Электронная библиотека » Владимир Хилькевич » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 00:34


Автор книги: Владимир Хилькевич


Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Поругание хлеба

Из ее сказок

Нелюдская погода, от нелюдская. И сок уже из березы закапал, и птушечка на сонейко кугикнула, а мороз не сходить. Месяц марац отморозить палец, правда что. Зима ногу кривую Весне подставила, покатила, сверху уселася. Снегами ее припорашвае, ледяками гострыми пужае. Весница до раницы вылузается, девка она порсткая, крепкая, мало что в тело не вобралася.

Погляди, и руки у ней крепкие, и косы у ней зеленые, и груди круглые. Станет на Зиму своих брательников напускать – Теплый Ветер, Горячее Солнце, Мокрый Дождь… Поменьшее снегу, зимнина злость истает за кожный денечек.

А вечор, когда братья спать, Зима снова сверху. Мороза Ивановича уговорила, подластилася к нему, себя потрогать дала – вот старый и стук-грук по земле суковатым кием, стук-грук. Где ручеек побежал – в кайданы его ледяные сажает, где сосулька слезу пустила – рукавицей шершавой оботрет. Птица первая, смелая, появится – считай, пропащая.

Барукаются, ой барукаются, дочухно. Як, не равняючы, доброе с недобрым. Наговорила я тебе сорок бочек арестантов, и все полосатые.

Ну от, а земля оттаяла. Проглядела Зима. Покойнички наши вздохнули, легчей им. Пятнами, пятнами пошла земелька – снег сходить. Не за горами и май. Май – коню сена дай, а сам с печки слезай. Всегда так говорили. В мае маялись, хлеба не хватало.

А там скоро и Микола-вешний, картошку посадим. А там и Федор-житник, хлебушко пора сеять. Хлеба посеем, дочачка. И Алена-льносейка, и Федосья-гречишница… Забывать их стали. А в районе – не, в районе начальники грамотные. Федор-житник подошел – обязательно, председатель говорил, из району загад: «Сейте збажину, люди, будете с хлебом».

Вот видение, самое настоящее проклятие, которое мучило ее чаще всего. И поэтому заслуживает, чтобы о нем рассказали прежде других.

…Над деревней в тот святочный день курился легкий дымок – дети жгли за околицей костры, пекли молодую картошку. На улице в сарафанах и косынках праздно восседали по скамейкам бабы. Мужики к обеду успели выпить и опохмелиться, теперь дымили самокрутками у свежих срубов, а их по селу было десятка два.

Возле дома Силы-мельника дочка Силы завела трофейный патефон, менять пластинки и крутить кривую ручку ей помогали подружки-соплюшки. Подруги галдели, выводили одна другой свежим луком бородавки на ладошках, но порой сквозь их задиристый щебет все же прорывался вкрадчивый голос певички: «О, майн либе Августин, Августин, Августин…» Русских пластинок не было, только немецкие.

Василинка, тогда еще молодая, полная сил, сидела на своей скамейке на пару с Алесей Американкой, безделье было мучительно, но на Спаса работать нельзя, потому что Спас – главный, это Даждьбог. Они о чем-то говорили, иногда молчали, потом опять принимались говорить о том, что вспомнилось. Быстрые пальцы Василинки перебирали золотистую плеть косы. Ее рыжая коса, которую она на ночь разбирала, а утром торопливо заплетала опять, была предметом ее особой гордости. Мужики всегда, она это видела, подозрительно косились на толстую золотую «змею» вокруг ее головы. А женщины на речке, в тихой заводи купальни, не могли удержаться, чтобы не потрогать влажный водопад ярких волос, ниспадавший на ее чистое тело.

Старшая дочь, непременная товарка в таких походах, всегда брала гребень и с явным удовольствием расчесывала мамкину красу, сушила мягким ручником и опять расчесывала, сушила и расчесывала. «Богатая ты, Василинка», – говорили ей бабы. И она соглашалась: «Богатая…»

И тут над улицей всплеснулся крик, кто-то пьяно выругался, группки людей пришли в движение, куда-то через огороды побежали, пошатываясь и вытаптывая гряды, мужчины, а за ними, задрав сарафаны, – по разорам бабы. Там, за огородами, смешались хохот, от которого отдавало недобрым, и ругань. Василинка и Алеся Американка не разобрали сразу, что там за такое. Потом мимо них проскочил на вихлястом обломке трофейного велосипеда, от которого остались два кривых колеса с выломанными спицами да рама, седла и багажника не было, пацаненок, горланя на всю улицу:

– Гайда! Сила Морозов и Вольгочка в жите склещилися… Гайда!..

Вольгочкой на селе звали ее дочь. И тут до ее сознания дошел весь зловещий смысл происходящего, и резануло сердце оглашенное Хвисево «бей их». Путаясь ногами в уцепистой огуречной ботве, она выбежала за усадьбу и увидела, как яркое коричневое поле зрелой ржи рассекают в разных направлениях люди, по двое-трое. Ищут, поняла она, Силу и ее Волю.

И вот чей-то радостно-пьяный вопль бросил всех в одно место, и на глазах у подбегающих односельчан из ржи встали, торопливо поправляя одежды, рыжеволосая девчушка, еще ребенок, с растерянным выражением круглого веснушчатого лица, на котором удивляли почти вертикальные брови, и не старый еще, но много старше своей подруги светлоголовый мужик. И все поверили, увидев их, и почему-то оскорбились. Неизвестно, кем был вброшен импульс общего возмущения, но он сработал. Одни бросились к тем двоим с кулаками, а кто-то плевал в их сторону или указывал пальцем и громко смеялся.

Сила остудил храбрецов, двое первых высоко задрали ноги во ржи, остальные наседать больше не посмели, но и не унимались, не подобрели. Сила не обращал на них внимания, он вел Вольку через весь этот бедлам – седоватый, насупленный, как старый сокол, расправивший крылья для боя, время от времени зычно покрикивал на баб, что стояли у них на дороге. Те, хотя и расступались, языками чесать не переставали, костили почем зря, пытались ущипнуть молодичку. А сестра Силиной жены Катька Сологубиха, женщина в теле, живот топориком, дорогу не уступала, подбегом шла впереди, оглядывалась на них и вся посинела от крика:

– Сучка ты сучка, что ты вытворяешь, сучка! Начто ён табе, стары, у него дети такие, як ты, где ж твоя голова, сучка! Еще нос не обтерла, а в жите покачалася, от сучка дак сучка…

Сологубиху поддержали остальные.

– Оно ж так: сучка не захочат, кобель не вскочат.

Тут сдали нервы у Вольки, которая до этого только тихо плакала, она повернулась к Сологубихе спиной, быстрым движением рук махнула под самые мышки длинную мятую юбку в крупную желтую клетку и нагнулась резко, выставив честному народу по-девичьи худоватые белые ягодицы. С чувством похлопала себя по этой упругой белизне:

– А от пацалуйте меня в сра..!

Бабы взвыли, заплевались, захохотали, заойкали. Мужики – одни словно отрезвели, ведь и правда дело не для бригадного сходу. Другие обрадовались возможности свести все на шутку и что-то заговорили веселое. Третьи почувствовали себя оскорбленными и рванули тяжелые осиновые колья из гниловатого забора. И опять Сила не дрогнул один против всего села, хорошенько поплевал в оба кулака и доказал свою мужскую пригодность. Кол в руках у Хвися разломился о его, Силино, плечо, а сам Хвиська с расквашенным носом отлетел в сторону.

Но на Силу насели, зачастили глухие удары кольями, над застенком понесся звероватый мужской крект. Расправе мешало, что под ногами дерущихся путались те, кто хотел бы уладить все добром, в Красной Сторонке таких всегда найдется немало, и они держали Силиных противников и его самого за руки, разводили, внося еще большую сумятицу. Под шумок перетянули колом вдоль спины и Вольгочку, да так, что мать, увидав это, едва сознания не лишилась от жалости к ней. А над упавшей на колени Волькой вороньем закружились бабы, пинали ее ногами, таскали за волосы или щипали с визгом и приговорками, мстя ей – нет, не за белые ягодицы, а за что-то другое, тайное, известное только им.

Над грандиозной бойней плыло меланхоличное «О, майн либе Августин, Августин, Августин…».

Стоять и смотреть, как мордуют дочь, и привычно улыбаться всем этим людям Василинка не могла. Пробовала хватать за руки одну бабу, другую, остановить – куда там! Она не верила своим глазам, что можно при матери так бить ее дитя.

Она стала их громко проклинать, кричать им злое и обидное:

– Люди!.. Люди!.. Что ж вы робите? Авоечки! Авой! Забивають. Дитя забивають. Что яно вам зрабила? Настя, Настя, отойди от нее. Не лезь! Тебе завидно, завидки беруть. Что б на тебя немоч! Кривая ты, кривеча горбатая. Ведьма!.. Зина, Зиночка, хоть ты не лезь, вой, Зина! Чаму ж ты яе за валасы? А если б самую? Злосная ты. Всегда такая была. Укуси Хвисеву собаку. Пусти ее, Гэля! Гэля!.. Дочачка моя, что они з тобой робять? Авое-ка… Что робится! Трасца вашей матары и батьку вашаму!

Ее спросили:

– Чаго ты ее боронишь? Хай попужають троха, каб больш не сучилася.

– Я боронила и буду боронить, – крикнула она и хватала людей за руки. – Я вас грызти за нее буду. Буду грызти. Святый Спас, спаси дитя мое!

Ее не слушали. Не слушали и Алесю Американку, которая одна пыталась ей помогать. Тогда, запричитав, Василинка бросилась подбегом в соседний огород, к деду Захаревичу, в надежде хоть собаку какую во дворах найти и притащить на цепи, да только умом понимала, что и своры будет мало, свора стушуется и хвосты подожмет, испугавшись людской колготни. Сегодня люди сами были собаками. Они скалили коричневые прокуренные зубы, многие из них рычали, как собаки. А некоторые, особенно женщины, разговаривали отрывисто, зло, словно лаяли.

Бежала и еще думала – кого из мудрых людей позвать, кого бы послушались, может, бригадира? Не видя ничего перед собой, взбилась грудями на маленький дощатый домок на высоких ножках, едва не опрокинула. Постояла минуту, удерживая, и вдруг сама же и толкнула, повалила домок наземь. Схватилась за те самые высокие ножки и поволокла в поле, к людям, слыша, как медленно закипает внутри улья, как там начинает глухо ворочаться живая масса. Отдельные разведчицы тут же выглянули проверить, в чем дело, мать ощутила их укусы, но слышала как во сне.

Перевалив домок через перелаз и приблизившись к бойне, с трудом подняла его натруженными руками над головой, сбив косынку на плечи, и уронила на землю. Тотчас развалился ветхий улей, оттуда со зловещим гудом вывинтился в небо густой и, казалось, бесконечный рой. На добрый лад, хозяину давно следовало разделить этот богатый рой и рассадить по разным квартирам, но дед Захаревич был старый и полуслепой, а его городские дети ужас как боялись одевать на голову сетку, кочегарить дымарь, снимать крышку и лезть в улей. И сколько в нем на самом деле обитало пчелиных семей, никто сказать не возьмется.

Огромный то ли рассерженный, то ли испуганный рой стал выписывать над полем брани замысловатые фигуры, от них веяло агрессией – поначалу выстроился почти в правильный боевой треугольник и продержался так какое-то время, однако вскоре рассыпался и перестроился в толстую летающую змею, змея принялась извиваться. Вслед за тем сбился на высоте в черный кишащий клубок, этот большой зловещий шар заколыхался, загудел пронзительно и… пал на ошарашенных людей. Облепил всякого из них и принялся нещадно жалить каждого.

Боже мой! Дорого же обошлись, ох, и дались в знаки Яковиной гряде белые Вольгочкины ягодицы. Люди шарахнулись в разные стороны. Никогда в жизни они, пожалуй, так быстро не бегали. Чей дом был близко, тот бросился к дому, рассчитывая укрыться в его стенах. Но уже в начале пути понял, что сделал это зря. Потому что и тех укусов, которые ему достались сразу, хватило бы на пятерых. Другие, а таких умников нашлось немало, вспомнили про единственно верное средство – речку, и выпрямились прямо к ней, по густой коричневой ржи, со скоростью курьерского поезда.

Может, эти и выгадали. Сразу их грызли люто, но потом отстали, а у реки и вовсе отпустили души на покаянье. Особенно если который выставил из воды полноздри, не больше. Правда, и на нее норовила опуститься не то пчелка, не то водяная муха, со страху не разберешь. Но ее уже можно было отогнать брызгами.

Василинка, с заплывшими от укусов и слез, невидящими глазами зловеще хохотала, взявши руки в боки и запрокинув рыжую голову.

– Кусайте их, кусайте! Кусь-кусь! Кусь-кусь, ото, – вошла она в раж и кричала, победно топая почти новыми мужневыми лаптями. Подняла из-под ног обломок кола из порушенного забора и огрела Арину-беженку. Та присела от неожиданности и удивилась:

– Ты шо, сказылася, пчелина мамко?

И потрусила от нее, смешно переваливаясь с боку на бок.

Тогда Василинка догнала Катьку Сологубиху, ядовитую сестру Силиной жены, повалила на землю и хватанула крепкими зубами за плечо.

– Гэто от за сучку. Сама ты такая.

Сологубиха от обиды заплакала.

Через минуту-другую поле опустело. Такой стремительной эвакуации не добился бы и эскадрон конной милиции. Когда ушел, прихрамывая, и Сила, Василинка увела растрепанную, в синяках, со свежими расчесами укусов на лице и руках, которыми она прикрывалась, Вольку. Та плакала и севшим голосом кляла село.

Никому не призналась бы Василинка, что в глубине души у нее теплилась затаенная и совершенно невозможная в этой ситуации какая-то эгоистическая удовлетворенность. За то, что пусть даже вот так, греховно, с боем и слезами, заполучила дочь свою бабью радость – чужую, осуждаемую всеми. Но сегодня она есть, а завтра будет видно.

Она сама. Ее утро

Из ее песен
 
Ой, хотела ж меня мать
Дый за первого отдать.
А той первый,
Первый – неверный.
Ой, не отдай меня, мать.
 
 
Ой, хотела ж меня мать
Дый за другого отдать.
А той други
Ходить до подруги.
Ой, не отдай меня, мать.
 
 
Ой, хотела ж меня мать
Дый за третьего отдать.
А той третий
Что у поли ветер.
Ой, не отдай меня, мать.
 
 
Ой, хотела ж меня мать
За четвертого отдать.
А той четвертый
Ни живой, ни мертвый.
Ой, не отдай меня, мать.
 
 
Ой, хотела ж меня мать
Дый за пятого отдать.
А той пятый
Пьяница проклятый.
Ой, не отдай меня, мать.
 
 
Ой, хотела ж меня мать
Дый за шостага отдать.
А той шостый
Малый, недорослый.
Ой, не отдай меня, мать.
 
 
Ой, хотела ж меня мать
Дый за семого отдать.
А той семый
Пригожий ды веселый…
Он не схотел меня взять.
 

Мужа ей давным-давно подарил праздник. А через каких-то восемь коротких лет праздник мужа и отнял.

Тогда, в первое их свято, она словно что-то почувствовала. Сон накануне видела: сокола налетели, черный шелк раскрутили, рассыпали жемчуга. Мать, та сразу ее сон разгадала. Придержала легко журчавшее под рукой веретено, подбила на прялке пушистую льняную пряжу и удивила: «Сокола – сваты долгожданные; черный шелк – твои косы, сваты будут их расплетать; жемчуга – слезки твои горючие, донечка».

Переделав к вечеру домашнюю работу, затащила за ситцевую занавеску у печи деревянное долбленое корыто и вымылась, что с ней не часто бывало среди недели. Выбежала босиком на снег, вылила воду из ведер и прислушалась. Уже повизгивали на ярах подружки и гудел гундосый Хвись. Надела чистое, принялась тереть щеки свекольным кружочком. Мать с улицы накинула на окно черную постилку, чтобы у нее было зеркало. А что там особенного можно было увидеть, в том самодельном зеркале? Веселое круглое лицо, обрамленное ярко-рыжим, даже огненным волосом, густо усыпанное веснушками, с озорными синими-синими глазами, опушенными рыжими ресничками. Да странные брови домиком, уходящие едва ли не вертикально вверх.

Набросила белый овчинный полушубок с цветными вставками, поверх полушубка лег на плечи яркий платок с махрами. Впрыгнула в валенки и была такова. Мать только успела пышку теплую в руку сунуть, а отец на дорожку наподдал ниже спины, на всякий случай. Следом Жук увязался. Пускай, веселее от доброго лая.

За селом, на голых ярах, затевалась гульба. Отовсюду – с окольных улиц, с Тониного переулка и прямо с задов усадеб возки безлошадные катят, в них парни впряжены. Федоська Макова Росинка, Ванька Гришковых, Глодово кодло. А с богатого конца деревни, где селились те, у кого во дворах было по две-три коровы и пара лошадей, не считая голосистого свинства, приехали конно Метельские – Адамусь с братьями младшими, все белоголовые и горластые; а еще три Павла – Павел Ясевых, Павел Алениных и Павел Лазаревых. Девок набежало пока немного, прихорашивались по домам, красной свеклой натирали щеки. Среди первых – Арина Сучковых заметна была, Настя Грищиха по обыкновению визжала громче всех, подружка Лисавета издали звала рукой.

Все скопом обрушивались на каждый новый возок, и возница, не надеясь сдвинуть его с места, звал помощников. Те разгоняли сани к пологому спуску, потом валились в них тоже, и долго, пока сани ехали вниз, никто не мог понять, где чьи руки и где чьи ноги. Если который пытался разобраться, того девчата с дружным визгом выкуливали из саней, и он брел обратно, чтобы успеть в новый экипаж. Идет такой мужичина в тулупе нараспашку и дивуется звездному выпасу над головой, по синему певучему снегу ступает жалеючи и жадно хватает ртом морозовый воздух, напитанный дымами. А дымы из печных труб каждый по-своему пахнет: один – пирогами с ягодой-кислицей, другой – патрошанкой с луком, третий – первачком.

Вот появились запряженные парой лошадок большие сани-розвальни, к ним стали цеплять возки, и лошади потащили веселый, орущий песни цуг деревней, и бабы, угадывая по голосу свое дитя, выносили навстречу противни с горячими пирогами с маком или запеченными яблочными дольками. Щедрец!

Пока разбирали очередное угощенье, ее, стоявшую чуть в стороне и студившую на ладони горячий ломоть пирога от тетки Ганули, легко подбили под ноги, бросили на мягкую солому саней и стеганули каурую. За общей сумятицей это событие осталось для других почти незамеченным, сошло за очередную шутку разгулявшихся детюков. А она на тех уносящих в чисто поле санях вытащила свою крапленую карту – стала в одночасье и женщиной, и женой. Напрасно Жук кидался на широкую чужую спину в длинном, по самые валенки, черном кожухе. На него успокаивающе махнула знакомая рука в белой, вышитой крестиком варежке, и собака, сбрехивая кипевшую злость, послушно побежала рядом.

Когда к утру возвратились, через село тянулись насыпанные золой коричнево-желтые дорожки – от девичьих порогов к домам будущих суровых свекров. Во многих дворах недоставало калиток на заборах. Днем, обнаружив их на другом конце села, чья-то матушка начнет догадываться, куда она скоро проводит свою доню.

Мимо них прошел гундосый Хвись, сгибаясь под тяжестью волглой сосновой калитки. Куда тащил – одной его темной голове ведомо было. В знак приветствия приподнял левой рукой заячий облоух над остриженной налысо, побитой струпьями макушкой. Не видел недотепушка, что следом, нога в ногу, идет грозный хозяин калиты старик Федосьев. Когда Хвись свалил свой немалый груз у двора бедняка-поденщика Данилы Зайца, старик разочарованно крякнул и спросил опешившего от нечаянной встречи хлопца:

– Передохнул троха? Неси, где стояла, недоробок. Нашел сродственника, едрит твою мать.

Хвисю в тот праздник не везло. Связался на свою голову с Настей Грищихой, курносой вертлявой чернушкой. В одну и ту же ночь слышал Хвись Настин голос во всех концах села – она воровала с хлопцами калитки, каталась на санях, сыпала от двора ко двору дорожки из золы. В разгар веселья утащила Хвися в отцовское гумно, где у нее была прикормлена совушка. Та пряталась под самой крышей, оттуда высматривала прописавшийся здесь мышиный народ.

Подсаживая Настю с земляного тока на плотно уложенные ряды из вымолоченных снопов ржаной соломы, Хвись нарочно промахнулся. Настя молча выпутала его руку из складок юбки и наступила валенком сначала на плечо, потом на голову Хвисю. По-другому отомстить не получалось, шуметь было нельзя – и совушка испугается, и отец в доме услышит.

Когда она сняла свою подружку с балки – та позволила себя взять, доверилась – Хвись подтянулся на руках за приколоченные к столбам поперечки из длинных толстых кольев и прочных досок и тоже взобрался на солому, пахнущую солнечным днем. Да тут же растрепанным кулем и съехал назад, на ток. За что Настю ссаживать не стал, пришлось ей, сударушке, спуститься самой. Покрутила у его виска пальцем, и они тихонько прикрыли за собой тяжелые ворота.

Вскоре оба крались к глухой, без окна, задней стене Слышевой хатенки, снимали с крючьев лесенку-«дробинку» и взбирались по ней на низкую соломенную крышу, поддерживая и подталкивая друг друга. А чтобы не соврать и сказать точнее, то Хвиська снизу подталкивал, а Настя отбрыкивалась.

Слыш, деревенский попугай, сносивший все новости с волости, недавно-таки женился, и родители отжалели ему трехстенок. Трехстенок «пересыпали», и получилась небольшая хатенка, без сеней, дверь с улицы вела прямо в единственную комнату. В ней Слыш сейчас и баял при лампе-керосинке свои бесконечные сказки молодой беременной жене, пока та вымешивала на припечке тесто для пирога. Сказок у Слыша было много, молодая жена заслушалась и с пирогом явно опаздывала. Другие хозяйки успели сами отведать и людей угостить, а она, видно было в окошко, все еще месила тесто белыми полными руками да оглядывалась улыбчиво на своего баюна. К постоянному покашливанию мужа она привыкла и не обращала внимания.

На крыше Настя и Хвись дотянулись до печной трубы, положили на нее толстоватую льдинку, вынутую из лужицы в огороде, на льдинку усадили совушку с перевязанными крыльями. Настя сказала ей магические слова «Сиди тут, жди зернышек». Слезли и стукнули в шибку. Слыш вгляделся в окно и махнул рукой: заходите. Настя с Хвиськой зашли, потекла мирная вполне беседа: а где это ваши пироги, а дайте-ка отведать, как это нет, вот что значит недавно из-под венца, чем это вы тут весь вечер занималися?..

Разводили тары-бары, пока теплый дым не истончил льдинку. И вот в трубе закапало, потом потекло, наконец зашуршало, и хозяйка еле успела отшатнуться от печи. Совушка шлепнулась прямо в тесто. Вся в саже, черная, она медленно тонула в деже, но бодро вертела блюдцами глаз. Слышева хозяйка окаменела от испуга, сам Слыш осел на колени к Насте Грищихе, и та успокаивающе его поколыхивала. Хвись в своем дурацком малахае валялся на земляном полу, затекшись хохотом, хрипел что-то невнятное и сучил ногами в новых липовых лаптях.

Наконец все опомнились. Слыш выматерил Настю и ее дружка: нашли над кем шутковать, а если у бабы случится выкидыш? На что Хвиська бодро ответил, что тогда он самолично дело и исправит.

Хозяйка попила воды из деревянного ведра и шуганула рогачами обоих весельчаков, следом выкинула и взъерошенную совушку. Слыш вылавливал деревянной ложкой из теста густые хлопья сажи и добродушно поглядывал на раскипятившуюся молодицу.

Хлопцы и девчата подшутковали и над бобылем Никитой – от его хаты отсыпали через все село узкую коричневую дорожку к высокому порогу старосты, у которого водились взрослые дочери, и громыхнули Никитке в ставню. Сонный бобыль вылез на крыльцо, увидел дорожку и как был в одной рубахе, так и потрусил бодро по коричневой спирали поглядеть, какой же подарок приготовила ему норовистая судьба. Упершись на другом конце села в подворье старосты, ужаснулся и принялся носить руками снег от заборов и засыпать, затаптывать крамольную путевину. Он понимал, что сельский голова не простит ему такой вольный намек.

…Адам не выпускал Василинку из саней, не стеснялся, что на улице людно, как днем. Ехали медленно по обочине, себя показывая и на других поглядывая. К саням подбежали подружки, успевшие к тому времени не единожды согреться вином и пирогами в чужом доме. Запели, намекая:

 
Перапёлка-ласточка,
Не летай по дуброве,
Не садись на дубочку.
По дуброве стрельцы ходють,
Сострелить тебя хочуть…
 

В дом Василинке той же ночью, воровато приоткрыв дверь, подбросили глиняный горшок с водой. Горшок разбился, и это был знак совсем уже близкой свадьбы.

 
Ой, метелица,
Ой, метелица,
Все дорожки замела.
А веселейка,
А веселейка
Едет с любым до села…
 

На свадьбе подружки осыпали ее горохом и пересчитали горошины, оставшиеся в складках платья невесты. Нашли целых пять горошин. За восемь лет она и правда родила ему пятерых детей. Отца смутно помнили старшие. В тридцать седьмом, на вечеринке, Адам для пущего форса сбарабанил ручкой чужого нагана – подстучал в такт мелодии на большом, из воловьей шкуры облупленном барабане, который достался ему в наследство от кого-то из дядьёв. А через неделю на глухом хуторе вырезали семью Изи-кравца. Этот Изя был известен тем, что на все события вокруг себя смотрел с большой долей мрачноватого юмора. Когда у него на базаре выудили из кармана кошелек, а через лето уже на хуторе поворовали из коморы полушубки, он отреагировал одинаково: встал на колени и сказал громко и внятно: «Спасибо Тебе, Господи, что взял деньгами». А тут не только деньгами.

И жена Изи, одесситка, которую ему присватали родственники, тоже была известна в округе своей завсегдашней фразой: «Почему тихо, а почему дети не плачут?» Бедные люди.

На Адама донесли: мол, паренек не простой, при оружии. Был он не из самой бедной семьи, под разнарядку вполне подходил, и приехали за ним быстро. Домой так и не вернулся. Хотя говорили, что до города он не доехал.

По-разному она думала о нем. Адамчик к жизни, как она понимала, легко относился. Был шебутным и на всякое дело быстрым. После одного случая прозвали его на селе Шелудькой. Посадив в мешок младшего братка Пилипку, продал на рынке местечковому мещанину вместо поросенка, шепнув, что «свинятко краденое, поэтому дешевое, и длину его хвоста мерить не следует». Сам и положил весело похрюкивающий мешок в фанерную коляску с длинным, чтобы легко катилась, дышлом.

Мещанин тут же, на рынке, заглянул в шинок – обмыть выгодную покупку, коляску поставил под окном и не спускал с нее глаз. Между вторым и третьим куфлем пива он озадаченно толкнул локтем соседа по столу и спросил, не мерещится ли ему: сам собой развязался мешок, а оттуда вылез худощавый белоголовый малый лет десяти, схватил дерюгу и исчез. Когда мещанин протиснулся на порог шинка, его покупка настолько прочно затерялась в торговых рядах, что не имело особого смысла преследовать ее среди нескольких сотен повозок с товаром, среди потных жующих лошадей, выпряженных и привязанных к задкам телег, среди разгоряченных торговлей и разморенных жарой людей.

Через неделю незадачливый покупатель все же нашел Адама дома, и тот вернул ему деньги. На мировую они распили четвертушку.

Был Адамусь по-крестьянски хитер и греб к себе. Научил сватов, и те, выторговывая ему приданное за жену, повели дело так, что отец Василинки остаток зимы и весну должен был просидеть в своей кузнице безвылазно, завалившись заказами, чтобы отдать долги, а мать за кроснами ткала яркие постилки не в пасажный сундук, а на продажу.

Но шебутной и хитроватый Адамка не мог поднять руку на человека, она это знала наверняка.

Она не стала выяснять его судьбу. Да и у кого было выяснять? У Глазкова из НКВД? В сельсовете? В глубине души она боялась накликать беду на детей. Успокаивала себя: раз не сказывается – значит, нельзя ему. Может, от власти прячется. А иногда думалось: может, от нее?.. С годами отгорело в ней бабье, осталось материнское, да и то какое-то спокойное, едва не равнодушное. Обижаясь на Адамчика за то, что бросил, не вернулся, даже во снах в последние годы приходит все реже, она, кажется, переносила часть своей обиды на его детей.

Спокойное… Она всегда оставалась спокойной, пока была молодая. Это качество унаследовала от отца. Большой и сильный человек, он отличался завидной уравновешенностью. В 1920-м, когда в село понаехало поляков, какой-то жолнер захотел сорвать с него староватую фуражку царского гвардейца. Отец поднатужился, поднял свою кузницу за угол и положил фуражку на штандару – бревно, служившее фундаментом. Поляки посмеялись, одобряюще похлопали его по плечу кнутовищем: «Ого-го, пся крев!» Уехали – отец достал фуражку.

У него штандарой, фундаментом спокойствия, была сила. У нее – терпение. Что-что, а терпеть она умела. И детей терпению учила. Только дети, считала она, в Адася пошли, удалые больно.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации