Электронная библиотека » Владимир Глянц » » онлайн чтение - страница 5


  • Текст добавлен: 23 июля 2017, 23:41


Автор книги: Владимир Глянц


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Осторожно! Всюду – враг!

Когда передавали по радио траурный митинг с Красной площади, мама слушала-слушала и сказала:

– Нет, на Берию тоже надежда плоха, вон как голос дрожит, совсем старенький стал.

Мне было неполных восемь лет, и потому мне и сейчас странно, что этот – 1953 год – со своими совершенно взрослыми событиями так сильно запал в мою детскую душу. Но событий действительно хватало. Сначала от какого-то непостижимого дыхания Чейн-Стокса умер Сталин. Странно. Мне казалось, наши люди должны умирать, ну уж на самый худой конец от дыхания Иванова-Сидорова, к примеру, или там Ломоносова-Черепанова. А то как-то не по-нашему получается. Жил-жил человек в своей стране, а умер от болезни, для которой даже названия на родном языке нет. Потом – и полгода не прошло, – бац! Вдруг обнаружили крупнейшего немецкого шпиона! И где? В собственных рядах!

Ничего удивительного. Я всегда знал, что шпионы могут протыриться куда угодно, даже в Министерство путей сообщения, где мама работает. Но чтобы в Кремль! Но чтобы по праздникам стоять на Мавзолее и махать оттуда всем нам, дуракам доверчивым, ручкой! Но чтобы притворно дрожать голосом на траурном митинге! Не знаю… Надо быть, странное слово готово сорваться, – выдающимся шпионом.

В эти дни и зародилось мое недоверие к актерам. Ведь актер на сцене может все. В одной пьесе он очень похоже притворяется добрым, в другой – злым. Шпион тоже притворяется, только всегда хорошим, нашим человеком. И его очень трудно разоблачить, потому что он пользуется доверчивостью хороших людей. Вот чем он, гад, пользуется. Диверсанты и шпионы могут очень глубоко внедряться, жениться и даже заводить детей!.. Ну вот как у нас семья, и мы – самые настоящие дети, свои, потому что в самом деле мы все здесь родились. А у шпионов вот этими детьми как бы доказывается, что и он, шпион, тоже как бы наш человек. Дети-то настоящие. Вроде меня и Таньки, и Валерки!.. А-а-а!.. Неужели и в нашем доме?.. Но кто – мама или папа? Против папы было то, что он родился в буржуазной Румынии, да еще при короле Михае… Одно это звучало анекдотически. Какие теперь короли? Жуткая отсталость! Еще – папа знал языки… Без всяких там грамматик и правописаний, но ведь знал. Мама по-иностранному не знала ни аза. Это хорошо, от этого на душе стало спокойно. Но только за маму. А за папу – еще тревожней. Хотя если успокоиться и подумать, то какие-такие секреты папа мог выведать в своем ателье?.. Даже смешно. Да, но зато у мамы на работе навалом секретов! Летом, когда многие сотрудники уходят в отпуск, ей даже доверяют диспетчеризировать воинские перевозки! Ай-ай-ай! Неужели мама?..

Хотя что родители, я и сам в те траурные дни проявил себя с довольно гнусной стороны. Когда пришлось выбирать, отдавать свою единственную жизнь за Сталина или нет, чтобы мертвый он моей жизнью ожил, а я его смертью умер, чего там крутить, не очень-то мне это понравилось. И потому измена Берии пришлась очень кстати. Очень! На фоне шпионства такого крупняка я выглядел совершенным голубем мира. Все-таки моя тихая измена делу Ленина-Сталина не нанесла народу никакого вреда, она вся происходила внутри одного меня. Да, это была моя страшная тайна, но только не такая, как государственная, которая всегда тайна государства от нас, а моя тайна – тайна от государства. Да. На фоне Берии я еще как-то смотрелся. В те дни откуда-то появилась лихая частушка:

 
Берия, Берия
Вышел из доверия,
А товарищ Маленков
Надавал ему пинков.
 

Если бы я умел размышлять, я бы задумался, откуда вдруг взялся сам товарищ Маленков, про которого раньше даже и слышно не было? Но, видно, действительно был хороший человек, если такое дело сделал! Я, конечно, был по уши виноват. И вот в такой момент, когда я уже захлебывался переполнявшей меня виной, расшифровали такого крупного, глубоко окопавшегося врага! Дышать сразу стало легче.

По радио говорили, что он долгие годы маскировался, скрывал свое подлинное лицо.

Враг – он никто. Его ордена и медали, должности и посты – одна фальшивка. Но поскольку до самого его разоблачения никто не знает, что он враг, то хорошие люди, в силу своей доверчивости, принимают и его ордена, и его должность – все его государственное значение за настоящие. И приказы его выполняют на самом деле, и уважают как заслуженного человека. Вот что он, гад, делает, он же все переворачивает и перепутывает, потому что потом оказывается, что зря потрачены настоящие чувства на такого гада и уважали его тоже зря. Заодно этот гад поднимает экономику, строит мосты и тоннели, гидроэлектростанции и элеваторы, варганит атомную бомбу… Но действительно настоящим оказывается только тот страшный вред, который он причинил стране. Неизвестно только, успел ли причинить этот страшный вред Берия или же вовремя был схвачен прямо за руку, во время сеанса радиосвязи? Прямо как был – в подштанниках и наушниках… с дрожащей рукой на радиоключе. Отдерни он только вовремя руку – и все, ходи потом доказывай, враг – не враг? А такие в общем-то не плохие ребята, вроде меня, должны из-за всех этих сложностей омрачать свое счастливое детство. Потому что никто не может быть счастлив, если он в чем-то виноват. Да, я должен был отдать жизнь за Сталина, но как? Это ж надо делать с умом, так, чтобы его это оживило. Иначе пропадет всякий смысл. Если рядом с мертвым Сталиным ляжет бессмысленно умерший, такой хороший, так любящий маму и папу, и сестричку, и братишку, и девочку Леру с восьмого этажа и уже так бегло читающий мальчик, – то что в этом толку?..

Иногда, когда мы с Витей решали быть бдительными, мы довольно быстро кого-нибудь выслеживали. Вот и эту тетку в огромной и тяжеленной, до пят шубе мы быстренько выследили. Еще бы: под этакенной шубой можно было спрятать не только пестоль или рацию, целый крупнокалиберный пулемет запросто можно было спрятать. Мы следили за ней от поликлиники МПС до самой высотки.

– Подозрительная тетка, – сказал я.

– Сам вижу, – сказал Витя.

– Очень-очень подозрительная, – сказал я.

– Сам знаю, – ответил он.

– Да еще крашеная, – отметил я.

– Ясно, маскировка! – сказал Витя.

– Видел, как она оглянулась? – спросил я.

– Меня усекла, догадалась, что слежу, – ответил Витя.

– Прячься за меня! – решительно сказал я.

Витя зашел мне за спину. Я не учел одного – он был выше меня на целую голову и его голова целиком и полностью торчала над моей. Если посмотреть издали и не очень внимательно, получалось, что я – двухбашенный. Это не укрылось от опытного взгляда матерой разведчицы. Напряжение усиливалось! Теперь, в считаные секунды должно было решиться кто кого?

Какой-то ненормальный пацан, несмотря на март и кучи снега вокруг, вышел к высотке погонять на самокате. С самым шикарным и соблазнительным жужжанием смазанных подшипников и грохотом несся он вниз по левому пандусу. Я наблюдал за ним, в душе немного завидуя. Утешало одно: мы сюда не прохлаждаться пришли. Мы – на задании! Именно в этот момент, когда наша с Витей бдительность немного, самую малость притупилась, откуда ни возьмись к остановке тихо причалил десятый троллейбус. Я думаю, и сам Шерлок Холмс не смог бы этого предвидеть. Неожиданно, против всякой логики, тетка в длинной шубе прыгнула в заднюю дверь троллейбуса. Напряжение достигло предела! Двери захлопнулись, и троллейбус плавно отчалил.

– Упустили! – с горечью сказал я.

– Сам вижу, – мрачно ответил Витя.

– Кто же катается в марте на самокате? – пытался оспорить я решение судьбы и как бы переложить часть ответственности на того парня.

– Думаешь, подослан? – с какой-то странной усмешкой спросил Витя.

«Ба! – подумал я, – так вот оно что! А мне это и в голову не пришло».

– Пока еще не знаю, но дело темное, – сказал я.

– А я думаю, подослан, – с той же странной усмешечкой сказал он.

– Да, – заныл-заканючил я, – когда теперь новый шпион подвернется?

Кажется, я и на Витю не прочь был списать нашу неудачу.

Сам по себе я не был особенно бдительным. Во всем нашем огромном дворе я так ни разу никого и не заподозрил. Не знаю, почему это так? Должно быть, из-за ложной доверчивости к землякам. А ведь народу у нас было, как семечек в арбузе! Но все вроде бы свои, привычные. И дворник дядя Трофим; и автомобильный вор по кличке Мирок; и Витька Заломов, который подрался со мной в первый же мой приход в детский сад; и Вадик из пятого подъезда; и приблатненный Толик Кривой, с которым мы воспитывали друг друга: он научил меня курить, а я перевоспитывал его в тимуровца; и мой еще детсадовский дружок Керя, слишком дословно понявший зовы блатной романтики; и наш дворовый кумир – столяр дядя Паша; и Генка Сухоручко, которому я случайно сломаю ногу; и будущий левый край «Динамо» Вотол-младший со своим солидным не по годам старшим братом в шикарно крупных роговых очках; и ровесник моего брата – Саша Музыкантский, в будущем большой начальник; и Валерий Быковский по кличке Иранец – будущий космонавт; и девчонка из восьмого подъезда Валька Симутенко – дочка паспортистки тети Шуры; и моя первая симпатия – девочка Лера с восьмого этажа; и Сашка-китаец из шестнадцатого подъезда – мой будущий шурин, со своим другом Димоном-скрипачом, которому потом дадут восемь лет за липовое изнасилование; и Петрик из восьмого подъезда, который станет водителем троллейбуса; и Валеркины друзья – будущие инженеры братья Ишкарины из шестого подъезда; и фарцовщик Кобелян, о котором совсем скоро в «Комсомолке» появится фельетон; и студент Строгановки Володя Варшавер; и тетя Катя Рождественская, прожившая после ампутации второй груди двадцать лет и про которую мама, вздохнув, всегда говорила одно и то же: «Да уж, Катя – не жилец»; и очень влиятельный человек из десятого подъезда Иван Петрович (много лет спустя я узнаю, что он генерал КГБ), и Норик, который в семнадцать лет умрет от рака; и еще один Генка, удивительно резавший из дерева сабли, кинжалы и пистолеты, но парень с дурными наклонностями; и капитан дальнего плавания Славка из пятого подъезда, с двумя братишками и беспутной в будущем сестренкой; и подружки моей сестры из дома № 4 Алфея и Ира; и Буратино, с которым мы бездарно потратили пятьдесят рублей одной бумажкой, которую я украл у папы; и автолюбитель Раков; и наша домработница Зинка Коновалова со своим ухажером Виктором из двенадцатого подъезда; и папин заказчик, железнодорожный генерал Миньковецкий; и наши дворовые воры – Суя, Перепуля и Барон – с одной стороны люди вне закона, а с другой стороны – наша единственная защита в столкновениях с ребятами из других дворов: «А ты Сую знаешь? – спрашивали самого борзого из чужих пацанов. – Ты Сую не знаешь? Слышь, Толян, он Сую не знает! Да кого ты тогда вообще знаешь? Иди отсюда, пока цел»; и Коля Бубу – из восьмого; и кудрявый, всегда веселый и немного гундосый Рабинович по кличке Пушкин; и Женька Попов; и наш школьный учитель труда Юрий Михайлович; и Вовка Агеев, мечтавший стать военным атташе – это звучало настолько же шикарно, насколько и непонятно; и наши соседи снизу – семейство Прокрустов: дядя Саша – кандидат наук и тетя Юля – юрист; и Наташка, которая сначала прикрыла, а потом все-таки выдала меня в деле с ворованными спичками. Кого тут заподозришь? Все – свои!


Когда я сдуру нафантазировал, что мои родители – шпионы, я вдруг до жути ясно представил, до чего же должно быть невыносимо сейчас детям Берии. Кто теперь подойдет к ним в школе или позовет играть? Да никто! Я и сам при других ни за что не подошел бы. Другое дело – написать им письмо. Но куда? В «Пионерскую зорьку» почему-то не хотелось. Напишу-ка в «Угадайку», это уж действительно отличная радиопередача. Кому? Ведущей – Гале. Второго ведущего – Борю я терпеть не мог. Потому что за версту было слышно, что его играет пожилая и довольно грустная тетка.


Здравствуй, дорогая Галка!

Ваша передача очень интересная, потому что я люблю ее слушать. Я хочу… мне хотелось бы… не знаю, с чего начать… Если у шпиона Берии есть дети, передайте им мой привет (подумав, слово «привет» я зачеркнул), передайте им мои слова и скажите, чтобы они не дурили и не шли по пятам своего отца. Быть сыном шпиона противно и совсем непочетно. Я, например, им никогда не был и не буду!

Скажите им, что они ни в чем не виноваты. Ни в чем. Пусть зарубят это на своем носу! Еще передайте им, что встречаться с ними я не могу. Некогда – пою в хоре и учу наизусть «Песнь о вещем Олеге».

С пионерским приветом – Вова.


Когда я перечитал свое письмо, оно показалось мне отвратительно грубым. Оно вообще дико изумило меня, потому что я совсем не то написал, что чувствовал. Жалостью в нем и не пахло. Я немного подумал и, чтобы как-то исправить положение, приписал: «Посоветуйте им уехать куда-нибудь далеко-далеко. Где их никто не знает».

Закончив, я перечитал письмо еще раз. В том месте, где я написал «с пионерским приветом», я вдруг густо покраснел, потому что пионером еще не был.

Стало до того противно, что письмо я порвал.

Дыхание Чейн-Стокса

Меня принимали в пионеры в траурном зале музея В.И. Ленина. Организаторы, видимо, думали создать обстановку наибольшей торжественности, вместо этого все заливал страх. Смерть в этом возрасте представлялась мне мрачной пугающей тайной. Как только я увидел склоненные знамена с повязанными на древках огромными траурными бантами, я словно ослеп.

Смерть здесь так сгустилась, что я боялся слишком глубоко вдыхать воздух, опасаясь почувствовать запах сами знаете чего. Какой-то непривычный запах здесь и так был, но я его специально недонюхивал. Кажется, там были венки, сильно увеличенные фотокопии газетных бюллетеней с жирными траурными рамками, одного вида которых я ужасался, фотографии с неизбежным гробом. Я говорю «кажется» не потому, что плохо помню, а потому что нарочно недосматривал (как недонюхивал), недоразглядывал того пугающе-опасного, что нас так плотно окружало в этом зале, буквально боялся прямо взглянуть и потому свой взгляд пускал по очень сложным кривым. Я был убежден, что смерть может быть заразной, как болезнь, и по капле просочиться через что угодно: через кожу, зрение, дыхание…

В зале было скоплено какое-то неимоверное количество доказательств того, что Ленин действительно когда-то умер. А ну как из этой кучи выпрыгнет и сам мертвец. Нет, Ленин живой был хороший, с этим я не спорю, и детей любил, но вот мертвый Ленин как себя поведет, кто его знает? Мертвяк есть мертвяк. Ребята все до одного тоже были подавлены. К тому же прибавился мандраж позабыть слова клятвы. Обстановка была нечеловечески строгая. До такой степени, что сам факт принятия в пионеры, произнесение слов клятвы, повязывание галстука, – совершенно не запомнились. Запомнилось, что уже на улице ребята шли нараспашку, выхваляясь новыми пионерскими галстуками…

Смерть Ленина всегда понемногу оживала зимой. Это было ее обычное время. В чудесные зимние вечера, особенно с поземкой или вьюгой, смерть Ленина нет-нет да и постучит в заледенелое окошко. Но то был нестрашный стук, так как смерти Ленина было уже немало лет. Ей, может быть, и самой предстояло скоро умереть. Я слушал этот стук, как обычно, краем уха, не отрываясь от альбома, кисточки и красок. Смерть Ленина была наподобие Снежной королевы, только королева была куда сильней и опасней.

В эти мирные вечера можно было даже слегка так, не совсем серьезно задаться вопросом: а ты бы отдал жизнь за товарища Ленина? И так же не совсем серьезно ответить: да, то есть нет, то есть конечно же… Но где-то там все равно зналось, что ответ не совсем честный. И это тоже вызывало какое-то слаборазбавленное, не смертельное отравление от собственного какого-то неблагородства и недостатка жертвенности.

Ведь почему не хотелось умирать в свои неполные восемь лет? Потому что скоро ученые додумаются до бессмертия, и жалко тогда будет своей единственной жизни, а Ленин все равно уже умер и уж должен был бы привыкнуть к смерти. В одной фантастической книжке, мне ее Колян дал, я вычитал, что там одного – в общем героя, что ли? – я не помню точно, ну в общем за какие-то там таки-и-и-е заслуги, что ва-а-а-бще, приговорили к бессмертию. Там какая-то очень сложная операция или что?.. Ну, я и подумал, а может, я тоже, когда вырасту, окажу человечеству сильную, наисильнейшую услугу, ну просто такую услугу, что все офонареют. И приговорят меня к бессмертию, если техника к тому времени достигнет такого уровня. Тут я даже в мечте, без свидетелей скромно потупливался, мне как-то неловко было, что я, оказывается, такой великий.

Я, конечно, читал в «Путешествиях Гулливера» про какой-то народ или племя, которое обрело это самое бессмертие, но людям оно почему-то быстро остохренело, и они стали скучать и стосковались по смерти, не захотели жить вечно. Но фиг-то я поверил. Потом еще не хотелось отдавать свою жизнь за Ленина, потому что он казался настолько серьезным и хорошим, что когда я думал, завидуя тем, кто видел Ленина, а вот вдруг бы он меня увидел, наверно, сразу бы раскусил, что я не тот фрукт, который ему нужен. За очень хорошего должны отдавать свои жизни тоже очень-очень хорошие, а то выйдет полная е-рун-да.

В общем, Смерть Ленина долго похаживала где-то совсем рядом, пока не встретилась с другой Великой Смертью – Смертью Сталина. Стуча костями, они обнялись, как хорошие подруги.

Смерть Сталина началась рано утром, когда еще не рассвело. Я проснулся от того, что громко, не боясь нас разбудить, в голос рыдала мама. «И-и-и! – ревела она. – На кого же ты нас поки-и-нул. Да на Лаврентия Павловича надежда плоха-а-я. Он и сам-то уже ста-а-ренький. Вон как голос-то дрожа-а-л…»

Доставая до позвоночника, своим страшным замогильным голосом рассказывал Левитан про дыхание Чейн-Стокса. Говорили, что это дыхание даже передавали по радио, но я, как всегда, самое интересное прозевал. Страшно еще было от того, что голос Левитана дрожал. Он не только не справлялся с волнением, но даже и не скрывал этого. До этого я никогда не слышал, чтобы дикторы показывали свои чувства, это было не принято. Но страшней волнения Левитана было это дыхание с таким необычным названием. Потому что, когда нам хорошо, наше дыхание никак не называется. Оказалось же еще хуже, оказалось, что дыхание было вчера, а сегодня уже и такого нет. Совсем умер.

В этот день я с удовольствием пошел в школу, только чтобы убежать подальше от той душераздирающей, как ее назвала мама, музыки, которую теперь все время передавали по радио. Мама объяснила, что это музыка из «Пиковой дамы». Сталин ее очень любил. Не даму, конечно. Провожая меня к двери, мама сказала убийственную фразу:

– Ну, все! Теперь америкашки на нас нападут. Они только Сталина и боялись. Пропали мы без Сталина, совсем пропали.

– А мы разве уже воюем с ними? – спросил я.

– Не волнуйся, они теперь в два счета развяжут войну. Ну, что ты скис? – сказала мама, увидев мое лицо. – Не волнуйся и не паникуй, имей в виду: мы никогда не были паникерами.

О, детство-детство! Как чудесна твоя гибкая восприимчивость, так легко перебегающая с предмета на предмет. Новое впечатление, как вода следы на песке, начисто смывает предыдущее. Первые же образы этого хмурого утра смыли напрочь тоску и уныние.

Впереди маячила чья-то знакомая фигура. Мы поравнялись.

– А, это ты? – спросил Смирнов. – Здоров!

– Привет! – сказал я, пытаясь избежать его специфического рукопожатия.

Но он уже протянул свою руку. Когда наши руки встретились, Смирнов средним пальцем пощекотал мою ладонь, таков уж был его обычай. При этом он примирительно подхихикнул, мол, не правда ли, это забавно?

– Слышал, что делается? – спросил он, наскоро изгоняя из своей интонации только что бывшее в ней несерьезное. – Сталин-то… – и как бы от очень сильной досады тяжело вздохнул и прищелкнул языком.

– Слышал.

– Ну, и что ты думаешь?

– А что я думаю?

– Ну, как теперь, дальше-то что?

– Ну, думаю, америкашки теперь развяжут войну. Они уж давно хотят. Да Сталина боялись. Берия тоже никуда не годится, совсем старенький стал, – сказал я солидно и очень от себя, совершенно забыв, что это мамины слова.

– Иди ты! – воскликнул Смирнов. Он, видно, никак не ожидал от меня такого дельного прогноза. – Вот здорово! Слушай, у меня – план. Давай сбежим на войну? Только, чур, не протрепись. Железно?

– Железно-то железно. А что, ты уже знаешь, где она будет? Куда бежать-то?

– Конечное дело, чудак-человек, – покровительственно сказал Смирнов. Ну, это, понимаешь, там, – он неопределенно махнул рукой. – Там… Надо с пересадкой ехать. Сначала на метро, потом на троллейбусе, а потом… потом – на электричке. Там и война и все остальное…

Очевидно, мой оголтелый пацифизм был написан на моем лице слишком крупными буквами, и Смирнов прочитал их.

– Ты что? Забоялся? Или не хочешь на войну? – чуть поддразнивая меня, спросил он.

– Почему не хочу, хочу. Даже очень. У меня уже и спички есть. Десять коробков.

В другой бы, более прозаический момент Смирнов от зависти, что у меня десять коробков спичек, сдох бы. Но он уже широко загулял.

– Дурак! Ты думаешь, на войне без твоих спичек стрелять нечем? Там нам дадут самые настоящие пушки. Калибра семнадцатая-восемнадцатая. Здоровенные такие.

– Сам ты дурак, если не знаешь, что даже в разведку не ходят без спичек. Их еще специально воском заливают.

Опять разговор со Смирновым смутно встревожил меня. Что я в самом деле такое? За Ленина жизнь отдать не хочу, то есть хочу, но не очень. Теперь если война с америкашками… На войну-то хочется, на войне ведь дико интересно, и поэтому очень хочется на войну. Но на взрослую, как в кино, страшновато. «Вот если только организовать детскую, между советскими и американскими детьми», – слабо подумал я, пытаясь спасти остатки своей чести…

В школе было темно и мрачно. Ребята ходили какие-то потерянные. Свет очень хмурого дня едва окрашивал школьные коридоры. Вдруг началось. Кто-то сказал первый: «Лучше бы я умер», – и пошло: «Лучше бы я, лучше бы я». На меня это подействовало, к тому же чувствуя свою еще ту, старую вину перед Лениным, я тоже сказал и раз, и другой «Лучше бы я». Но такая солидарность чувств не бывает слишком продолжительной. Произошло что-то новое. Вдруг кто-то спросил: «А ты отдал бы жизнь за Сталина? Только честно. – Ну. – Что ну? Честное сталинское? – Честное». Это был совершенно стихийный, никем из взрослых не организованный и не направляемый взрыв чувств. И сначала желание отдать свою жизнь за вождя высказывалось свободно. Но потом кому-то пришло в голову, как бы собрать подписи под этим горестным чувством, слегка организовать неорганизованное. А там и потребовать: «А ты бы отдал жизнь за товарища Сталина?»

Больше всего мне досталось от Пантюшина. Пантюшин, что было очень неприятно, безжалостно договаривал свои мысли до самого конца:

– Глянц, ты отдал бы жизнь за товарища Сталина, чтобы он жил, а ты умер?

– Ну.

Не мог я почему-то, как другие, просто сказать «да», чтобы он отвалил. Хотя все это было не совсем всерьез, и никто реально не стоял по наши души где-нибудь в медпункте, держа в волосатых руках обнаженный скальпель.

– Нет, ты мне по-русски скажи: да или нет?

– Ну конечно. – Мне в эту минуту почему-то втемяшилось в голову: черный с белым не носить, да и нет не говорить.

– Ты что, не можешь сказать простое русское слово «да»? – пер на меня Пантюшин.

– Почему не могу? Могу.

– Так да или нет?

– Могу я, могу сказать.

– Так скажи.

– Что тебе сказать?

Свой вопрос Пантюшин давно поставил, и поставил его передо мной, и вдруг почему-то спрашивают его. Это его немного сбило с толку, и не совсем уверенно он сказал:

– Не мне сказать, а товарищу Сталину.

– Ну ты, Пантюшин, даешь. Сталин же умер! Хочешь, открою стра-а-ашную тайну?

– Ну.

– Смирнов записывет добровольцев на войну с америкашками.

– Ты че, ваще дурак? – заорал Пантюшин благим матом.

Видимо, я был первым, кто сегодня из-под него вывернулся, из-под этого хладнокровного убийцы молочно-восковых деток. Я быстро прикинул в уме, – он бы сгодился на роль того дяхана с волосатыми руками. А может, он расстроился из-за того, что идея записывать на войну, так неожиданно выскочившая словно из-под земли, была совсем-совсем свежей и сильно перекрывала теперь уже не новую идею отдания жизни за Сталина, практически хоронила ее?

Этот нескончаемый день с траурной линейкой в актовом зале, с неловкими взаимными расспросами ребят, от которых почему-то было стыдно: «А ты бы отдал свою жизнь за Сталина?» – был настоящим бредом в моей жизни. Уже уходя из школы, я зачем-то завернул в медпункт. Открыв дверь, я увидел обычную Прасковью Дмитриевну за письменным столом, на своем обычном месте.

– Тебе чего? – спросила она.

– Сегодня прививок не будет? – нашелся я.

– Иди-иди, не будет.

Мне не хотелось домой, и весь остаток дня я провел во дворе.

А смерть Сталина вскоре упокоилась в нашем, уже описанном мною, дерматиновом диване. Туда мама сложила, очевидно боясь их выбросить, все номера «Правды» с жирными траурными рамками. Со временем газеты желтели и становились на вид хрупкими. Постепенно желтела и переставала быть потрясающей новостью и сама смерть Сталина. Во всяком случае, мама, еще недавно благоговевшая перед ней, совершенно деловито и прозаически засыпала в диван, попадая временами и на неприкосновенные газеты, целую коробку ДДТ от клопов. Не очень-то доверяя этим подвижкам, я на всякий случай чрево дивана объявил для себя запретной зоной. Я никогда не дотрагивался до этих газет, я даже, если приходилось на них смотреть, бросал только косые взгляды. Смерть казалась мне заразной, как болезнь. Но болезнь не такая, какой болеют в общем-то неплохие ребята, вроде меня, а такая, от которой развивается жуткое и таинственное дыхание Чейн-Стокса.

Удивлял меня папа. Казалось, он вовсе не боялся смерти. Во всяком случае, эти газеты в диване не производили на него никакого впечатления. По-прежнему в левом углу дивана в старой, отслужившей свой век отпарке папа прятал (копил, собирал) деньги на летний отпуск для всех нас. Мы впервые собирались на море.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации