Электронная библиотека » Владимир Кормер » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:42


Автор книги: Владимир Кормер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 37 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но в чем-то он был постоянен и недавно наконец нашел себе людей, которых уже с большим правом мог назвать единомышленниками. С ними вместе он приобретал теперь имя в Москве, и «Голос» и «Би-би-си» часто говорили о нем.

Сейчас он чувствовал, что обрел себя, лицо его озарялось светом свечи, которую он поставил нарочно прямо перед собой, усы его топорщились, он размахивал руками, но рассказывал в эту минуту не про побег, как думал Митя Каган, а про Одессу, куда только что ездил договариваться о поддержке с тамошними своими друзьями.

– Все равно, – Ольга села теперь возле Вирхова, спиной к столу и вполоборота к Тане. – Смотри, совсем как Петенька Верховенский. Я про это не могу уже слышать. Сколько раз мы уже слышали об этом за два дня? Сто, тысячу? По-моему, он поглупел за последнее время… Удивительно! Так он горел, так ждал, пока у него будут единомышленники, так презирал нас за бездействие… а теперь, когда эти единомышленники наконец появились, то что же оказалось? Вздор! Я их видеть не могу!..

– Нет, а самое главное, – снова перебил ее Митя, – что все, в сущности, обман! Ведь что он обещал? А что сам сделал?

– Целлариус выгоняет его, – заметил Вирхов.

– Кто это, кто? – переспросила Таня.

Ей указали на толстого, дергающегося в тике, смешливого еврея, который тоже явно был зван сюда впервые и весело озирался, вертясь на скамье.

– А за что он его выгоняет?

– За деятельность! – ответила Ольга, как и требовалось, кратко, одним словом, и Таня тотчас почувствовала, что опять страдает, потому что это опять было не простое словцо, а то, что раньше называлось mot.

– Зачем же вы позвали его сюда? – спросила она, имея в виду Целлариуса, выгонявшего Хазина. Ей пришлось повторить, Ольгу кто-то отвлек. – Зачем же вы позвали его сюда?

– А что ему было делать?! – вскипела вдруг Ольга. – Хазин сам виноват. Целлариус держал его ни за что, из милости. Тот два года ходил только получал деньги и делал ему разные пакости. Таскался пьяный по институту, поджег какие-то плакаты… Конечно, у Целлариуса были через это неприятности. Надо иметь хоть каплю порядочности. У Вирхова вот хватило же совести самому подать заявление…

Вирхов смолчал.

– Ну так вот, – продолжала Ольга, отвернувшись и уже тише. – А потом Целлариуса вызвали в первый отдел, сказали, что Хазиным интересуется КГБ, и предложили ему его уволить. Что ему еще остается делать?

– Я думаю, что все же пока что Целлариуса никуда не вызывали, – тихо сказал Вирхов.

Митя возразил таким тоном, что всем было ясно, что он хочет быть справедлив и стать выше обид и счетов:

– Нет, нет, это напрасно. У них, конечно, есть сейчас основания…

В комнату вошли две молодые, плохо одетые женщины, одна из них беременная. Это и были жены тех, за кем Митя Каган уехал в деревню. Развязывая платки и бросая пальто в общую кучу, они стали рассказывать, как свозили всех детей в одно место, потом укладывали их спать и ждали бабку. Мужья их отправились сегодня в прежнюю свою деревню, в Покровское, и завтра ждут к себе всех желающих. Вспомнив прерванный разговор, Таня спросила, что за деятельность у Хазина.

– Бесовщина, – снова кратко сказала Ольга, и Захар согласно кивнул. – Мы все (…), – продолжала Ольга, – все хотим (…), но почему в России, как только дело идет (…), так сразу начинается гадость?!

– А в чем ты видишь эту гадость? – спросил Вирхов.

– А ты не видишь ее?

– Я не вижу.

– А я вижу. Вижу в том, что меня хотят заставить делать то, чего я не хочу! В том, что это (…) наоборот! Почему если кто-то думает иначе, чем они, то это уже подлость, это приспособленчество?! Это трусость? Я хочу быть человеком со своим мнением и жить, как я хочу, а не как они хотят… А то как они говорили, когда бегали с этим письмом в защиту Иркиного хахаля? Нас, видите ли, не интересует, почему ты подписываешь и о чем ты при этом думаешь! Подписывая, ты становишься просто социальной единицей и в качестве таковой только и имеешь значение… Сволочи!

– Это не он, это Васенька из Питера говорил, – поправил Захар.

– Това’гищ из Пите’га! – нарочно картавя, закричал именинник.

– Правда, что он сын какого-то ленинградского туза? – спросила Таня, пытаясь попасть им в тон.

– Ныне покойного, – отвечал Захар, – только не сын, а внук.

– Но меня удивляет не то, – продолжал Захар, – меня удивляет то, что между ними такая дружба. Странная для меня дружба! Мы же Васеньку знаем очень хорошо. Мы ведь знали его, еще когда он был просто модный и дешевый мальчик и основное время проводил на бегах… Мы же все это видели. Все его развитие было на наших глазах… Теперь он занялся политикой! Сколько здесь обыкновенного тщеславия, сколько комплексов!..

Митя заметил:

– Вообще того, что называется «человеческое, слишком человеческое».

Молчавшая до сих пор, белая, с свободно ниспадавшими длинными волосами холодного, отдававшего в зелень цвета, с простым, истовым и стервозным выражением лица девушка в старом вязаном платье, висевшем на ее угловатых плечах, подала голос, высокий, с какою-то волнующей полублатною хрипотцой; чуть играя своей приблатненностью:

– Веселые мальчики они, не то что вы…

– Мы тоже веселые, – сказал Захар, не стесняясь тотчас начать заигрывать с нею.

На красивом Митином лице снова отразилось отвращение.

Таня сказала, чтоб помочь ему, как он помог ей:

– А что это было за письмо?

– Было! – воскликнула Ольга. – Оно вон и сейчас есть. Он с ним и пришел сюда.

– Это все-таки само по себе уже свинство, – сказал, удерживаясь, чтобы сидеть прямо, Митин брат, художник. – Он должен был спросить у вас, по крайней мере, не возражаете ли вы против того, чтобы это делалось в вашем доме.

Ольга махнула рукой:

– Ну, это-то как раз ерунда. Я не из трусливых.

– Все-таки могут быть и неприятности, если это начнет раскручиваться.

– Может быть, нам тоже надо подписать письмо? – несмело спросила Таня.

– Сиди уж, тоже! – рявкнула Ольга, – Не юродствуй хоть здесь ради Господа Бога, прошу тебя!

– Я не юродствую, – с усилием выговорила Таня, сглатывая в горле.

Ольга потрепала ее по плечу:

– Прошу тебя, только без сцен.

– Может быть, мне лучше уйти?

Захар, пьяно вытаращив глаза и опираясь о Вирхова рукой, закричал:

– Хватит вам… вашу мать! Что вы, как сойдетесь, так всегда б…ство! Как петухи!..

Ежась от мата, женщины затихли.

– Что я им сделала? – прошептала Таня Вирхову. Он понял, что и она захмелела тоже, губы не слушались ее, и в глазах стояли наконец настоящие слезы.

– Хватит, хватит, – сказал он. – Что вы, правда. Она же хотела как лучше. Зачем вам связываться с этим письмом, зачем вам неприятности? Ведь верно, Оля?

Та тоже пришла немного в себя и наклонила голову.

– Ну конечно. Я думаю, это понятно, – сказала она, не глядя.

VII
(…)!!! (продолжение)

На том краю стола затянули песню. Хазин, пьяно покачиваясь, дирижировал одной рукой, держа в другой стакан с водкой, и голос его заглушил все споры. Пели:

…приди, приди ко мне, желанная свобода, и обними своею ласковой рукой…

Но до конца песню не знали, не особенно верили, что хотят петь, допев куплет, засмеялись. Только один из них – лобастый, с круглой плешивой головой – не мужчина и не мальчик, небритое пьяное лицо которого сохраняло наивное трогательное детское выражение, – был возбужден песней и, вскочив с места, заорал неожиданно сильно и низко:

– (…)!!!

Благополучные Ольгины родственники вздрогнули и тревожно переглянулись, пытаясь улыбаться и не зная, как реагировать. Но остальные лишь снова засмеялись. Ольга крикнула через стол:

– Уйми его!..

Обхватив кричавшего сзади за талию, кто-то усадил его, и тот с виноватой улыбкой сел, но продолжал время от времени что-то вскрикивать, и всплески его странного вопля вдруг возникали как бы из ниоткуда среди ровного шума голосов, стука тарелок и чашек. Теперь он читал стихи, свои и чужие, его никто не слушал, и только именинник, довольный, декламировал за ним все подряд.

Эти крики раздавались здесь с самого первого дня, когда Григорий – так звали кричавшего – вернулся вместе с Захаром из лагеря. Единственный изо всех здесь присутствующих он попал туда, как это ни странно, за дело, потому что шестнадцати лет от роду действительно создал подпольную организацию, в которую кроме него входило еще шесть молодых людей чуть постарше – добровольных провокаторов и лейтенантов из районного отдела КГБ.

Благополучные родственники слушали сейчас эту историю, которую рассказывал им их сосед – юноша с редкой бородкой, из Меликова окружения, – и, слушая, как это было видно по их лицам, поражались прихотливости жизни. Таня шепнула Вирхову, что в свое время, когда она еще писала, ей хотелось сделать роман, который начинался бы несколькими такими историями-новеллами, а действие, не обязательно даже связанное с героями этих новелл, развертывалось бы уже после.

Как и многие здесь, Григорий тоже рос вундеркиндом, в семь лет уже писал стихи, размышлял, почему «он – не то что другие», и воспитывался дядей, несчастным нищим евреем, литератором-неудачником, который (…) не мог заработать литературным трудом ни копейки, жил впроголодь, работая сверщиком цитат в каком-то ученом журнале, и на старости лет тратил весь свой поэтический пыл и замечательные таланты только на племянника, желая ему всего того, на что оказался неспособен сам.

Неизвестно, что дядя в точности понимал под этим, но если он хотел для племянника пусть относительного благополучия, то учить его нужно было, конечно, совсем иному. Влюбленный со всей страстью инородца в русскую поэзию и философию, дядя старался передать те же чувства своему воспитаннику, будто совсем не понимая, что необыкновенное учение о «красоте, которая спасет мир», сделает для мальчика жизнь вовсе непереносимой. Григорию и без того уже было плохо в школе, как только может быть плохо нелепому еврейскому подростку-вундеркинду в пригородной школе, среди безжалостных в их первобытном антисемитизме детей окраинного пролетариата. Он и так уже был затравлен и, после всегда неудачных попыток сблизиться с кем-то, несчастен и замкнут в высокомерии изгоя и лучшего ученика сразу. Теперь, после дядиных уроков, к этому прибавилось еще сознание, что разница между ним и другими мальчиками не только та, что они из таких семей, где родители сделали их грубыми и не могут помочь решить задачу или написать сочинение, и они станут тоже рабочими или пойдут воровать, а он поступит в Университет и будет ученым и уйдет отсюда, из жалкого пригорода. Теперь он ходил по школьному коридору, кишащему неопрятными взбудораженными подростками, и скорбно думал о том, что «они слепы», что они не знают и никогда не узнают того, что открылось ему.

К тому же, помимо «любви к вещам невидимым» дядя объяснил ему (…). Ум его разрывался от жалости и презрения к ним, к страшному полуживотному существованию, на которое они были обречены. История становилась необычной – на него смотрели уже недоуменно, даже с некоторым, может быть, суеверным страхом. Школьные учителя сами тогда перестали оберегать его и почувствовали неудовольствие, потому что поняли, что он жалеет (и презирает) их сам. В тот день, когда ему показалось, что жизнь его сделалась одним сплошным ужасом, и он готов был бросить школу (накануне он, не выдержав, нагрубил учителю, и вечером его поведение долго и унизительно, все больше озлобляясь оттого, что он держал себя не так, как, по их мнению, ему следовало держать себя, разбирали на общем классном собрании), – как раз на другой после собрания день к нему в коридоре подошел юноша из параллельного класса и, сказав, что обо всем слышал и полностью сочувствует ему, предложил дружить. Одинокий и затравленный мальчик тут же бросился к нему на шею, выложив и свои собственные горести, и обиды своего несчастного дяди, а затем, когда они быстро сдружились, и убеждения свои насчет того (…). Вскоре тот познакомил его еще с несколькими молодыми людьми, из которых одни учились уже в институтах, а другие работали, но не знали того, что знал Григорий, и, собираясь – собирались в каких-нибудь подъездах, – жадно слушали его, младшего, рассказы о Софии Премудрой, Богочеловечестве, Метафизике Свободы и тому подобном. Еще через две недели они сказали ему, что пора «перейти от слов к делу».

Потом, у Ольги, здешние всегда издевались над ним за то, что это было только «районное отделение», и, смущаясь, он признавался, что сам верил тогда всему, внимание старших ему льстило, и первое подозрение возникло у него, лишь когда те пообещали свести его с резидентом американской разведки «полковником Томсоном» и свели на первых порах с помощником того, заказавшим Григорию статью в «Нью-Йорк Таймс» о положении в России. Написав статью, он отнес ее в назначенное место и тут усомнился.

Но было поздно. Решив, что материала хватит, его взяли той ночью, передали теперь уже в Главное управление, на Лубянку, где чуть позже он начал встречать людей, которых проводили по его делу, потому что за несколько месяцев вокруг него построили целый процесс, вовлекши туда не один десяток молодых людей. Это как будто и было знаменитое в конце сороковых годов дело о молодежной организации. Пункты ее набросанной Григорием программы точно, без остатка, покрывали перечень преступлений, предусматриваемых тогдашней 58-й статьей.

Здешние очень любили спрашивать у него, почему же он не сошелся близко ни с кем из своих нередко довольно похожих на него самого содельников или сосидельцев-лагерников, с которыми они потом познакомились через него же или еще как-то.

– Что ж ты не подружился с Гариком Пинскеровичем или Мишей Рыжим? – спрашивали они у него, заранее наслаждаясь ответом.

У Григория никогда не хватало духу солгать.

– Они сразу со мной начинали спорить, а те во всем были согласны, – подтверждал он при общем веселье.

Выйдя из лагеря, он окончил физический факультет еще одним из первых, но отдать себя безразличной к нравственности, к страданию науке уже не мог; женился и поехал со всеми в деревню, родив троих детей. Ими он и был большей частью занят теперь, не пиша стихов и не читая книг, хотя книги свои и покойного дяди еще берег, неизвестно на что надеясь и рассчитывая продать, если будет совсем плохо. Кормился он из милости у того же Целлариуса, давал уроки и если не слушал радио – «Би-би-си» или «Свободу», то был поглощен мыслями о хоть каких-нибудь дополнительных источниках заработка. Одно время они пробовали вместе с Хазиным развести огород, но это начинание быстро провалилось. Хазин, правда, говорил, что высадит рассаду и на этот год, но Григорий самый последний месяц был увлечен уже новой идеей. Он обходил утильщиков, скупая разную старую утварь: какие-то вазочки, сахарницы, медные самовары, – чистил, реставрировал их вместе со своим шурином и перепродавал в комиссионные магазины. Занятие это пока что принесло ему убытков рублей на сорок (он, страшась, не подсчитывал точно), – утильщики безбожно его обдирали, а шурина надо было поить за работу, но Григорий не терял надежды и только отчаянно трусил, что его заберут за спекуляцию. Это было не так уж вероятно, но все же могло случиться – не по размаху операций, а потому, что сама расширяющаяся книзу, к бедрам, фигура Григория, его походка (про которую однажды Целлариус, увидя ее издали, сказал Вирхову: «Вот, смотри, сразу видно, что бежит еврей») и прононс привлекали к себе ненужное внимание.

На лицах Муры и ее мужа читалось теперь, что они благословляют свою судьбу, на которую прежде сетовали, что она обделила их ранними талантами и заботливым наставником, объяснившим бы им в детстве все то, до чего им пришлось потом доходить самостоятельно, теряя время.

Вирхов все не мог забыть Ольгиных слов и думал: есть во всем этом бесовщина или нет? – и, повторив это вслух, добавил:

– …То есть, безусловно, что-то есть. Но ведь, с другой стороны, вся ситуация уже иная. Они ведь (…).

– А разве там (…), – спросила Таня.

– Так-то оно так, но (…).

– Да, пожалуй (…).

– Есть, конечно, и очень простая: при всех (…).

– Это хазинщина! – закричал Митя.

Эссеист, который исчерпал себя в беседе с Мурой и к тому же, общаясь только с ними, ощущал себя на периферии и минуту назад, будто бы за нуждой, выбрался из-за стола, теперь тотчас вернулся и почти от порога еще, поспешно присаживаясь на книги возле них, заметил:

– Да, это, безусловно, хазинщина. Во всем этом я всегда замечал присутствие некоторой антикультурной тенденции, присутствие отвратительного мне нигилизма. Я Хазина ценю как мужественного человека, но я не принимаю этого разрушения жизни. Я отрицаю это! Неправомерность этого доказана исторически. Если мы не будем признавать (…) – при всех, разумеется, необходимых оговорках, то как мы сможем работать, создавать ценности? Оберегать и пополнять русскую культуру?

Вирхов увидел, что Мелик, сев на кушетке с ногами, глубоко позади всех, насторожился, волнуется и хочет что-то сказать. Наконец Мелик подал голос, негромко, но так, однако, что его все-таки было слышно.

– Это не (…). Еще вопрос, осталось ли что-нибудь (…) имеет ли она отношение (…).

– А-а! Я знаю, я уже слышал об этом! – с перекошенным лицом вскричал Митя. – Я не могу об этом слышать! Это ужасно, это самое ужасное, что только можно придумать! Это вырождение! Вам должно быть стыдно. Как же так?! Ведь есть же и такое понятие как русская святость?! Вы же верите в Бога! Неужели вы думаете, что она могла исчезнуть в русской земле? Неужели вы полагаете, что пророчества великих русских были ложны? Когда Достоевский говорил о народе-богоносце, мог ли он ошибаться? Нет, нет, я уверен, что нет! Это замутнено, и вы не видите за этой мутью ее лика. Но вы просто не понимаете ее. А я вижу, я чувствую, что Россия избранница, избранница между остальными народами. Вы посмотрите сейчас на Запад. Он, конечно, решает свои проблемы успешно, но разве вы не понимаете, что и он чувствует, что внутри себя он не решит проблемы устройства мира. История, он чувствует это, зависит сейчас от него в очень малой степени. Он ждет, что произойдет с Россией, тут что-то зреет, тут совершаются какие-то процессы… И он дождется!.. Потому что Россия взяла на себя грехи мира, да, потому что никому как ей не дано такого дара понимать другие народы! Может быть, Германия еще так неравнодушна к ним, но там скорее стремление к первенству между всеми, а России это не свойственно, она скорее жалостлива к ним!..

Беременная жена, устроившаяся на краешке лавки неподалеку от них, вкрадчиво сказала:

– Как ты разговорился, Митя.

Тот на мгновение осекся, и эссеист сказал:

– Я, может статься, теоретически и согласен с вами, но, согласитесь, это все-таки довольно странные речи для такого стопроцентного еврея, как вы, Митя.

– Странные?! – звонко воскликнул тот. – Нет, не странные. Еще Владимир Соловьев говорил, что Россия – это вторая настоящая родина для евреев! Что в мире нет для евреев другой такой страны, как Россия! Она вторая обретенная родина для них!

Вокруг заахали.

– Неужели вы правда верите в это? – спросил Мелик из своего угла.

– Верю ли я? – побледнел Митя. – Я не только верю, я строю на этом свою жизнь, я знаю это!

– Что вы знаете?

– Знаю, что Россия (…) Да, да, – перебил он самого себя, – я вижу, что вы думаете! Вы думаете, что (…). Вы правы! Но поймите и то, что больше сейчас некому. – Он взял себя в руки, нахмурился и стал говорить строже. – Франция занята собой, Англия – равнодушна и холодна. Америка? Америка взяла на себя миссию солдата, но не оттуда придет очищение! Вы правы, правы (…), погрязает в пьянстве, в разврате… Никто ни во что не верит (…). Все как в лесу. За каждым деревом кто-то сидит. Из-за любого куста могут дать по голове. (…) – воскликнул он с мукой, – (…) приносит за всех добровольную жертву!..

Эссеист исподтишка завязал узелок на платке, чтобы не забыть этой мысли наутро.

– Но, может быть, (…) так и будет жертвовать собой без конца? – спросил он деловым тоном. – Есть же такие люди, которые всегда жертвуют собой без конца? Чаще всего они не получают за это награды.

– Как не получают награды? – страшным шепотом, потому что теперь их слушали уже почти все, закричал Митя. – Это ложь! Разве мученики не получают награды?! Христианские мученики?! Разве страдания не имеют смысла? В Писании сказано, что придет час и униженные возвысятся! Они страдают, они умалены, они в грязи, над ними смеются, издеваются, их бьют, но придет время, и наступит их царствие!

– По-моему, – снова ровно, но подавляя какую-то судорогу в лице, заметил Мелик, – (…).

За тем концом раздался рев. Хазин со стаканом в руке, раскачиваясь, изображал, что он очень пьян, и, как бы раздвигая локтями пытавшихся усадить его, оскалясь, рычал. В какой-то момент ему удалось увернуться, последнего он оттолкнул юношу с редкой бородкой и, ударив стаканом со всей силой о стол, заорал:

– Ты не жалеешь русский народ! Ты хочешь поставить нас на колени!

Его снова начали усаживать. Он отбивался, крича:

– Вам мало наших страданий!

Рубаха его треснула, именинник, протянув руку, обрадованно разодрал ее дальше. Хазин снова зарычал, увернулся еще раз, смахивая на пол вокруг себя со стола тарелки и чашки. С хохотом его повалили на кушетку возле Мелика, который тотчас же встал по другую сторону, у стены, не желая участвовать в этой возне.

Захар, сокрушенно качая головой, сказал ему:

– Ты хочешь судить, ты хочешь судить людей. Вот в чем дело.

Ольга сказала почти про себя, так, чтобы Мелик не слышал:

– Это уж, наверно, свойство человека – суметь испортить и довести до абсурда все что угодно.

Захар важно заметил:

– Вся суть здесь в том, какие принципы взяты за основу деятельности. Вся суть в том, чтобы избрать такие принципы, из которых никаким манером нельзя было бы, доведя их до логического конца, извлечь кровавых последствий. Коммунисты, как мы знаем, вообще не боятся этого, так что это очень легко. Христианские принципы тоже допускают такую интерпретацию. Недаром коммунизм – это и есть перевернутое христианство. Из исламских, из еврейских можно извлечь эти следствия безусловно! Все эти движения ведь и оканчивались резней.

– Так это все можно перевернуть наизнанку, – сказала Таня, осмелев.

– Нет, не все.

– А что же нет?

– Учение принца Гаутамы, – торжествуя и отчасти паясничая, чтобы его все же нельзя было втянуть в серьезный разговор, объявил он, – Гаутамы, Сакья-Муни, царевича Сидхарты! Вот, может быть, единственное на земле учение, которое такому искажению не поддается…

– Да, вы правы, правы, – крикнул ему со своего места Митя, который не хотел показать, что произошло что-то особенное. – А вы напрасно спорите, – сказал он Тане. – Это действительно так. Но мы плохо представляем себе богатство этого учения.

Эссеист поморщился:

– Вот это уже вздор. Мы достаточно его чувствуем. Я утверждаю, что основную интуицию любой религиозной доктрины мог почувствовать верно.

– Нет, я все же считаю необходимым изучать санскрит, – возразил Митя.

– Я понимаю вас. Мы оба с вами ищем всечеловечности, – сказал эссеист. – Хотя и идем к ней разными путями.

* * *

За тем концом стола, однако, начали уже подниматься, толкая друг друга и перелезая через еще сидевших. Лев Владимирович пропустил свою соседку; она протянула ему руку, и он тоже поднялся, опираясь ей на руку, а потом на плечо. Мелик поймал устремленный на них Танин взгляд, показав зубы, улыбнулся и сделал знак Вирхову, что хочет что-то сказать ему.

Вирхов выбрался вслед за Таней и, извинившись, отошел с Меликом в сторону.

– Ну что? – саркастически сказал Мелик. – Поговорили об умном? Прекрасно! Но я хотел поговорить с тобой о вещах несколько более близких, о более конкретных… Ты помнишь, о чем мы на днях говорили?

– Да, разумеется.

На днях, когда он был у Мелика, туда же пришел Хазин и, зная, что имеет дело с мужчинами, с людьми надежными и благожелательными, открыто жаловался, что «демократическое движение, едва возникнув, переживает кризис: единицы способны по-настоящему делать что-то, изобретенные формы однообразны и неэффективны, наконец, нет идей, нужны новые идеи, иначе все тонет в разговорах и разногласиях, которые, безусловно, уже начались».

Мелик в такт его словам кивал головою:

– Да, да, я говорил тебе об этом давно. Ты помнишь? Я же предупреждал тебя, что вы торопитесь. Вы хотите взвинтить ситуацию, а этого не нужно.

Хазин с неудовольствием, но терпеливо выслушивал эти поучения, как политик, пришедший на переговоры с равным ему партнером, которого надо обязательно залучить на свою сторону.

– Да, но что же делать? – воскликнул он. – Ведь вы же не хотите нам помочь, – подчеркнул он, возводя Мелика в ранг представителя какого-то неведомого обширного сообщества. – А между тем мне кажется, вы могли бы нам помочь. Как и мы вам, разумеется.

– Слияние наших движений фактически уже происходит, – заметил Мелик, принимая как должное предложенную ему роль.

– Происходит?! – возмутился Хазин. – Сколько же, по-твоему, христиан подписало, например, наши письма в защиту?

– Ну, это не единственные, как ты сам понимаешь, методы, – уклонился Мелик.

Но он был очевидно задет, и Хазин отчасти добился своего, ибо Мелик, поддавшись раздражению, сначала дал себя вовлечь в путаный и несправедливый спор о гражданской позиции христианина, разозлился еще больше, так как обнаружил перед ними, что не помнит, как нужно было бы, цитат из Писания на этот счет, и под конец сказал:

– Хорошо, хорошо. Наверное, ты прав. В чем-то прав. Надо будет обговорить это подробнее. У меня есть кое-какие идеи.

Это было, собственно, все. Сейчас, стоя перед Вирховым, сегодня какой-то осунувшийся, небритый, блестя воспаленными карими глазами, он, спросив про вчерашнее, помолчал, потом, быстро оглянувшись, спросил:

– Тогда… Ты не знаешь… – Он еще раз оглянулся. – Зачем ходит сюда Лев Владимирович?

– А что здесь такого? Он всегда сюда ходил.

– Н-нет, не всегда.

– По-моему, всегда, одумайся, – Вирхов улыбнулся. – Это он меня и привел сюда.

Мелик задумался, засунув руки за пояс и опустив на грудь свою лохматую голову.

– Видишь ли, меня смущает вот что, – проговорил он, третий раз незаметно оглядываясь. Но в это время почти все были уже на ногах и стояли небольшими группами, споря или снова пытаясь петь.

Их приятель-эссеист с лицом Вольтера, Захар, Митя Каган и еще кто-то беседовали поодаль о политике де Голля в вопросе объединения Европы и о перспективах отъезда.

Сбоку от них именинник, обняв Ольгу, топтался с нею, натыкаясь на всех, под исчезающие звуки далекой музыки, прорывавшиеся сквозь треск помех или глушилок. Еще несколько человек наблюдало, как молодой художник с юной соседкой Льва Владимировича, рассказывавшей про лагерь, танцуют твист. Поводя в ритм плечами, худенькая, маленькая, прямо держа стройный корпус – она, и, изогнувшись всем телом назад на сильных ногах, – он – они приседали все глубже, пока не опустились друг перед другом на колени, и так, стоя на коленях, взявшись за руки, долго разговаривали о чем-то, не обращая внимания на бродивших вокруг.

– Меня смущает вот что, – повторил Мелик. – Смотри, как только речь пошла о чем-то серьезном, так начинаются какие-то странные явления, какие-то странные посещения, странные звонки, визиты без предупреждения… Меня все это очень и очень беспокоит.

– Он часто к тебе приходит?

– Ты сам знаешь. Вчера, например, пришел… У меня была молодежь, мы говорили о серьезных вещах, водки не пили… Сидел, сидел. Что сидел?..

– Так ты считаешь, что он?.. – Вирхов не договорил.

– Я ничего не утверждаю, – сказал Мелик. – Конечно, о ком из нас не говорили того же самого… Но единственно к чему я призываю здесь, – это к осторожности.

– Вот видишь, – упрекнул Вирхов. – А сам начал сегодня.

– Нет, нет, это ничего, – сказал Мелик. – Надо было бросить кость… Да нет, ты прав, конечно. Но меня иногда берет на них такое раздражение, ты сам знаешь…

Вирхов помолчал, потом вспомнил:

– Должен тебе сказать, что я тут познакомился с Таней Манн. Ты, наверное, уже понял… Так вот она тоже беспокоится о нем и тоже говорит, что он сильно изменился за последнее время. Это может быть, разумеется, вызвано какими-нибудь внутренними причинами, которых мы не знаем. Какие-нибудь неприятности, мало ли что… Мало ли отчего хочется иногда бывать на людях. Но, может, ты и прав.

– Да, если она говорит, то ей можно верить, – заметил Мелик. – Она очень умный и чуткий человек…

Он резко оборвал, потому что Лев Владимирович, вдруг чем-то расстроенный, мрачный, остановился в двух шагах от них, тяжело и тупо глядя на танцующих.

– Ты что? – окликнул его Мелик. Тот, не удерживая досады, обернулся.

– Да вот, упустил девку, – сказал он, подходя, и сокрушенно покрутил головой. – Старый болван!

– Как же ты так? – спросил Вирхов.

– Природная бесцеремонность подвела! – с готовностью воскликнул Лев Владимирович. – Всю жизнь мучаюсь. Сколько раз горел на этом в самых разных ситуациях. Сколько раз уже зарекался. И вот не могу. Держусь, стараюсь, а нет-нет и сорвусь. Выпил чуть-чуть и готов. Это у меня от мамаши, – словоохотливо пояснил он. – Мамаша была куда как бесцеремонна, и вот всю жизнь не могу от этого отделаться!

– Так ты что, попер слишком быстро? – грубо спросил Мелик.

– Ну да, – не обиделся Лев Владимирович. – Умные разговоры, сочувствие, она вроде бы в восторге… А потом, видно, ударило в голову, и я как дурак сразу: давай, мол, пойдем в кладовку! Ну и все, кончено. Сорвалось! Хоть бы прибавил, что, мол, хочу помочь, есть, мол, возможности. Болван!

Мелик сказал:

– Это потому, что привык с б…ми, тебя уж к порядочным женщинам и подпускать нельзя.

– Ладно, ты помалкивай, – огрызнулся Лев Владимирович. – А ты чего уставился? Тоже осуждаешь? – вскинулся он на Вирхова.

– Какая гадость, секс, девки, – забрюзжал именинник. – Человек превращается в павиана. Ведь это все преувеличено, это вовсе не так нужно. Я сидел в лагере пять лет, это вовсе не так нужно…

– Молчи, алкаш, – пробормотал Лев Владимирович.

Отскочив от Вирхова с Меликом, он стал отыскивать в ворохе одежд свою шубу и шапку, собираясь удрать, и им было ясно, что, раздосадованный тем, что у него сорвалось с этой, он бежит, чтобы найти себе другую. Приплясывая и злясь от нетерпения, он старался и никак не мог попасть в рукав пальто с оторванной подкладкой; и Вирхов подумал тоскливо, что Лев Владимирович прав: и ему самому тоже не нужно, в сущности, ничего больше, и он тоже не знает, что удерживает его здесь, зачем он здесь, а не где-то еще, где ему следовало быть по всему, что заложено в него с самого детства.

– Ты что, задремал, опьянел? – подтолкнул его Мелик.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации