Текст книги "Река играет"
Автор книги: Владимир Короленко
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)
Он помолчал и потом сказал вкрадчиво:
– Послушай, Володимер, что я скажу… Был у нас в городу, в Семенове, человек один; так себе человечина, не из больших, маленькой, а разум имел… Говорил он нам в тую пору: «Вот что, говорит, старички. Дело мое сторона, – а только послушайтесь вы моего совету: землю станут вам отдавать – примайте, земля пойдет от великого государя; а удовольствия своего объявлять никак не могите… А то наплачетесь». Нам бы, – видишь ты, какая вещь, – того человека послушаться, а мы ни к чему… уши и развесили. Как вычитали нам решенье: отдать землю, да по урочищам, да по межам обошли, мы и обрадовались. – «Довольны, что ль, старики?» – «Вполне, говорим, довольны! Можно сытым быть, есть из чего и податями платиться». А тут еще, видишь ты, мужик один с Казимирушкой разболтался, праздничное дело… «Что, мол, – Казимирушка говорит, – во много ль вы, мужики, теперича тот лес цените?» Мужику бы, конечно, помолчать – не всяко ведь слово на пользу сказывается, а он, слышь, с дуру-те, как с дубу, и брякни: «Этому мы теперича лесу, говорит, и вовсе цены не полагаем. Прямо считай во сто тыщ!» Видишь ты: единым словом опять весь мир в яму-те и убухал!
– Полноте, Аксен Ефимыч!
– Да уж так, не ко времю сказал! Всяко, брат, слово, и дурное, и хорошее, оно ко времю свою силу имеет. Обмолвился мужичишко глупым словом, а Казимирушка на лету его и подхвати…
Я уставал слушать… История принимала совершенно фантастические, почти волшебные формы, в которых играли роль какие-то «слова не ко времю» и такие же подписи. Казимирушка играл тоже какую-то фантастическую роль, и меня удивляла смесь чрезвычайного благодушия и сдержанного негодования, с которым Аксен отзывался о лесничем… Мне казалось, что это – отношение враждебных отрядов на аванпостах, благодушно разговаривающих в промежутках сражений: лично приятные собеседники, но они готовы вступить в смертный бой при первом сигнале…
– Ты, мол, Казимир Казимирович, кому служишь, – слышу я голос Аксена сквозь дремоту… – Ты, я ему говорю, служишь своему начальству… Так ли? – Верно, говорит… – А ты, я говорю, должен служить большому хозяину… А большой-те хозяин кто?.. – Большой хозяин – казна, говорит… – Казна-а? Нет, не казна… Большой-те хозяин – великий государь, вот кто… Так неужто, по-твоему, великий государь это дозволяет?.. Ежели, например, пчелу не дозволяет зорить, так можно ли этому быть, чтобы весь мир порушить? Теперича в казенной нам лес ходу нету… так?
Я молчал, но мрачный мужик, которого я считал спавшим, буркнул со своего места мрачным басом:
– Само собой…
– И в мужицкой тоже не пускают… Куда податься миру-те? А мир от лесу только и жив… Ты что не баешь нам, Володимер? Ай заснул, – притомился?..
Я не спал, но мне не хотелось говорить. Я чувствовал, что, если начинать разговор, то он затянется до свету: мы заговорим на разных языках. Потому я не ответил.
– Дрыхнет! – презрительно сказал мрачный мужик.
– И то, слышь, – умаялись они. Не с привычки, – благодушно заступился Аксен.
– Что за люди? Чьи такие?
– Из городу.
– По каким более делам?
– Кто знает. Без дела, слышь… реку нашу посмотреть. Ученые, полагаю я.
– Подлецы какие-нибудь, – предположил мрачный мужик довольно-таки решительно. – Шататели.
– Полно тебе, Парфен, ругаться-то! Пошто зря ругаешься, ничего не видя?..
Я слышал, как оба опять полезли под лодку, но заснули не сразу. Под треск теплины и сонный шепот леса до меня еще некоторое время долетали их тихие разговоры.
Потом оба смолкли… Тихо плескалась струя Керженца. Шептал лес…
Мой сон улетел… Мне опять вспоминались разговоры на балконе лесничего и его рассказы о планах «рационального лесоустройства». Выходило так, что весь этот лесной мир, расстилавшийся под моими ногами, туманившийся и синевший по широкому горизонту, спокойно, величаво и закономерно поворачивается около центра, стройно двигаясь от хаоса к порядку и гармонии. Здесь же, на песчаной отмели, под страстные речи Аксена поворот казался мне уже не таким стройным…Под осями что-то стонало и билось, просеки прорубались по живой целине исконных народных понятий.
Вот летит поверх леса рой божией твари… Где она сядет? «Ей не укажешь», – говорит лесной человек. Ей отведено место чьей-то невидимой рукой, таинственным законом, царящим и над лесом, и над тварью.
Не так ли и лесной мир: как эта божия тварь, он оседал среди дебрей, без руководства и указки, основывался, роился, связанный условиями своего быта тысячью невидимых нитей… Но вот по стволу борти стучит топор казенного полесовщика, и трудолюбивая тварь жужжит, тревожится, волнуется. Над понятиями лесного мира тоже занесен топор, и дикая, стихийная, непосредственная лесная правда, родившаяся где-то в бессознательной древности, протестует во имя стихийных, правящих в лесном царстве законов… А так как лесным людям и весь божий мир представляется только лесом, где всякая божия тварь должна роиться по простейшим законам, одинаковым и для лесной борти и для лесной общины, то теперь лесному человеку кажется, что «Казимирушка» посягает на целый мировой порядок…
Лесной мир выдвигает против преступного нашествия идею «великого государя»… Это его понятие, обвеянное мечтательным обаянием, неопределенно, романтично, смутно и в значительной степени анархично. «Великий государь» этой лесной легенды – прежде всего враг наличного, конкретного государства, враг всего чиновничества и находится с ним в постоянной борьбе… Победа пока не за ним, но все же это таинственная безличная сила, которая в любой момент и по любому поводу может быть приведена в движение и заступиться за мужиков. Дойти до нее трудно, но есть какие-то особенные «слова», которые ее приводят в действие. И те «слова», как волшебные заклинания, не всегда знают мудрейшие и ученейшие. Отставной солдат, бредущий на родину из Питербурху, порой просто неведомый «проходящий человек» кинут порой такое вещее «слово», и пойдет оно перекатываться от деревни к деревне, от мира к миру, пробираясь, как лесное эхо, в самые глухие уголки русской земли, где всего живее полумистические суеверные понятия… И по дорогам к Питербурху потянутся мирские ходоки, уверенные, что от проходящего человека они получили самую настоящую формулу заклинания… Теперь, при тусклом свете костра на пустынной отмели, лесные люди – я знал это – предполагают и во мне такого «проходящего», владеющего, быть может, тайной вещего слова… И я знал также, что разговор наш должен перейти неизбежно в столкновение двух мировоззрений…
* * *
Еще пара уток со свистом вылетела из-за леса, но теперь они уже не испугались: костер чуть дымился, мы все лежали неподвижно. Птицы грузно шлепнулись на воду, и вскоре их довольное крякание присоединилось к многочисленному хору утиных голосов, с некоторых пор раздававшемуся на темной реке. Тут было и тихое воркование, и удалые посвисты, и хрюканье, и будто даже собачий лай… Шла какая-то оргия птичьей породы… А около костра слышалось дыхание четырех спящих. Я с невольной улыбкой смотрел на них, и мне казалось, что это четыре ребенка спят у огонька на отмели. Самый наивный из них был, на мой взгляд, знаменитый медвежатник и ходатель за мирское дело – Аксен…
VIII. На кордоне. – Лесная пустыня. – Волга
Я проснулся от холода перед самой зарей… На деревьях висела и качалась туманная пелена; разрывалась клочками, уходила в чащу и все двигалась вдоль узкого русла вниз по течению. Слышался треск. Это угрюмый Парфен удалялся на озеро, нагруженный ворохом сетей. Аксен бродил по берегу, подбирая на белом песке черные коряги для потухшего костра.
– Спи-лежи, – сказал он, подойдя к теплине и разворачивая голыми руками притаившийся под золою огонь… – Рано еще, вишь, не вовсе и ободняло.
– А вы куда, Аксен Ефимыч? – спросил я, видя, что он натягивает зипун, которым был накрыт ночью.
– На озеро… Рыбки наловить на уху… потом за работу.
– Ну, значит, прощайте… В городе будете – заходите.
– Ну? – обрадованно спросил Аксен. – Нешто зайти?..
– Конечно… Я помогу вам найти верного человека.
– Спаси бог, добрый человек… А где ж нам тебя разыскать будет?
Я записал на листке адрес. Аксен тщательно свернул бумажку и сунул ее в пехтерь. Затем он догнал своего мрачного товарища, который, обогнув отмель, мелькал между стволами сосен. Оба они остановились, и я догадался, что благодушный Аксен опять старается восстановить мою репутацию. Потом оба исчезли в чаще…
Часа через три мы подплывали к кордону на речке Пугае. В этой части Керженца все чаще темная островерхая ель сменяется стройной сосной. Кордон стоял на опушке прекрасного задумчивого бора. Просторные новые избы с пристройкой весело отражались в реке… Две сильно рассохшиеся шестивесельные лодки, в которых в большую воду лесничие совершают свои объезды по Керженцу, теперь сиротливо лежали на песке. Старая дворняга встретила нас хриплым лаем, который гулко отдавался и перекатывался под густыми вершинами сосен, и на эти звуки из окна выглянуло лицо старухи.
Спокойно, должно быть, протекает жизнь в этих лесных избушках, среди тишины, нарушаемой разве стрекотанием на разные лады нестройного хора лесных жителей, которому могучий камертон звенящего бора придает смысл и общую гармонию… Спокойно и скучно!
Старуха, жена лесника, встретила нас со спокойной приветливостью. Мне показалось что-то знакомое в красивом лице, в светящейся улыбке, в лучистых глазах, глядевших с печальною лаской. «Такова, вероятно, будет Марья из Покровского, когда состарится», – подумал я.
Старуха захлопотала у самовара, а я сел у окна в чистой горнице и стал смотреть в лес. Узкая тропка шла между стволов и терялась в бору. По ней приближалась к кордону корова, помахивавшая головой и лениво останавливавшаяся, чтобы отогнать оводов. За ней так же вяло шла молодая девушка, по временам похлестывая ее хворостиной… Она была недурна собой, но во всей фигуре виднелась какая-то унылая опущенность и апатия. Взгляд ее бессознательно и лениво скользил по давно знакомым стволам и по просветам, которые золотыми пятнами тлели на густом пологе сосновой хвои…
Но вдруг девушка увидела нашу лодочку, меня в окне и незнакомую фигуру одного из моих юношей. Мгновенно что-то пробежало искрой по всей фигуре молодой девушки. Апатичные, будто заплывшие от вечной скуки черты оживились… Она обернулась, запахнула расстегнутый ворот и стыдливо окинула взглядом изорванное и засаленное на груди ситцевое платье городского покроя. Я увидел, что, в сущности, она хороша, почти как мать… Только дочери лес не дает, очевидно, того, что он дал матери: красоты спокойствия, гармонии душевного строя с этой лесной тишью…
Принарядившись в боковушке, девушка вошла в избу и, искоса стреляя красивыми глазами, сменила старуху у самовара. Последняя присела на лавку и со словоохотливостью отшельницы, редко видящей чужих людей, стала рассказывать о своей жизни в лесу, отвечая на мои вопросы.
– …Медведи?.. Нет, медведи ничего. Правда, в других местах, бывает, заходят даже в деревни, особливо по зимам. А на кордоне не бывали еще… Звери не беспокоят… А вот когда темною ночью или особливо зимой, в метель и вьюгу, услышишь, как в лесу тюкают топоры… И лесник выходит, вскинув ружье на плечи… Вот когда жуть берет… Лесные миряна – страшнее кордонным жителям, чем лесной зверь.
Она печально покачала своей красивой головой и сказала с какой-то особенной грустью:
– И то надо сказать, батюшка… Мир-от стеснен… Тоже и людям податься-те некуда… А леснику что делать… Служба… Нанялся, продался…
Этот мотив об утеснении лесного мира сменил для меня в пустынных низовьях Керженца обычный припев скитских и монастырских разговоров о том, что в нынешнем мире «мало усердия»… Здесь выступала другая, тоже глубокая драма…
По лесенке послышались шаги. Высокий пожилой лесник, с ружьем на перевязи, вошел в избу. Старуха смущенно замолчала. Мужик, вешая ружье на колышек и кланяясь нам, пытливо посмотрел на нее. Вероятно, он слышал конец разговора… Должно быть, такие разговоры были нередки у него с женой, сохранившей на кордоне живые мирские симпатии… Мне невольно вспомнился тургеневский «Бирюк», и я с сожалением взглянул на печально примолкшую женщину…
Да, есть свои проклятые вопросы и в глубине этих лесов… Мир знает свое. Лесник знает службу и исполняет приказы Казимирушки… Дело, на взгляд женщины, не без греха… А впрочем, господь разберет все…
Прощаясь, я дал старухе пятиалтынный. Она с недоумением посмотрела на монету и сказала:
– Сдачи-те у меня нету…
– Да что ты, матушка!.. Какая сдача!
Но старуха также просто сказала:
– Много будет… Молоко-те, – что оно стоит?.. Труды, – какие же труды поставить самовар… – Деньги, оказалось, можно взять только за десяток яиц… Яйцы и им случается продавать на Волге…
И она взяла пять копеек.
– Далеко еще до Волги, матушка?
– Далече. Весной, в большую воду, одним днем всплываем. А теперь… Никто, вишь, и не плавает об эту пору.
– А жилья так и не будет?.. Вот тут у меня на карте показана деревня.
Старуха с любопытством посмотрела на карту.
– И, батюшка… Какая тут деревня. Сроду не бывало.
– Называется «Красный Яр»…
– А! Красный Яришко! – сказала она с пренебрежением… – Так это уже у самого устья… Да он, Яришко-то, в стороне – и не увидите… Перевоз тут живет. Дорога пролегла… Вишь, и Яришко приписали… Чудное дело.
В час дня мы опять сели в свою лодку. И пока она тихо сплывала прямым плёсом – на берегу виднелась на взгорке фигура молодой девушки, провожавшей нас долгим взглядом. Потом кордон скрылся за поворотом, и только протяжный редкий лай кордонной себаки еще долетал к нам из-за мыса.
Шум, глубокий и почти музыкальный, предупредил нас о близости порогов, носящих странное название «Кремянские Кочи». Впереди показались черные, обнажившиеся из-под воды камни, между которыми вода бьется, пенится, бурлит и бушует… Шум несется далеко по глубокому руслу, и высокие берега, покрытые сосновым лесом, отражают его, точно в трубе, придавая звукам глубину и своего рода мелодичность. С высоких яров могучие сосны глядели вниз на нашу утлую лодочку… С перерывами в течение целого часа мы пробирались опасными «Кочами».
Наконец грохот остался назади и только порой еще на повороте напоминал о себе разорванными клочками звуков, точно от отдаленного оркестра… Кругом нашей лодки стояла тихая, глубокая, пустынная тоска.
Если вы посмотрите на карте нижнее течение Керженца, то увидите огромную пустую площадь, по которой вьется зигзагами река. Ни сел, ни деревень, ни одной надписи на карте… Кой-где проведены речки, больше наудачу, чтобы заполнить чем-нибудь эту пустоту. В натуре – это настоящая пустыня на всем пространстве между Керженцем и Ветлугой… Леса, лесные речки, лесные озера, болота. Нужно быть очень опытным, чтобы ходить по этой пустыне… То незаметная вадья чвокает под ногой, то заманчивая чаруса – зеленая полянка, затянутая свежей чудесной травкой, заманит вас в непроходимую гибельную топь… Кой-где в дремлющей чаще попадаются могилы старцев и стариц, «иже за веру убиенных» или «приявших добровольное огненное венчание» в срубе. До сих пор указывают в керженских чащах места, где подвизался знаменитый в расколе суровый Софонтий, который вел борьбу даже с приверженцами Аввакума (онуфриянами), и где Варлаам, с благословения того же Софонтия, приял страшную огненную кончину вместе с двенадцатью попами, «не восхотевше Никоновых новшеств прияти»… Каменный столбик с обомшелой двускатной крышей и восьмиконечным крестом… Тихий шорох леса, и все реже и реже – две-три фигуры усердных ревнителей, пришедших на поклонение мученическому праху.
Южнее лесной речки Люнды, почти на середине между двумя реками – Керженцем и Ветлугой – стоит среди лесов село Нестиар, над озером того же имени. Оно составляет крайнее поселение на рубеже сплошного лесного царства. Есть поверье, что некогда из Васильсурска церковь с иконой Варлаама Хутынского двинулась с крутого берега и, пронесясь над лесами, невидимо стала над озером и стоит до сих пор, и из озера слышен бывает звон, как из Светлояра.
Странны эти звенящие озера лесной стороны! Впрочем, гр. Толстой, своеобразный местный писатель пятидесятых годов, рассказывает другое поверье: в прежнее время старики и молодые выходили в ночь перед пасхой на холм в лесу, около Нестиара, и тихо ждали благовеста. В тот час, когда в «жилой стороне», в старом Макарье, ударяли в большой колокол, нестиарцы слышали будто тихие отголоски этого звона. Местные жители объяснили это тем, будто их озеро сообщается подземными истоками с Волгой, и гул передается водой. Сам Толстой допускал возможность заноса ветром макарьевского большого звона по просекам и ветроломам. Как бы то ни было, это жадное ожидание в глухой лесной деревушке отголосков отдаленного мира – очень поэтично и характерно, и я невольно вспомнил его теперь, когда сам испытывал тяжелую лесную тоску…
Пенякша… Ялокша… Ламна… Ржавые, бурые эти речки тихо вливаются в Керженец… Мы отмечаем их по нашей карте, и каждый раз, как мы провожаем глазами новое устье, становится скучнее…
Зайцы глядят на нас с берега наивными круглыми глазами. Черными точками выплывают из-за лесов дикие коршуны и носятся кругом, то появляясь над рекой в поле нашего зрения, то исчезая; тревожно кричат вороны, как базарные торговки, сзывая товарок на защиту; какая-то птица следует за нами, звонко спрашивая о чем-то из глубины леса…
Вот впереди, нагнув толстую ветку своею тяжестью, сидит на прибрежной сосне над яром какая-то громада, отражаясь в потускневшей реке. Я кидаю весла; наша лодка тихо сплывает по течению, не производя ни малейшего шума. Поровнявшись с деревом, я прицеливаюсь из револьвера. Гулкий выстрел раскатывается над рекой, будя в чащах тревожное эхо. Громадный орел тяжело расправляет рыжие, пятнистые крылья и скользит в воздухе над нашими головами. Одно мгновение он будто останавливается над лодкой. Хвост опущен, чтобы задержать на секунду полет, круглая голова свесилась книзу, и два острых глаза смотрят на меня с удивлением и злостью… «И что тебе вздумалось, право?» – как будто недоумевает старый великан дикого керженского леса. Он делает несколько кругов и улетает вперед. А еще через четверть часа отчаянные стоны какой-то пичуги оглашают реку, и ветер несет с берега растрепанные перья… Но все же мой озорной выстрел кажется мне чем-то, нарушающим законы леса. Убивать, чтобы есть, – таков царящий в лесу главный и, пожалуй, единственный закон, – а я… зачем бы я убил старую птицу?..
Смеркается… Сумрак кроет небо, застилает реку, туман залегает в лощинах, и лапы умерших деревьев тянутся со дна, то и дело хватая, толкая, поворачивая нашу лодку.
Следы еще одной керженской драмы, безмолвной, отвечной, стихийной…
Вот с берега свесилось вершиной в воду еще зеленое подмытое дерево. Как грустно шевелит оно в волнах своими ветвями, как тревожно шепчут над ним ближайшие соседи, которым грозит та же участь! Часть корней еще в почве и истощают последние усилия, чтобы поддержать гибнущую жизнь…
Вот мертвая ель с ветками в два ряда, точно лапы гигантской сороконожки, утонувшей спиною книзу. Вот огромная «вискарья» с нелепыми, точно от судороги сведенными лапами корневища; вот две сосны, выросшие, жившие и погибшие рядом, как две сестры. Они и теперь лежат, переплетясь корнями и ветками, прямые, стройные, красивые даже и в смерти… Вот замытый илом торчащий с глубокого дна по течению «кобел», невидимый, изменнический, опасный, способный остановить целый плот и доставлявший нам в пути немало затруднений…
Жутко от непрерывного зрелища этого кладбища деревьев.
И так хочется встретить живое человеческое лицо, и так рад, когда среди этого хаоса мелькнет правильный ряд рыбацких кольев. Кой-где на мели виднеется опрокинутая лодка – значит, ее хозяин недалеко подрубает дерево или ставит на лесном озере сети. Но может быть также, что озеро далеко или мужик побрел в чащу за ухожьями лесной пчелы, и ботник прождет здесь хозяина дня два или три…
Эти строки я заношу в свою записную книжку при свете костра на ночлеге. Где-то надо мной шумит сырыми ветвями темный лесище. Вправо – плещется река, подымается ветер, насыщенный сыростью, несущий бесформенные тучи. Какая-то птица мрачно ухает в чаще, меняя места, точно играя с кем-то в прятки; другая все надрывается и стонет, как будто у нее отняли детенышей. А на реке, которой я не вижу в темноте, вот уже раза два грузно бухалась над омутом какая-то неведомая громадина… Не опять ли медведи?.. И мне невольно вспоминается отзыв Аксена, убежденного, что медведь «понимает всякую штуку»… Может быть, он понимает также, что мы здесь беспомощны у костра, с жалким револьвером…
Да, теперь я отлично понимаю, что, называя друзьями нас, первых встречных, – лесной человек Аксен говорил не пустую фразу.
Среди этих темных молчаливых лесов, наполненных жуткими воспоминаниями и могилами убиенных и принявших огненное венчание, над рекой, усеянной трупами деревьев, под шум перекликающихся непонятными голосами лесных вершин – встретиться с человеком, у которого в нужде найдешь сочувствие и помощь, с которым поговоришь на языке людей, а не леса, – да это в самом деле нечто больше наших пустых встреч и шапочного знакомства. Я так ясно представляю себе, как Аксен Ефимыч «ждал-пождал», вглядываясь в темноту, не мелькнет ли наша лодка. Я тоже ждал бы, если бы надеялся дождаться чьей бы то ни было лодочки. А если бы вдобавок из нее вышел не незнакомый пришлец, а Аксен, то это была бы поистине встреча двух давних приятелей…
Но ждать было некого, и я тревожно заснул, прислушиваясь к диким крикам какого-то лесного хищника, к жалобным воплям его жертвы, к робкому шороху дождя, нерешительно ударявшего по листам…
Во весь следующий день только один ботничок на песчаной косе напомнил о человеке.
– Эй, кто живая душа? – крикнул я. Но лесное эхо вернуло мертвое подобие моего оклика, да осинки на берегу залопотали что-то совсем непонятное.
И еще целый день тоски и одиночества. Солнце садилось. Мы со страхом думали, что еще одну ночь придется провести на песке. Как вдруг…
Один из мальчиков радостно вскрикнул. По яру над самым берегом ехал мужик в телеге! Вскоре перед нами мелькнула избушка перевоза… Это «Красный Яришко».
Еще четыре версты веселой работы веслами – и нашу лодку едва не кинуло на столбы старой разрушенной мельничной плотины, перегородившей с берега на берег все устье Керженца. Пришлось раздеваться и с большим трудом спускать на руках лодку по этому «шуму». Когда это кончилось, впереди перед нами было устье. Большой песчаный остров загораживал волжское русло, и над обрезом острова, над кустами тальника, мелькая живым белым пятнышком, несся взвиваемый ветром флаг над мачтой невидимого для нас парохода… Тот, кто провел долгие дни и ночи в пустынных местах, поймет наши ощущения. Взгляд, так долго стесненный стенами глухих лесов, теперь радостно разбегался по необозримому величавому простору. Далекие Волжские горы, с селами и куполами церквей по склонам, чуть-чуть задернулись тонким туманом, сквозь который освещенные окна сверкали блестками расплавленного золота. Церкви и стены старого «Макарья на желтых водах» утопали в розовой дымке, и грузный паром отваливал с лысковской стороны с народом, с возами сена, с лошадьми, которые рисовались на ясном небе выгнутыми спинами и раскоряченными ногами. И такой же паром, с выгнутыми лошадиными спинами и торчащими кверху оглоблями, плыл, отраженный отчетливо и ясно в глубине реки…
Не хотелось грести, не хотелось спешить, не хотелось отрывать глаз от могучей, плавной красавицы Волги, с ее пламеневшим закатом, с ее зелеными горами и деревнями, погружавшимися уже в предвечернюю дремоту. Но появившийся вдали и, очевидно, бежавший к песчаной отмели у села Исад пароход напомнил нам, что мы можем опоздать, и поэтому пришлось опять налечь на весла.
Еще через час, под гул первого свистка, мы стрелой подлетели к кашинскому пароходу, опять разводившему пары. Публика, свешиваясь к бортам, встретила любопытными взглядами конец нашей экспедиции, и нас охватил говор, толкотня, крики грузчиков, спешивших по узким сходням с тюками на дюжих плечах.
Пароход отвалил и быстро побежал между высоким берегом, с погорелым селом в половине горы и песчаными отмелями, мимо которых мы с такими усилиями неслись час назад на своей лодочке.
Свисток, поворот, волна, шипя, набежала на песок отмелей, толкнула и закачала небольшую кладнушку, у которой, причаленная к корме, трепетала наша верная лодочка, сданная мною для доставки в Нижний… И мне стало немного грустно расставаться с доброй «посудинкой», служившей нам столько дней, укрывавшей нас столько раз от холодного ночного ветра и от ливня в темную грозовую ночь…
Лунный свет бесконечным столбом лег сзади по широкому руслу Волги, и золотая рябь прыгала, сверкала, переливалась расплавленным золотом за колесами парохода.
Несмотря на усталость, я не уходил с верхней палубы. Мне хотелось еще раз кинуть взгляд на керженское устье и попрощаться с пустынной рекой, оставившей в душе столько своеобразных впечатлений.
Вот уже Макарий назади, и его купола, его старые стены, его кресты выделяются на потемневших горах противоположного берега. Вот последний паром скользит в светлом тумане от лысковской пристани. Вот чуть видные притаились в ложбинках Татинец и Слопинец, старинные разбойничьи села, о которых говорит до сих пор недобрая поговорка: «Татинец и Слопинец – ворам кормилец!»
А вот направо и остров… Жадно взгляд проникает сквозь тонкий туман. Вот завешенные прозрачною мглой дремлют две горы, и тонкая расщелина, пронизанная лучом, чуть-чуть брезжит между ними… Это устье и «шум» старого Керженца.
И невольно воображение летит за этой полоской тонкого лунного сияния, все далее, по изгибам и кривулям пустынной реки, и картины недавнего пути встают одна за другой… И видится мне наша лодочка, скользящая между «задевами» и скрюченными лапами лесных мертвецов…
Остров остался позади, исчезли, как мечта, очертания керженского устья, гудят свистки, какие-то огни летят на нас, валится мимо шум и грохот, и, ломая широкую гладь волжского простора, мчится весь освещенный огнями гигант «Кавказ и Меркурий». Я устал, мне грустно, и кажется мне, что так же быстро бежит наша жизнь, что прошлое так же исчезает в тумане воспоминаний.
Пора! Я кидаю еще один взгляд назад, в неопределенную синюю даль… Исчез уже и Макарий… Огоньки, мглистое сияние, слабые трепетные отражения… Потом столб лунного света и одинокая баржонка сонно качается над засыпающим простором могучей реки…
1890
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.