунок стихотворения, а каждой из трёх стадий игры – соответственно (и приблизительно): 2 строфы, 5 и снова 2 (чёткой границы при переходе от дебюта к миттельшпилю и от миттельшпиля к эндшпилю нет).


Продолжая шахматные ассоциации:

автор даёт сеанс одновременной игры. Не могу назвать точное количество досок, потому что их всегда будет на одну больше любого указанного числа.

Как минимум разыгрывается: а) дебют пятидесятых, б) застойный вариант, в) защита Лужина, г) всеобщее начало, д) предновогодний гамбит.

а) Автор видит всё из своего десятилетнего возраста: заснеженный город; шахматный клуб, в который его водит с собой дядя-инженер; дядиных друзей, склоняющихся в зрительном зале над шахматами, точное описание которых он найдёт когда-нибудь в «Защите Лужина».

(«Не книжечка, а маленькая складная шахматная доска из сафьяна. ‹…› В отделениях, по сторонам самой доски, были целлулоидовые штучки, похожие на ноготки, и на каждой – изображение шахматной фигуры. Эти штучки вставлялись так, что острая часть въезжала в тонкую щёлку на нижнем крае каждого квадрата, а округленная часть с нарисованной фигурой ложилась плоско на квадрат. Получалось очень изящно и аккуратно, – эта маленькая красно-белая доска, ладные целлулоидовые ноготки, да ещё тиснённые золотом буквы вдоль горизонтального края доски и золотые цифры вдоль вертикального».)

И совершенно смутно, тоже глядя из прочитанного романа, автор вспомнит расположение фигур: дядя, его жена и некто незримый и ненавидимый, жену умыкнувший. Комбинация, отличная от книжной, но, конечно, близкая: измена! Зевок, битое поле и взятие на проходе… Однако разыгрывать её – значило бы пожертвовать стратегическим планом в пользу временных и сомнительных преимуществ.

б) Автор в начале семидесятых; и теперь его самостоятельный проход по городу, увиденному как огромные имперские шахматы; беглые ассоциации с Евгением и «Медным всадником» неизбежны; лёгкий социальный мотив: кони на Аничковом мосту, рвущиеся на свободу, – вариант мелькнувший, но оставшийся неосуществлённым ввиду очевидности.

в) Герой Набокова прекрасно знает реалии города, перечисленные в стихотворении: Невский проспект, Дворцовая и т. д. Там он гуляет с гувернанткой-француженкой. «Клуб Чигорина»? – в романе вы слышите, как Лужин-младший говорит отцу: «Чигорин советует брать пешку»; по Сергиевской Лужин идёт к тёте, живущей

у Таврического сада.

Автор стихотворения «Шахматный этюд» в 70-е годы живёт на ул. Чайковского (бывшая Сергиевская); в том же Таврическом саду, где оказывается Лужин, прогуливающий школу, засматривается на шахматистов; «игра богов», говорит о шахматах скрипач из «Защиты Лужина», – и действительно, невозможно оторваться от красоты шахмат, даже если вы не поспеваете за мыслью играющих; «тебя зовут, иду, иду» – финал стихотворения, но и смерть, и освобождение Лужина – «оттуда, из этой холодной тьмы, донёсся голос жены, тихо сказал: „Лужин, Лужин“».

Подобно Лужину, и столь же ненамеренно, стихотворение «играет» против пошлости и каждым ходом создаёт непредвиденную ситуацию. Вот оно, то самое «высокое косноязычье»: Лужин – своей будущей тёще: «Честь имею просить дать мне её руку», – три безнадёжных глагола подряд (как если б это были строенные (!) пешки) – и всё-таки победа! Королева пошлости, тёща, сдаётся и соглашается на немыслимый брак. Формальная сторона дела в «Шахматном этюде» не менее косноязычна: это относится и к построению фразы, и к рифме.

г) Существует общий смысл такого прохода героя: через горе, утраты, жертвы, – безотносительно к конкретной истории бедного Евгения, которую автор хоть и имел в виду, но не описал; тот же аккадский эпос о Гильгамеше, расположенный симметрично

на шахматной доске времени – где-то за два тысячелетия до Р. Х., – о том же:

Тоска в утробу мою проникла,

Смерти страшусь и бегу в пустыню.

д) Предновогодний гамбит знаменателен ещё и тем, что «играется» на исходе второго тысячелетия; автор пишет стихотворение 30 декабря 2000 года, увидев и купив в магазине ту самую шахматную книжицу, которую не видел с детства. Радость этой встречи спасает безнадёжную, в сущности, позицию.


Можно продолжать шахматно-поэтические ассоциации сколь угодно долго. Взглянуть, например, на запись партии, которая смотрится как стройное стихотворение, да ещё и со знаками препинания:! – сильный ход,? – слабый. Можно провести сопоставление с падежами: именительный – неподвижная данность фигуры (кто? что?), родительный – взятие наискосок (кого? чего?), дательный – шах! (кому? чему?), винительный – размен (кого? на что?), творительный – жертва (кем? чем?), и т. д. – играйте, фантазируйте (в оставшемся предложном падеже – о ком? о чём?), – у меня нет навязчивой идеи сделать эту аналогию более убедительной.

Куда как радостней бросить её и заняться на секунду другой, к примеру – музыкальной, и, представив себе, что шахматная доска – нотный лист, увидеть длительность звучания этих «нот» в зависимости от длительности их жизни на доске: пешка – 1/16 – а их, пешек, как раз шестнадцать, они же – по мере быстрых разменов в начале – «восьмые»; лёгкие фигуры – «четверти», «половинки» – ферзи и короли, пока в живых – после того, как поставлен крестик и объявлен мат, – не остаётся одна длящаяся «целая» нота победы.

Можно обнаружить, что имена Чигорина и Желябова сталкиваются лбами, расположившись по краям двух соседних строк. Возникнув случайно, просто как имена клуба и улицы, они немедленно оправдывают своё появление: эти люди почти ровесники (1850 и 1851 года рождения), кроме того, оба желали смерти властителя

(шах, мат – смерть властителя), первый – творец, второй – разрушитель.

Но я испытываю цейтнот и перехожу к заключению.


Созданное проблесками мысли, памяти, образов и т. д. и заключённое под умным куполом черепа, стихотворение устанавливает связь бесконечного числа разновременных и разновеликих событий, высвечивая их с такой силой, что они, при всей случайности сочетания, оказываются выявленной неизбежностью, точечным узором невидимого замысла, подобно звёздам под единым куполом небосвода. А напросившимся «небесным» сравнением с собой они подтверждают не совсем земное происхождение жизни и поэзии.

На определённой глубине, на глубине прозрения, всё связано со всем. Обыденному человеческому сознанию этот опыт дан в страдании, и не зря человек и даже плохая литература дорожат «страдальческим» опытом: он делает жизнь символичной и значимой, пронизанной насквозь неким замыслом. Весь мир – с головы до пят – участник вашей драмы, каждая песчинка причиняет вам боль, и вы согласны на эту боль и дорожите ею, лишь бы ощущение жизни всего вас не покидало. Глубина прозрения – другая глубина, и гармоническая связь вещей там возникает помимо вашего эгоизма, точнее – за его пределами. Стаккато дождя прекратилось, и небо, как лига над нотами, привело всё, над чем оно простирается, к согласию.

Небо – одно и то же, и оно незыблемо, но его нет без проявлений: звёзд, или облаков, или птиц, данных всегда в неповторимом сочетании. Любым стихотворением поэт свидетельствует (словно бы покручивая калейдоскоп и создавая всякий раз новый рисунок из одних и тех же стёклышек) о том, что всё есть только после создания того, что есть.

Лужин смотрит в комнате на пустую доску и видит, как гибнут и рождаются миры. Шахматная партия (в нашем случае – с переходом в этюдное окончание; а Лужин, кстати, думает в одном эпизоде: «…бывает, например, когда в живой игре на доске повторяется в своеобразном преломлении чисто задачная

комбинация…») – шахматная партия подлежит воссозданию и становится непререкаемой.

И если повезёт, вы успеваете записать выигрышный ход до истечения «основного» времени.

* * *

Кара катится.

* * *

В 1908 году по Парижу бродил слепой человек, прославившийся впоследствии тем, что его встретил и запечатлел Рильке:

 
Видишь, город рассекает он,
Город, с ним играющий в пятнашки;
Тёмной трещинкой по белой чашке
Он проходит. И запечатлён
 
 
Сонм вещей, как на листе бумаги,
На пустых невидящих зрачках.
Он идет чутьём, при каждом шаге
Ловит мир в отрывистых щелчках:
 
 
Угол, камень, пустота, забор –
Выжидает, скрыть не в силах муку:
И, решившись, поднимает руку,
С городом скрепляя договор.
 
(Перевод В. Летучего.)

Но слепому этого было мало и, уступая его притязаниям на вечность, через пятнадцать лет старика у того же забора встретил и сделал повторный снимок Владислав Ходасевич:

 
Палкой щупая дорогу,
Бродит наугад слепой,
Осторожно ставит ногу
И бормочет сам с собой.
А на бельмах у слепого
Целый мир отображён:
Дом, лужок, забор, корова,
Клочья неба голубого –
Всё, чего не видит он.
 
* * *

Одно из глупейших зрелищ, которые я когда-либо видел, – это синхронное плавание. Девушки с прищепками на носу, уходящие под воду…

* * *

Есть стихи вроде неприбранных комнат: всё на виду, но ничего не найти.

* * *

«Мог не уезжать, сам хотел…» Конечно. А Пушкин мог избежать дуэли. А Мандельштам – не писать: «Мы живём, под собою не чуя страны…» Да ты вообще мог не родиться! (И, кстати, не родился).

Человек делает шаг, а потом – поздно назад, даже если захочется, потому что если сказать точнее, то шаг делает человека. Быть может, он побледнел от страха, быть может, он не ожидал такого резкого поворота событий, но кровь доброкачественней мысли. Событие – произошло. История двинулась. Двинулась как укор тебе, потому что без тебя. Помаши ей ручкой с перрона. Вернись в родной город. Напиши стансы его мэру:

 
И утром, встав в восьмом часу,
красавица и молодчина,
по-женски утерев слезу,
встаёт на вахту Валентина.
 

Вот она, Валентина, которая, встав, встаёт. Тянет кто-то за язык. И ни одного в округе серафима, который бы его вырвал. Что ж, Бродский ещё в Ленинграде написал:

 
Что-то в их лицах есть,
что противно уму.
Что выражает лесть
неизвестно кому.
 

Он ошибся только в том, что лесть адресована не «неизвестно кому», а очень даже известно.

Нет худа без добра: открыли Дом писателей. Дали домик в Комарово или в Переделкино. Нет худа без добра. Чудная русская пословица. Глас народа.

Есть и такая: «Глас народа Христа распял».

* * *

Женщина, похожая на изжогу, с глупым животом и белыми, как две ложки соды, глазами.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации