Электронная библиотека » Владимир Греков » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 28 ноября 2017, 20:20


Автор книги: Владимир Греков


Жанр: Прочая образовательная литература, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Так начало бессознательное требует наконец присутствия сознания. Сознание же действует еще во многом по привычке, автоматически, в игровом ключе. Игра продолжается. И что очень важно – в той или иной мере игре отдает дань каждый из персонажей поэмы – от посетителя кабака до прихожанина храма.

Философия игры соприкасается с философией народности, с концепцией, которую славянофилы разрабатывали всю свою жизнь.

Впервые категория народности появилась в трудах немецких романтиков. Сближение поэзии и истории, поиски духовного начала и в том, и в другом не были для романтиков случайными, поскольку связаны были с попыткой понять универсум, общие законы мироздания. Отсюда – представление о духе времени, отражающемся в поэзии, и о самом духе поэзии. Л. Тик писал в статье «Любовные песни немецких миннезингеров», предварявшей сборник «Песни швабских миннезингеров», еще в 1803 г.: «Поэзия не что иное как сам человеческий дух во всей его глубине <…> Чем больше человек знает о своем духе, тем больше он знает о поэзии; ее история не что иное, как история духа».[11]11
  Литературные манифесты западноевропейских романтиков. М., 1980. С. 152. Ср.: в этой же статье фон Арнима: «Если поэтов можно назвать провидцами, а поэзию ясновидением, то тогда историю можно сравнить с хрусталиком в глазу, который сам не обладает зрительным восприятием, но нужен глазу, чтобы сфокусировать световые лучи. Сущность истории – ясность, чистота и бесцветность» (Там же.)


[Закрыть]
Тик в самом творчестве, в акте вдохновения уже видел «достойный удивления подвиг». Подвиг этот заключался в повторном обращении сознания к самому себе, в исследовании своих пределов – пространства, времени, изначальных природных свойств. Призывая изучать символический язык народных сказок, в котором заметны следы народных воззрений и народной истории, тесно связанной с поэзией, Тик в статье «О скандинавских народных сказках» обращает внимание на универсальные черты народной поэзии: «здесь, там, раньше, позже, в этом, том превращении, перекрещиваются самые ранние воспоминания, исчезают время и пространство, и дух народа, сказание и поэзия, не заботясь о критике и сомнении, так оформится и изольется в звуках, как сама природа дает себя услышать посвященному».[12]12
  Там же.


[Закрыть]
Мы видим, что и в этой статье «дух народа» понимается прежде всего как поэзия. Однако поэзия – сила стихийная. Не всегда подвластная разуму, она стремится к бесконечному познанию, ее влекут к себе тайны. И если между поэзией и историей существует связь, то она – в попытке разгадать тайны. Не случайно другой романтик, Л. фон Арним, пишет в статье «Поэзия и история» о некой «тайне мира», более значительной и более ценной, чем «все, что зафиксировано в истории». По всей видимости, под этой тайной Л. фон Арним и его единомышленники подразумевали непонятый и неоткрытый закон исторических изменений, придающий поэтический смысл разрозненным событиям и связывающий их единой целью. Этот закон можно понимать также и как идею истории, отражающуюся через отдельные судьбы – индивидуальные или народные. Сам смысл, или идея, доступен лишь особенному, внутреннему зрению. «Мы называем это зрение поэзией, она рождена из духа и правды и связывает прошлое с настоящим».[13]13
  Литературные манифесты западноевропейских романтиков. М., 1980.


[Закрыть]
От поэзии нельзя требовать исторической правды в обыденном, это скорее преломление, субъективная память поэта о событиях. Тем не менее у романтиков именно поэты «призваны вернуть миру утраченное единство духа и материи».[14]14
  Там же.


[Закрыть]
Поэзия возвращает поэта и его читателя к истокам.

Заимствовать идею народности в немецкой философии было довольно легко. Но вот применить к России, к русской культуре, оказалось проблематично. Немецкая историософская мысль не отводила не только русским, но и славянским народам никакого места в истории. Например, Гердер в его «Идеях к философии истории человечества» считал, что славяне занимают больше места на земле, чем в истории. Гегель в «Лекциях по философии истории» указывал на то, что они до сих пор не выступали как самостоятельный момент в ряду обнаружения разума в мире. Разумеется, это ранило чувство национального достоинства. Русская публицистика, ранее других обратившаяся к немецкой культуре и философии, попыталась найти собственный ответ. И. Киреевский прямо заявлял в 1829 г., что «философия немецкая вкорениться у нас не может. Наша философия должна развиться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного быта». Любомудры и славянофилы предпочитали размышлять о просвещении, о мирах, о цивилизациях, о характере народов и государств, о направлении литературы, о «целом быте» Европы (И. Киреевский). Все это в конце концов складывалось в определенную историософию, призванную объяснить особую, мессианскую (в трактовке Гоголя и славянофилов) роль России в европейской культуре. Сама логика историософского размышления была логикой провиденциальной, пророческой, обращенной к будущему Оппозиция «свое – чужое» естественно вытекала из общего свойства бинарности культуры как принципа ее существования.[15]15
  Ю.М. Лотман, говоря о «биполярной организации на самых различных уровнях человеческой деятельности», подчеркивает принципиальную «оппозиционность» культуры: «стоит выделится какому-либо уровню семиотического освоения мира, как в рамках его тотчас же наметится оппозиция <…> Без этого данный семиотический механизм оказывается лишенным внутренней динамики и способным лишь передавать, но не создавать информацию» (Лотман Ю.М.Функция культуры // Лотман Ю.М. Избранные статьи. В 3-х томах. Таллин, 1992. Т.1. С. 38).


[Закрыть]

Философская публицистика 1820 – 1850-х гг. рассматривала различные варианты этой оппозиции: свое и чужое познание, свои и чужие идеалы и ценности, своя и чужая вера, свое и чужое искусство (литература), своя и чужая история, своя и чужая вина и т. и. При этом меняется с течением времени и содержание этих понятий, и их ценность, и тем более оценка (положительная или отрицательная).

Естественно, чтобы отстоять свое против европейского, нужно было осознать это свое. Осмыслить и выстроить модель национальной культуры. Вот почему так интересны нам те модели культуры, что открываются перед нами в философской публицистике.

Понятие «модель» предполагает существование некоей аналогии, сходства, может быть, даже образца. В творчестве и любомудров, и славянофилов создавались модели и научные, и художественные. Но и те и другие проникали и в поэзию, и в художественную прозу, и в публицистику. Научная модель создается на основе анализа структуры или элементов объекта или явления. Художественная модель интуитивна, она моделирует представление художника о целостности. Публицистика может сохранить и даже объединить признаки научной и художественной модели. Художественное и научное в публицистике раскрывается в двух планах, образном и понятийном. Обычно приоритет остается за логическим, понятийным началом. Однако применительно к публицистике XIX в., особенно к публицистике любомудров и славянофилов, это неверно. А.С. Хомяков в своей статье по поводу железных дорог писал: «Жизнь всегда предшествует логическому сознанию и всегда остается шире его…» Следовало бы уточнить, что Хомяков (как и другие славянофилы, а ранее и любомудры) имеет в виду историческую жизнь. Он всматривается в формы и образы прошлого, сопоставляет теорию и реальность. Дело даже не в том, что идеи и образы в публицистике славянофилов равноправны (в каждой конкретной статье то или другое начало может преобладать). Дело в принципиально ином взаимоотношении между содержанием и образом. Формулируя принципы философских, эстетических или социологических концепций, публицисты 1820–1850-х гг. превращали их в запоминающиеся и развивающиеся образы. Дальнейшее движение образа иногда приводило к возникновению символов, призванных показать скрытый смысл событий, проникнуть в «вечность». Но ведь и у истоков философской публицистики – вечные начала, архетипы действительности, включенные в систему современных образов.

На самом деле общество требовало порой не только служения сегодняшней минуте, но и объяснения своей истории, народного характера, путей решения «специальных задач», Так, в публицистическом наследии К. Аксакова мы находим и поэтическое, но ученое размышление о русских богатырях, и злободневные статьи в «Молве». Вопрос о соотношении публицистического и художественного начал в тексте представляется еще сложнее, если вспомнить о сближении литературы и журналистики. Начавшееся, по мнению Б.М. Эйхенбаума («Поэт – журналист»), еще в 1830-е гг., к середине сороковых оно захватило не только русскую, но и зарубежную литературу. Сложившуюся ситуацию красноречиво описал И.В. Киреевский в «Обозрении современного состояния литературы», помещенном в «Москвитянине» в 1845 г.: «В наше время изящную словесность заменила словесность журнальная. И не надобно думать, чтобы характер журнализма принадлежал одним периодическим изданиям: он распространяется на все формы словесности, с весьма немногими исключениями». Это свидетельство еще не доказывает публицистического характера новейшей литературы, но констатирует движение интересов словесности от вечности к сиюминутности, характерное, безусловно, для журналистики. Киреевский отмечает «общее стремление умов к событиям действительности, к интересам дня».

Однако объяснение этого стремления приводит Киреевского к парадоксальному утверждению: внимание к минуте – не самоцель, это результат развития ума, его пробуждения к высшим интересам человечества. Во всяком случае, публицист отвергает корыстные мотивы подобного движения. Кажется, он даже не чужд мысли о некоей закономерности подобного процесса, хотя его это не радует: «По большей части это просто интерес сочувствия (к текущей минуте. – В. Г.). Ум разбужен и направлен в эту сторону. Мысль человека сплелась с мыслью о человечестве. Это стремление любви, а не выгоды. Он хочет знать, что делается в мире, в судьбе ему подобных, часто без малейшего интереса к себе. Он хочет знать, чтобы только участвовать мыслию в общей жизни, сочувствовать ей изнутри своего ограниченного круга».[16]16
  Киреевский И.В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 155.


[Закрыть]
Иначе говоря, Киреевский полагает, что всеобщий интерес к сиюминутному не только не противоречит познанию вечности, но прямо проистекает из него.[17]17
  Вот как описывает Киреевский современное состояние словесности: «…Везде мысль подчинена текущим обстоятельствам, чувство приложено к интересам партии, форма приноровлена к требованиям минуты. Роман обратился в статистику нравов; поэзия – в стихи на случай; история, быв отголоском прошедшего, старается быть вместе и зеркалом настоящего или доказательством какого-нибудь общественного убеждения <…> философия при самых отвлеченных созерцаниях вечных истин постоянно занята их отношением к текущей минуте…» (Там же. С. 155).


[Закрыть]
Собственно, публициста смущает, как сам он признается, «излишнее уважение к минуте» постольку, поскольку оно приводит к поверхностности и предвзятости литературы. Литература утрачивает характер бесполезности, душевного тепла, и это обедняет культуру, ибо «что греет душу, может быть не совсем лишнее и для жизни».

Любопытно, однако, что Киреевский считает такое положение культуры (и литературы как ее части) переходным, временным. Он подчеркивает начало перемен в самой литературе, например отход от политических вопросов: «передовых мыслителей» занимает «сама внутренняя жизнь общества». Под «внутренней жизнью общества» Киреевский разумеет и вполне конкретные факты и понятия, и отвлеченные идеи: человека и его жизнь, научные открытия, справедливость суда, «живой дух народа», нравственность. Вместо ограниченной сферы событий дня и внешних интересов, мысль устремляется к самому источнику всего внешнего, к человеку, как он есть. И к его жизни, как она должна быть. Дельное открытие в науке уже более занимает умы, чем пышная речь в камере. Внешняя форма судопроизводства кажется менее важною, чем внутреннее развитие справедливости; живой дух народа существеннее его наружных устроений. Западные писатели начинают понимать, что под громким вращением общественных колес таится неслышное движение нравственной пружины, от которой зависит все, и потому в мысленной заботе своей стараются перейти от явления к причине, возвыситься <…> к тому объему идеи общества, где и минутные события дня, и вечные условия жизни, и политика, и философия, и наука, и ремесла, и промышленность, и сама религия, и вместе с ними словесность народа сливаются в одну необозримую задачу: усовершенствование человека и его жизненных отношений». Такова, очевидно, задача нового, предстоящего периода в развитии культуры: возвращение от внешнего, поверхностного исследования к внутреннему, но не через отказ от сиюминутности, а путем подчинения внешнего интересам вечности.

Перечисляя задачи будущего, Киреевский утверждает, что период политических интересов литературы завершен. И тем не менее все же ставит политику впереди философии. Вряд ли, конечно, это сделано специально, осознанно, но сам порядок следования общественных задач отражает представление Киреевского об их значимости. Обратим внимание на слово «сливаются».

Это означает синтез «журнализма», науки и «существенности», т. е. политической сиюминутности, анализа и вечных истин. Если же говорить о «слиянии» собственно в литературе, то его можно рассматривать как синтез логического и художественного.

Таким образом, мы видим две стороны такого синтеза: художественность публицистики и публицистичность художественных произведений любомудров и славянофилов.[18]18
  Ср.: И.С. Аксаков мучительно размышлял о свойствах своей поэзии, о том, что ему не хватает некоторой поэтической свободы и непредвзятости. Его сомнения усиливались постоянным сравнением собственных стихов и стихов старшего брата, К.С. Аксакова. И.Аксаков объяснял в одном из писем, что значение его поэзии – «историческое и связывающееся с гражданской историей эпохи» (И.С. Аксаков в его письмах. T. 1. М, 1887. С. 7). Это явно свидетельствует о понимании автором публицистичности своей поэзии. Позднее С.А. Венгеров указал на «служебный, публицистический характер» некоторых стихов К.С. Аксакова, который пытался через литературу «проводить свои любимые идеи» (Венгеров С.А. Очерки по истории русской литературы. Изд. 2-е. СПб., 1907. С. 399–400). Сложнее соотносить с публицистикой новеллы И. Киреевского, повести К. Аксакова и В. Одоевского. Мы можем найти следы дидактики в рассказе И. Киреевского «Царицынская ночь», в ранних новеллах и апологах Одоевского. Поэтому правильнее под термином «публицистичность» понимать не всякое рассуждение или размышление об общественных, философских (в том числе эстетических), исторических проблемах, а только такое, в котором прямое логическое слово дополняется художественным текстом, делает этот художественный текст актуальным. В данной работе мы попытались посмотреть на собственные прозаические и поэтические произведения любомудров и славянофилов в контексте и в отношении с их же публицистикой.


[Закрыть]
Художественность и публицистичность при таком подходе взаимообусловлены, взаимосвязаны, но не тождественны друг другу.


Ю.М. Лотман разделяет модели культуры, «направленные преимущественно на выражение», обладающие «строгой ритуализацией форм поведения», и модели, «направленные преимущественно на содержание»[19]19
  Лотман Ю.М. О семиотическом механизме культуры // Там же. Т. 3. С. 332.


[Закрыть]
. Для первой существенно и значимо в первую очередь «правильное обозначение», в том числе «правильное называние». Для такой культуры мир не что иное, как текст, его содержание заранее известно и обусловлено. Задача заключается лишь в том, чтобы правильно понимать «соотношение элементов выражения и содержания». Напротив, культура, для которой важно прежде всего содержания, допускает и даже предполагает «известную свободу» и в выборе содержания, и в плане его выражения.

Славянофилы скорее поддерживают культуру содержания. Очевидно, они представляют и ценят культуру как систему правил, а не как систему «текстов» или как один-единственный текст. Хотя встречаются и переходные ситуации, в которых значимы одновременно и текст, и система правил. Как же в таком случае выявить своеобразие философской публицистики славянофилов? Надо определить, в каких случаях философская публицистика славянофилов выступает как текст, а в каких – как правила. Подобное разграничение необходимо еще и потому, что сама теория славянофилов носит характер нормативный, тогда как субъективно они стремятся к полноте и непредвзятости постижения мира. Избежать противоречий можно, если соединить мифопоэтический подход с аксиологическим.

Романтизм, разделяя внутреннее и внешнее, тем самым уже утверждал (а порой и сталкивал) две модели человеческого поведения, две роли романтического героя. С одной стороны, он стремится к возвышенному и призван отразить и постичь мировой дух, с другой же – принадлежит земле, наполнен земными страстями. Так возникает в статьях и творчестве любомудров мотив невыразимого, непознаваемого. Киреевский пишет в своих статьях о сущностном и внешнем, рациональном и сердечном. Остановимся на критике И. Киреевского подробнее.

Глава II
«Собрать все части души в одну силу»


Понять путь, выбранный Иваном Киреевским, – значит понять логику его изменений, мотивы его разочарования в мире западном и поисков собственно русского просвещения. Это логика становления, выявления индивидуальных начал в человеке и в народе. Определяющая мысль Киреевского – самобытность – скорее всего, еще не осознавалась им как теоретический принцип. Идея национальной самобытности привлекала критика вначале как эстетическая и философская закономерность литературного движения. Это был вывод из литературной практики, вывод ожидаемый и потому неновый. Однако Киреевский в эмоциональном порыве писателя, раскрывающего естественное состояние каждого человека, неожиданно увидел Божественное предназначение – начало, заложенное в нем от рождения. С такой точки зрения просвещение отдельной личности определяет, в силу своего предназначения и божественного происхождения, ролевую функцию личности, т. е. степень ее участия в просвещении всего народа. Таким образом, личное просвещение необходимо и изначально субстанционально в силу божественного промысла, и в то же время – функционально, поскольку помогает раскрыть коллективное предназначение народа. Во всей жизни простого народа, в его привычках, самом укладе и философии быта, Киреевский находит коренные отличия от жизни образованных сословий. Простота жизни привлекает его своей художественной, эстетической стороной – цельностью натуры, единством убеждений и поступков.

Постепенное осознание самобытности как универсального принципа, основанного на особенностях характера и нравственных идеалах народа, приводит Киреевского к изучению убеждений, эстетических представлений и бытовой жизни народа. Довольно быстро он признает превосходство народа над образованным обществом (а следовательно, и над собой). Критерием этого превосходства становится не чистота и искренность идеалов, не исполнение религиозных обрядов, а жизненная цельность. Цельность – категория не только философская и психологическая (психология в то время не прибегала к подобным понятиям), но также и эстетическая.

Иногда кажется, что Киреевский как бы примеривает маски, приглядывается к разным видам деятельности как к ролям, разумеется, прежде всего заглавным. В 1827 г. он писал А.И. Кошелеву: «Я могу быть литератором, а содействовать к просвещению народа не есть ли величайшее благодеяние, которое можно ему сделать. На этом поприще мои действия не будут бесполезными. Но целую жизнь имея целью образовываться, могу ли я не иметь веса в литературе. Я буду иметь его и дам литературе свое направление». Если подобное высказывание и было несколько самонадеянным, то ни друзьям, ни близким, ни даже его учителю – В. А. Жуковскому – оно таковым не показалось.

Киреевский действительно дал «свое направление», но не литературе, а общественной мысли в целом. Но это позднее. Пока же, в 1827 г., программа будущей деятельности представлялась И. Киреевскому вполне ясной. «Мы возвратим права истинной религии, изящное согласим с нравственностию, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотою слога». «Истинная религия» для него в это время – это религия «очищенная», о которой мечтали Шеллинг и Гегель. Что касается категории изящного, она распространяется также на нравственные понятия народа, на его бытовую жизнь. В статье «Нечто о характере поэзии Пушкина», опубликованной в 1828 г. в «Московском вестнике», Киреевский задумывался над тем, что составляет центр «сердечной жизни» народа: «В этом периоде поэзии Пушкина особенно заметна способность забываться в окружающих предметах и текущей минуте. Та же способность есть основание русского характера: она служит началом всех добродетелей и недостатков… из нее происходит смелость, беспечность, неукротимость минутных желаний, великодушие, неумеренность, запальчивость, понятливость, добродушие…»

Понятно, что поэзия Пушкина прекрасна и самобытна потому, что душевная способность поэта совпадала со способностями русской души. Признание И. Киреевского соответствует определенному коллективному представлению о народе. Можно сказать, что в этой статье один из будущих славянофилов впервые создает образ русского народа, – то, что потом подвергнется мифологизации.

Спустя тридцать пять лет эти же черты вспомнит И. Аксаков в статье, опубликованной в газете «День». Он напишет, что «русский народ не ветрен, не легкомыслен, не вскипает кипучим гневом при малейшем оскорблении его чести, не воспламеняется как порох от искры слова, не податлив на увлечение военною славой… враг ложных эффектов, мужественный, разумный и бодрый, он отличается наклонностью к миру и долготерпением. Народ преимущественно бытовой, он не снедаем политическим честолюбием…»

Образ народа значительно изменился. Речь уже не идет о том, что одни и те же черты могут быть и достоинствами, и недостатками. Речь идет только о достоинствах. Хотя И. Аксаков не идеализирует народ, его представление также односторонне, как у И. Киреевского. Однако противопоставление начала бытового и политического в развитии характера народа свидетельствует о внимании к политике, которого не было у Киреевского. Еще позднее, в 1880 г., в своей речи о Пушкине И. Аксаков повторит характерный тезис Киреевского о связи русского народа с Пушкиным. И снова он расширяет тезис Киреевского, говорит уже не только о народе, но и об обществе. «В самом деле, наша связь с ним (Пушкиным. – В. Г.) не какая-нибудь рассудочная <…> а сердечная, теплая <…> связь любви. Одним ли художественным достоинством и значением Пушкина в искусстве вообще может быть живость и прочность сочувствия? Не таятся ли причины этого явления… в самих психических свойствах его природы художественной, в той народной стихии <…> которой вся обвеяна и согрета его поэзия?»

Миф о Пушкине как о боговдохновенном певце создан, конечно же, не Аксаковым и не Киреевским. Однако двух критиков сближает ощущение героичности Пушкина, его особой роли в культуре и в истории страны. Сам критик при этом оказывается вовлечен в поток событий, причастен к судьбам всего мироздания. Киреевский (как позднее и Аксаков) ощущает и свою особенность – тождество с «наследственной ролью», с «наследственной душой» (если воспользоваться выражением К.Г. Юнга). Однако объектом этого тождества становится не душа предка, а коллективная душа народа. Такое самоощущение приводит обычно, как полагает Юнг, с одной стороны, к повышению самооценки личности, а с другой – к утрате сознательности и тонкости восприятия.[20]20
  См.: Юнг К.Г. Душа и миф: Шесть архетипов. Клев, 1997. С. 263–266. Юнг пишет, что «регрессивной идентификации с более низкой и примитивной структурой сознания неизменно сопутствует повышенное ощущение жизни. Однако же для Киреевского (как и для других славянофилов) коллективное, народное сознание – более высокая ступень, чем индивидуальное. Поэтому он воспринимает народ двояко – как центр групповой энергии, которой необходимо воспользоваться, и как ребенка, нуждающегося в наставлении и воспитании.


[Закрыть]
В сфере литературы это чувство несколько видоизменяется. Оно приписывается не обыкновенному человеку, а литературному герою, который чувствует свою вовлеченность в поток бытия, причастность к судьбам мироздания. Он как бы представляет саму судьбу, его руками должно совершиться нечто великое. Причем это ощущение – достаточно типично для романтического героя вообще (что, видимо, и уловил Киреевский).[21]21
  Киреевский И.В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 85–86.


[Закрыть]
Что же касается самого автора, он отождествляет себя не с конкретной личностью и не с абстрактной судьбой, а, скорее, с народом. Точнее сказать, чувствует себя выразителем народной воли и народного сознания.

Строго говоря, категории «роль» и «предназначение» почти не встречаются у И. Киреевского в чистом виде. Он пишет о призвании, о задачах поэта, о его судьбе. Но за этими словами постоянно угадывается другое – стремление осмыслить, прочувствовать ключевые и очень важные для самого критика понятия «роль» и «предназначение».

В статье «Девятнадцатый век» он размышляет об особенностях времени, о единстве, к которому нынче стремятся все европейские народы и все европейское просвещение. Все предыдущее развитие человечества подготовило необходимость перемен. По его мнению, все системы «преследовали единственно развитие законов умственной необходимости». Такое познание Киреевский, вслед за Шеллингом, называет отрицательным. Но это, утверждает критик, не цель, а только средство познания. Прежние философы «очистили нам дорогу к храму живой мудрости, но у входа его должны были остановиться». Поэтому таким важным становится для молодого критика противопоставление «стремления к жизни» «стремлению к поэзии». Однако он отрицает эту оппозицию, примиряя противоположности в синтезе: оба эти стремления, отмечается в статье «Девятнадцатый век», сошлись, и следовательно – «час для Поэта жизни наступил». Однако синтез еще не завершен, а только обещан. Возможность существует, но для того, чтобы она реализовалась, необходимо создать определенные условия. Жизнь и поэзия могут сойтись только в своем стремлении к некоей общей цели. Категории «жизнь» и «поэзия» приобретают дополнительные значения, неявные, неочевидные, но существенные для самого автора. Новые значения несомненно связаны с условными архетипами, от которых берут свое начало и логические категории, и образы. Прежде всего, это архетипы роли и предназначения. Произвольность сопоставления – кажущаяся. По мысли Киреевского, «вытеснение» поэзии должно раскрыть ее неожиданные стороны, заставить саму жизнь включить в себя элементы поэзии, т. е. сделать жизнь, так сказать, более поэтической и менее рациональной.

Синтез – это способ преодоления односторонности. Киреевский не определяет характер этого синтеза, его границы, пропорции. Вполне может быть, что синтез для него – не просто объединение, а такое соединение, при котором одно из соединившихся начал все же подчиняет себе другое.

Мы чувствуем, как за словами «жизнь», «поэзия», «цель», «средство» возникают – как бы подтекстом, на втором плане, – такие категории, как «роль» и «предназначение». Предназначение философии, ее высшая цель – постичь живую мудрость, воплощенную в том числе в религии. Но это доступно только философии «положительной, исторической». Роль нынешней, отрицательной, философии значительно скромнее – подготовить и соотнести «законы разума» и законы «безусловного бытия». Применительно к новой, положительной философии роль выглядит иначе. «Очевидно, что это требование исторической существенности и положительности в философии, сближая весь круг умозрительных наук с жизнью и действительностью, соответствует тому же направлению, какое господствует и в новейшей литературе. И то же стремление к существенности, то же сближение духовной деятельности с действительностью жизни обнаруживается в мнениях религиозных».

Как видим, Киреевский и здесь избегает употреблять слова «роль», «предназначение», заменяя их более простыми: «требование», «направление», «сближение». И все же, почему он отказывается от этих слов? Можно ли говорить о том, что сами эти понятия вообще знакомы эстетике тридцатых годов XIX века, что Киреевский их осознает и умеет правильно использовать? Словарь Даля толкует «роль» как «значенье человека в свете, в отношениях к обществу, к делам разного рода», а «предназначение» – как некое «предопределение», т. е. что-то, назначенное человеку заранее. Как мы видим, слова эти в русском языке уже существовали, но были слабо дифференцированы. Более того, их употребление требовало наличия субъекта речи или субъекта ситуации. Не просто ученого носителя философии, а исполнителя мистического предназначения, мистической миссии. Вспомним, что в конце «Обозрения» 1829 г. Киреевский заговорил именно о «назначении» русской общественной жизни. Признавая беспристрастно, что «у нас нет еще полного отражения умственной жизни народа, у нас еще нет литературы», Киреевский спешил тут же смягчить горечь правды: «Но утешимся: у нас есть благо, залог всех других: у нас есть Надежда и Мысль о великом назначении нашего отечества!» В статье Киреевского таким субъектом оказывается народ. Между тем, если о роли народа критика в 1820 – 1830-е гг. писала довольно много, то вопрос о его предназначении поставлен был впервые именно И. Киреевским.

Подхватив мысль Гегеля о цикличности, стадиальности культурно-исторического развития, он убеждает, что все европейские народы (кроме русского) «доканчивают круг своего умственного развития», поскольку «каждый из них уже совершил свое назначение, каждый выразил свой характер, каждый пережил особенность своего направления, и уже ни один не живет отдельною жизнию: жизнь целой Европы поглотила самостоятельность всех частных государств») Таким образом, Киреевский ставит в один ряд такие понятия, как «характер», «направление», «назначение», «самостоятельность» и «общность жизни». Разумеется, эти понятия не становятся синонимами, но можно отметить их сближение, их определенную взаимодополняемость – по крайней мере для самого автора.

В конце статьи к этому ряду прибавляются еще три понятия, влияющие на толкование категории «назначение» – «надежда», «просвещение», «судьба». Сравнивая Россию и Соединенные Штаты, Киреевский отмечает общность их исторической судьбы и, возможно, миссии: «…два народа, молодые, свежие, цветут надеждою: это Соединенные Американские Штаты и наше отечество. Но отдаленность местная и политическая, а более всего односторонность английской образованности Соединенных Штатов всю надежду Европы переносят на Россию <…> Судьба каждого из государств европейских зависит от совокупности всех других – судьба России зависит от одной России. Но судьба России заключается в ее просвещении: оно есть условие и источник всех благ». Следовательно, Россия сознательно ставится в исключительное положение по отношению к остальным европейским странам: она не просто принимает очередной этап всемирной истории просвещения, но самый сложный, самый ответственный. При этом она не может рассчитывать на помощь остальных народов: во-первых, они уже выполнили свое назначение и свою роль, они сходят с исторической сцены; во-вторых, они так же мало подготовлены к новым задачам, как и русский народ. Но у них нет главного преимущества русского народа: молодости и энергии, готовности к подвигу. [22]22
  Киреевский И.В. Критика и эстетика. М., 1979. С.78–87.


[Закрыть]

И все же в статье «Девятнадцатый век» Киреевский не обращается к категориям роли и предназначения. Мы уже предположили, что причина – в недостаточности самого знания, в неразработанности вопроса о субъекте мистического процесса познания. Главная заслуга нынешнего периода просвещения – уважение к религии. Первым попытался его добиться «мечтательный мистицизм», боровшийся с вольтерьянством. «Но чего не мог довершить мистицизм, – объясняет Киреевский, – то совершилось успехами просвещения вообще…» Но это и значит, что начало просвещению положил именно «мечтательный мистицизм». Ибо истинное просвещение должно дополняться истинной религией. Между тем, считает Киреевский, далеко не все просвещенные люди понимают, что же такое истинная религия. «…Религия не один обряд и не одно убеждение. Для полного развития не только истинной, но даже ложной религии необходимо единомыслие народа, освященное яркими воспоминаниями, развитое в преданиях односмысленных, сопроникнутое с устройством государственным, олицетворенное в обрядах однозначительных и общенародных, сведенное к одному началу положительному и ощутительное во всех гражданственных и семейственных отношениях. Без этих условий есть убеждения, есть обряды, но собственно религии нет».

Соотношение между высшей философией и истинной религией не совсем еще ясно Киреевскому. К тому же научить истинной религии (если исходить из высказанной точки зрения) невозможно. Каждый должен прийти к ней самостоятельно, почувствовать в себе ее как силу, как жизненное начало. Но сам критик еще не уяснил себе важные моменты истинной религии и истинного просвещения – «просвещения общего мнения», как он называет его. Он не понял еще сам, в чем именно заключается историческая роль России, а в чем – духовное, мессианское предназначение русского народа.

В концепции Киреевского, как уже было сказано, Жизнь и Поэзия выступают как Роль и Предназначение. При этом роль предполагает быструю и осознанную смену взглядов и поведения, переживание иной судьбы. Роль зависит от человека, выбирается самим человеком. Она всегда связана с социумом, с миром, носит социальный характер. В отличие от роли предназначение дано человеку (или народу) изначально, его нельзя выбрать, оставить, изменить. В самом предназначении проявляется мистическая, иррациональная сила. Чаще всего предназначение выполняется бессознательно. Предназначение может отрицать роль, но может и реализовываться через роль. Более того: иногда роль и предназначение способны сами по себе стать архетипами, моделями поведения, мотивами жизни и поступков, источником или преградой для вдохновения, для поэзии.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации