Электронная библиотека » Владимир Короленко » » онлайн чтение - страница 4

Текст книги "Река играет"


  • Текст добавлен: 4 ноября 2013, 14:33


Автор книги: Владимир Короленко


Жанр: Литература 19 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 25 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Спасибо, до дому недалече, – холодно ответил сапожник, вскидывая за плечо котомку, и потом спросил бесцеремонно, ткнув пальцем по направлению Автономова:

– И этого тоже зовете?

– Да, прошу и Геннадия Сергеевича, – ответил я.

Андрей Иванович круто повернулся и, не прощаясь, зашагал по улице.

Иван Иванович имел отчаянно испуганный вид, точно мое приглашение захлопнуло его, как западня птицу. Он смотрел умоляющим взглядом на Автономова, и стыд собственного существования мучительно сказывался во всей фигуре. Автономов спросил просто:

– Куда идти-то?..

Пока ставили самовар, я попросил домашних собрать сколько было лишней одежды и белья и предложил моим спутникам переодеться. Автономов легко согласился, свернул все в один узел и сказал:

– Потому надо в баню…

Я, разумеется, не возражал. Из бани оба странника вернулись преображенными. Иван Иванович в слишком широком пиджаке и слишком длинных брюках, со своими жидкими косицами, удивительно походил на переодетую женщину. Что касается Автономова, то он не удовольствовался необходимым количеством одежды, а надел все, что было предложено для выбора. Таким образом, на нем оказалась синяя косоворотка, блуза, два жилета и пиджак. Косоворотка виднелась над воротом блузы и внизу, так как она была длиннее. Над нею выступали края блузы, а пиджак составлял как бы третий ярус… За чайным столом Иван Иванович страдал до такой степени, что из жалости мы разрешили ему удалиться со своей чашкой в кухню, где он уселся в уголку и немедленно приобрел жалостные симпатии нашей кухарки. Автономов держался развязно, называл мою мать синьорой и схватывался с места при всяком случае, чтобы чем-нибудь услужить…

После чаю он самодовольно огляделся с ног до головы в зеркало и сказал:

– В эдаком костюме зять мною не пренебрежет… Пойду навестить сестру… Она тут живет недалечко. Котомочку позвольте, синьора, оставить у вас в передней.

Когда он шел через двор к воротам, за ним испуганно выбежал Иван Иванович. После короткого разговора Автономов позволил бедняге следовать за ним на некотором расстоянии.

Через короткое время Иван Иванович вернулся один. Птичье лицо его сияло изумлением и восторгом.

– Приняли-с, – сказал он, радостно захлебываясь. – Истинная правда-с. Действительно-с… сестра, настоящая. И зять… Может, угодно вам самим пройти, будто ненарочно… Сами увидите-с… Истинный бог: в палисадничке сидят… Угощают… по-родственному. Сестра плачет от радости…

И из груди маленького странника понеслись странные звуки, похожие и на истерический смех и на плач!

Через час явился и Автономов, преображенный и торжественный. Подойдя ко мне, он горячо схватил мою руку и до боли сжал ее…

– Через вас я приобрел опять родных… Кажется… то есть вот! До гроба…

Он еще крепче сжал мою руку, потом судорожно отбросил ее и отвернулся. Оказалось, что, поверив преображению Автономова, зять, человек не без влияния в консистории, решил похлопотать о нем. Оставалось только добыть из Углича какие-то бумаги и…

– И сюда, обратно! Кончено странствие, синьор… И тебя, Ваня, не оставлю… Получишь у меня угол и пищу… Живи… Я в должность… Ты уберешь квартиру, то… другое…

Я слушал эти разговоры, и невольное сомнение закрадывалось в душу, тем более, что Автономов опять вернулся к высокопарному стилю и все чаще употреблял слово «синьор»…

Перед вечером оба ушли «в Углич, за бумагами». Автономов дал торжественное обещание явиться через неделю «для начатия новой жизни»…

«Неужто для этого “чуда” нужно было так немного?» – с большим сомнением думал я…

IX

Погода круто изменилась… Чудесная ранняя весна, казалось, сменилась вдруг поздней холодной осенью… Дождь лил целые дни, и ветер метался среди ливня и туманов.

В одно такое холодное утро, проснувшись довольно поздно и стараясь сообразить время, я услышал легкую возню и странный писк в сенях у дверей. Открыв их, я увидел в темном углу что-то живое. Увы! это был Иван Иванович. Он весь издрог, посинел и смотрел на меня умоляющими, робкими глазами. Так смотрит только запуганное и близкое к гибели животное.

– Слабость опять? – спросил я кратко.

– Слабость, – ответил он покорно и кротко, стараясь запахнуться. На нем была опять невозможная хламида, голова была не покрыта, а на ногах лапти на босу ногу…

Вскоре явился и Автономов. Он был пьян и неприятно развязен. Говорил изысканными высокопарными оборотами, держался, как давний приятель, и по временам в воспоминания о наших похождениях вставлял пикантные намеки относительно некоей солдатки… В глазах проступало злое страдание, по которому я опять узнавал оратора монастырского двора, и готовность на злые дерзости. О визите к сестре не было и речи…

– Послушай… Любезная… – обратился он к прислуге. – Тот раз я тут у вас оставил хламидку… Хламидка еще годится… Несчастлив ваш подарок, – прибавил он, нагло глядя на меня. – Под Угличем ограбили нас… все как есть сняли. А валенками вас, видно, надул торговец… Кислый товар, кислый… Все развалились…

И он снисходительно потрепал меня по плечу…

Иван Иванович с жалобной укоризной смотрел на своего покровителя. Расстались мы довольно холодно, и только на Ивана Ивановича все у нас смотрели с искренним сочувствием и жалостью…

После этого от времени до времени я получал известия о своих случайных спутниках. Приносили их по большей части люди в хламидах и подрясниках и с более или менее явственными признаками «слабости», передавали поклоны или записки и, получив малую мзду, выражали разочарование. Однажды во время ярмарки ввалился субъект, совершенно пьяный, очень зловещего вида, который подал записку с такой таинственной фамильярностью, точно она была от нашего общего друга и сообщника.

В записке было нацарапано очень нетвердым и неровным почерком:

«Милый друг. Прими сего подателя, яко меня лично. Он наш и может тебе все рассказать, а между прочим помоги деньгами и одежой. Наипаче бедствует брюками… Геннадий Автономов».

Достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться, что посланный действительно брюками бедствовал очень сильно… Но, несмотря на опьянение, глаза его быстро и пытливо, очевидно по профессиональной привычке, изучали обстановку моей квартиры…

При удалении его произошел некоторый неприятный шум, и пришлось прибегнуть к помощи добрых соседей…

X

Года через два я опять встретил моих бывших спутников.

В жаркий летний день я переехал на пароме через Волгу, и пара лошадей потащила нас береговыми песками к въезду на гору. Солнце садилось, но было еще невыносимо жарко. Казалось, даже от сверкающей реки неслись целые волны зноя. Оводы тучей носились над лошадьми, колокольчик бился неровно, колеса шуршали в глубоком песке… Сверху, в полугоре, окруженный зеленью монастырь глядел на реку из-за реющего тумана и казался парящим в воздухе.

Вдруг ямщик остановил у самого подъема усталую тройку и побежал по берегу. В четверти версты от нас, на обрезе, усеянном галькой и камнями, грузно чернела, прямо на солнцепеке, группа людей.

– Происшествие какое-нибудь, – сказал мой товарищ. Я вышел из телеги и пошел туда же.

На пустом берегу, в который лениво плескалась река, оказалось мертвое тело. Подойдя ближе, я узнал в нем моего знакомого: маленький странник лежал в своей ряске, грудью на песке, с раскинутыми руками и неестественно повернутой головой. Он был смертельно бледен, черные косицы слиплись на лбу и на висках, а рот полуоткрылся. Мне невольно вспомнилось это лицо, оживленное детским восторгом от пения пташки на холмике. Сам он, со своим длинным, заострившимся носом и раскрытым ртом, удивительно напоминал теперь замученную и раздавленную птицу.

Автономов сидел над ним, покачиваясь, и в его взгляде виднелся испуг. Явственный винный запах стоял в воздухе…

Окинув взглядом подошедших людей и не узнав меня, он вдруг затормошил лежащее тело.

– Вставай, товарищ, пора в путь… Участь странника – вечное странствование.

Он говорил опять напыщенным тоном и нетвердо поднялся…

– Не хочешь?.. Смотри, Ваня, брошу! Уйду один…

Староста, с медалью на груди, спешно подошедший к группе, положил ему руку на плечо.

– Погоди уходить… Протокол надо составить… Что за люди…

Автономов с иронической покорностью снял свою мурмолку и отвесил поклон.

– Сделайте одолжение, ваше сельское превосходительство…

Сверху послышался удар колокола. В монастыре призывали к вечерней молитве. Удар прозвенел, всколыхнул жаркий воздух, пронесся поверх кудрявых верхушек дубов и осокорей, лепившихся по склонам, и, замирая уже, коснулся сонной реки. На мгновение звук опять окреп, ложась на воду, и, казалось, чуткое ухо ловит его полет к другому берегу, к синеющим и подернутым мглою лугам.

Все сняли шапки. Только Автономов повернул голову на звон и погрозил кверху кулаком.

– Слышишь, Ваня, – сказал он, – зовет тебя отец-настоятель… Благодетель твой… Теперь, чай, примет…

Удар за ударом, густо и часто, звеня и колыхаясь, падал сверху на реку торжественно и спокойно…


1889

В пустынных местах
(Из поездки по Ветлуге и Керженцу)

I. Ветлуга
1

…Часов в шесть утра пароход Зевеке причалил к своей пристани в Козьмодемьянске.

Три свистка последовали один за другим почти без промежутков; несколько человек сошли по трапу, и «Амазонка» красиво отошла от пристани. Оставив на реке широкий круг, она опять побежала вниз, унося спящих еще пассажиров. А я, с двумя молодыми людьми, спутниками предпринятого мною путешествия, остался на пристани.

Козьмодемьянская лесная ярмарка кончалась вяло. Звенья плотов тянулись вдоль берега, у песков и под горами. И всюду стояла необычная тишина.

Небольшой пароходик, полубуксирного типа, слегка покачивался на чалках у соседней пристани. Это и был ветлужский пароход «Любимчик»[1]1
   Собственные имена в этих очерках по большей части вымышленные.


[Закрыть]
, на котором нам предстояло подняться кверху по Ветлуге, впадающей в Волгу в семи верстах выше Козьмодемьянска.

– Скоро отчалит? – спрашиваю я на пристани.

– Через полчаса, – отвечает матрос с торопливой и подозрительной определенностью.

– Часа через четыре, дай бог, – переводит этот ответ какой-то субъект, беспечно сидящий на барьере и сплевывающий в воду подсолнечные семечки.

– Па-а-судина! – прибавляет он с выражением глубочайшего презрения… – Где вас повезет, а то, – так и сами пассажиры лямкой потащут.

Посудина покачивается от легкой зыби, все еще не улегшейся после грузного американского парохода. Что-то в ней скрипит, визжит и как будто охает. Я вхожу по трапу и сразу стукаюсь лбом в железный бимс, чем возбуждаю веселье в кучке матросов. От нечего делать они сидят на тюках товаров, болтают ногами и внимательно следят за тем, как каждый вновь приходящий неизменно стукается головой о железо.

– Где тут берут билеты?

– Ступай на ту сторону. Видишь – стоит черненький мужчина в белом пинжаке – сам хозяин, Никандр Иваныч.

– Никандр Иваныч, скоро отвалите?

– Через часик… Непременно.

– Мне бы вот в город сходить, часика на полтора… Дело есть…

– На полтора?

Он задумчиво смотрит на меня и потом говорит:

– Успеете.

– Да ведь вы через час уйдете?

– Идите с богом.

– Сколько стоят билеты второго класса до Воскресенского?

Он прищуривается и водит пальцем по расписанию на стене маленькой каюты. Я вижу, что в таблице стоит цена 1 p. 30 к. На пристани – печатная такса 1 р. 50 к.

– Рупь двадцать, – говорит он мне неожиданно.

– Вы не ошиблись? Ведь тут написано рубль тридцать.

– Для вас уважение… По рублю двадцати с троих.

– Поторговались бы, – негромко и отворачиваясь от меня, говорит грызущий семечки пассажир, – еще скостил бы копеек хоть тридцать.

– Когда же окончательно мы уйдем?

– Да они и сами не знают… Вишь, пары еще не разведены… И не шуруют еще. Нагрудится народу более – станут пары разводить.

Над трубой «Любимчика» еще не вьется даже дымок. В машинном отделении пусто. Мы спокойно отправляемся в город, раскинувшийся довольно широко, неоживленный и тихий. Лавки открыты, покупателей не видно. Проходят или сидят на улицах и на берегу партии бурлаков. Кое-где происходит ряда: подрядчики нанимают народ гнать плоты книзу.

– Семен Лексеич, а Семен Лексеич, – говорит здоровенный парень в красной запыленной рубахе, стоящий в беспечной позе на мостике. – Что ж ты меня обошел? Ряди, что ли… Чем я тебе не работник?..

Семен Алексеевич, юркий, подвижной, еще не отъевшийся мелкий подрядчик, оборачивается на зов, но тотчас же сплевывает…

– Даром не надо, – говорит он угрюмо. – Видали уж… Первый головорез по всему плесу, – говорит он, поворачиваясь доверчиво ко мне. – Всю артель подлец взбулгачит…

Бурлак смеется, скаля белые зубы, сверкающие на бронзовом загорелом лице.

– Знаешь? – говорит он насмешливо. – Мы тоже знаем вашего брата. На пятак рублей ищете…

Возвратясь к берегу, мы застаем «Любимчика» отведенным от пристани. Два дюжих матроса тянут его корму за канат, точно за хвост, возбуждая этим вялое остроумие соскучившейся в ожидании публики. У пристани же стоит кашинский «Михаил», пыхтя отработанным паром.

Через час «Михаила» уже не видно за горами, а наш все так же покачивается, скрипит и охает.

– Скоро ли? – спрашиваем мы.

– Теперь, должно быть, петерсоновского парохода с Ветлуги дожидается.

– Это зачем?

– Конкуренцыя. Чтобы, значит, побольше народу обобрать, тому, петерсоновскому-то, поменьше останется.

– А тот тоже станет дожидаться, чтобы этому было поменьше?

– Ну-ну. Известное дело – конкуренцыя!

– Да вам, – подходит ко мне, как-то боком, все тот же грызущий семечки пассажир, – вам, ежели к спеху дело, – до завтра бы подождать.

– Это как же? К спеху, и вдруг – подождать.

– Завтра петерсоновский «Николай» пойдет… А-а-ат-лич-нейший пароход…

– Да ведь завтра я буду уже в Воскресенском.

– Не будете, – говорит он зловеще. – «Николай» вас на дороге обгонит.

– Когда вы с ума сойдете – вот когда нас «Николай» обгонит, – резко обрывает его Никандр Иваныч, незаметно подошедший сзади. – «Николай»-то теперь еще у Варнавина, а у нас и свисток сейчас. Эй, подавай первый свисток… А вы – ежели ехать желаете, пожалуйте, берите билет… А то тут вам тереться, народ смущать, нечего. Шаромыжники вы, вот что!..

– Петерсоновский это… Подосланный, – говорят между собой матросы. – Шею бы намять по-настоящему… Не отбивай потому что…

– Теперь скоро? – спрашиваю я.

– Как же не скоро, когда уж и свисток дали.

– А на гору, – испытываю я опять, – сходить успею?

– На гору?.. На гору успеете. У нас ведь не как у других, что дадут три свистка да и отчаливают. Мы еще после трех свистков тревожные подадим, чтобы наши пассажиры сходились.

И затем, помолчав, прибавляет:

– Конечно, господин, по такой реке, такие и пароходы. А что у нашего ход не хуже, чем у «Николая», это я вам могу вполне утвердить…

Меня, впрочем, нисколько не пугают инсинуации тайного агента сопернической компании. Я никуда не тороплюсь. Я люблю проселочные дороги, тихо плетущуюся лошадку, наивный разговор ямщика под шум березок, захолустные, лесом поросшие речки. Еще с ранней юности остались у меня в памяти обрывки стихотворения какого-то неизвестного мне автора, который жаловался, что уже исчезла поэтическая езда на долгих… Теперь уже и по нашим дорогам:

 
…Летит французский дилижанец
По немецкому шоссе.
 

Ныне пробил уже и час дилижанса… Всюду бьет в уши свисток, грохочет машина, – и «немецкий дилижанец» тоже теряется позади, на пройденном пути, затягиваясь романтическим туманом прошлого… Все мы немного романтики… мы, русские, не менее, а быть может, и более других. Говорят, у нас нет прошлого!.. Так что же! Того, что от нас уходит, жаль еще более: туман еще таинственнее и гуще…

Как бы то ни было, мне, например, нравятся из железных дорог – узкоколейные, вроде Костромской, где кондуктора на полустанках бегают по лесу, собирая разбредшихся пассажиров, а из судоходных рек – такие, как Сухона, в которой по временам так и кажется, что пароход расплещет ее всю своими колесами, или милая красавица Ветлуга, с ее кудрявыми берегами и пароходиками, вроде «Любимчика». На остановках они тыкаются носом прямо в берег, точно сонная рыба, а в темные туманные ночи стоят и дремлют, зачалившись с кормы и носа за береговые ветви. Меня всегда тянет на уездные тракты и проселки, по которым так привольно, так мягко идти с котомочкой за спиной, или к мелким речкам с их тихой красой, с их лесами и неожиданностями. Но теперь, кроме этой общей бескорыстной симпатии, – передо мной рисовалась и некоторая более определенная цель.

2

В дремучих лесах Семеновского уезда, по Керженцу и по другим лесным речкам тихо угасает старый «раскол», и доживают последние дни пустеющие древлеправославные скиты. Разоренные умелой рукой литератора-чиновника П.И. Мельникова, который очень хорошо описывал их, но разрушал еще лучше, – они не имели уже силы возродиться в других местах и при других обстоятельствах. Ударил последний час скитской жизни. Бывали и прежде тяжелые времена. Описывали тогда мало, но разоряли гораздо основательнее: от скитов по временам оставались одни головешки, и, долго спустя по уходе никонианской силы, пробираясь по лесным тропкам, «верные» творили над пепелищами надгробное рыдание и отрывали под пеплом обугленные кости. И все-таки те скиты не умирали, а возрождались вновь, унося в глубь лесов, в тихие пустыни новую страницу о благолепной смерти еже за веру скитских отцов и матерей. Кто-нибудь из уцелевших сооружал дальнюю келейку, около безмолвного «езера», «гору точию сожительницу и ручей соседа избравше». Проходили годы – и пустынное «езеро» оглашалось унылыми и скорбными напевами, а гора покрывалась кельями нового скита.

Не такова судьба семеновских скитов после мельниковского нашествия. Разоренные, так сказать, на самой заре русского обновления, в такое время, когда общее гонение «за веру» видимо должно было потерять свою силу, они не имели уже опоры в общих условиях. Слабело гонение, слабела и ревность противления. Скитские здания стоят и до сих пор; но большинство скитниц разбрелись, повышли замуж, потонули «в миру», и только немногие ветхие старицы доживают последние дни среди запустения.

– Да что… ребятишков много подкидывали, – сказал мне как-то один из соседей бывших скитов на вопрос о том, жалеют ли они о прошлом… – Известно уж, – в монастырях-те всего бывает… – И он равнодушно хлестнул свою лошаденку…

Тем не менее, очень вероятно и даже наверное – есть немало людей, с озлоблением и горечью вспоминающих о «разорении» скитов. Сами старицы уже сложили песни, в которых звучит трогательная тоска о невозвратимом прошлом.

 
У нас были здесь моленны, они подобны были раю…
У нас звон был удивленный, удивленный звон подобен грому…
В рощах птицы распевали, соловьи нас утешали…
О, прекрасный ты наш раю, прелюбезный драгой скит,
Нам в тебе уж не живати, святые службы не стояти,
Тихие радости не видати…[2]2
   Записано А. С. Гациским со слов одной старицы в Семеновском уезде.


[Закрыть]

 

Так вот мне и захотелось посетить эти тихие лесные пустыни, где над светлым озером дремлет мечта народа о взыскуемом невидимом граде, где вьется в дремучих лесах темный Керженец, с умершими и умирающими скитами…

3

Наконец, часа в два, в самый жар, когда даже река, казалось, изнемогала и томилась под палящими лучами июльского солнца, наш «Любимчик» отчалил от пристани и тихо двинулся против течения Волги.

Верстах в семи, у Покровского, поворот в устье Ветлуги. «Любимчик» долго шлепает колесами и бьется на быстрине под яром, и по временам кажется, что вот-вот быстрое течение унесет его обратно в Волгу; но он все-таки справляется, выходит на ровный стрежень Ветлуги, и Козьмодемьянск, на Волжских горах, выплывает из-за синеватого тумана далеко справа, то скрываясь, то исчезая, по мере того как мы вьемся по «кривулям» Ветлуги.

Население нашего пароходика демократично. Первый класс почти совершенно пуст. По временам только из него появляется какой-то господин в синей сибирке тонкого сукна, в шелковой косоворотке и лакированных сапогах, с очками на носу. В каюте его угнетает почетное одиночество, но на палубе он напряженно ищет подходящей компании. Во втором классе заняты все места: кроме меня и двух моих племянников здесь едут все мелкие лесные торговцы, и разговоры идут о неудавшемся сплаве и плохой лесной ярмарке.

– Ну что, как растоварились?

– Ничего! Осталось еще тысяч на пять. Так полагаю, что у меня разовьется. А у вас?

– Плохо.

«Разовьется» – это картинное выражение означает, что плоты, стоящие теперь на песках у Козьмодемьянска, будут куплены, и по сотне, по две бревен разойдутся по течению реки.

Вся эта публика очень быстро знакомится друг с другом. В жителях Приветлужья, вообще, очень много добродушия, и даже в этих лесных хищниках, не кладущих охулки на руку, я замечаю какую-то особенную, специфическую складку в лице, какую-то вялую мягкость и добродушие. Эту особенную складку я вижу и у старика-торговца, с первых же слов предлагающего мне отведать его рыбы, и у его сына, и у молодого дьякона, едущего с женой в один из приходов по верхнему течению Ветлуги, и у красавицы в голубой косынке и шитой узорами сорочке. Она пьет чай в компании с однодеревенцами-бурлаками и с добродушной улыбкой на красивых полных губах отражает их простодушные и не особенно тонкие любезности.

Наверху, впереди, расположилась партия бурлаков. Этим общим названием обозначают теперь плотовщиков, которые в течение всей навигации снуют взад и вперед, как тучи насекомых, вылетая из боковых речек – Унжи, Керженца, Ветлуги, Мологи – на своих плотах и затем подымаясь кверху для нового сплава. Нет на Волге людей, которых бы так много ругали и которые бы так много отругивались сами, как эти плотовщики. Ругают их капитаны в рупор, когда они загораживают плотами стрежень, ругают кассиры на обратной путине, на пристанях, где они торгуются самым невозможным образом, с божбой, с молениями, с проклятиями за каждую копейку; ругают на пароходах, куда их принимают, после торга – чохом, артелями и тычут куда попало, между товаром. Вообще бурлак – это наиболее многочисленное, более всех отягченное трудом и наименее ценимое детище, пасынок матушки-Волги.

Здесь, на родной Ветлуге, на своем собственном ветлужском пароходе, они чувствуют себя хозяевами. К «Любимчику» они относятся с насмешливым пренебрежением и нередко дают со своего места наставления команде.

– Не туды держишь… Вороти к яру.

– Эх-ма! За чужую заедешь…

– Не ваше дело там, молчать! – кричит капитан из отставных солдат, а сам тихо обращается к лоцману:

– В сам-деле, вороти правей. Ай не видишь?

«Заехать за чужую» – это значит зайти в рукав вместо главного русла. Ничего не может быть позорнее для команды! С нашим «Любимчиком» – увы! – это случалось раза два, – и оба раза он конфузливо выбирался «из-за чужой» под градом острот своих пассажиров и с берега.

– Эй, капитан! – кричит широкоплечий бурлак-ветлугай, – у тебя, гли-кося, там скрипит что-то в машине. Ожалось чего-нибудь.

– Учи! Плоше тебя, что ли!

– Да ведь скрипит, ровно не слажена соха.

Пароход действительно скрипит, как простуженный.

– Ты вон в телеге едешь, и то, небось, скрипит, – возражает капитан.

– В телеге? – хохочут бурлаки. – Да мы бы, твое степенство, в телеге бы теперь где уже были…

Капитан все-таки посылает в машину, и через некоторое время «Любимчик» подходит к яру, пассажиры выходят по доскам на берег, а команда облепляет со всех сторон бока, руль, крылья парохода, где-то стуча молотками, что-то прилаживая.

Трогаемся опять…

Солнце садится, река начинает темнеть, и «кривули» плавно, одна за другой, убегают назад. На нижней палубе спят где кто сумел устроиться; у нас во втором классе – невыносимая жара, так как к нам идет весь жар от машины.

Женщин у нас нет, и потому лесные торговцы, тяжело дыша, с раскрытыми ртами, спят почти без одежды.

Я выхожу на верхнюю палубу.

Тихий вечер бежит над Ветлугой. Приятно обдает прохлада. Звезды мерцают в легком тумане, луна чуть-чуть вырезывается тоненьким серпом над тучей, которая тяжело подымается из-за лесов. Каждый день где-нибудь служат молебны над иссыхающими от жары полями, и каждый вечер встает на безлунном небе такая же туча и стоит на нем обманчивым призраком; наутро она исчезает, не оставляя даже росы на траве. Сегодня она тяжелее; легкий туман чувствуется в воздухе; где-то горят леса, и дымная пелена, весь день клубившаяся на горизонте, стелется по небу, как бы отяжелев от сырости. Есть что-то раздражающее в этих намеках на дожди среди томительного удушья.

На передней мачте нашего парохода меланхолически вздрагивает на ходу фонарик. С берегов, сквозь пыхтение машины, доносятся временами то шелест леса под внезапными порывами ветра, то плеск осыпающегося яра, то ночные голоса птиц.

В передней части под фонарем не спит артель бурлаков. По временам вспыхивают «цыгарки», слышится какой-то ровный голос, прерываемый замечаниями и смехом. Я подхожу туда.

– Можно к вам присесть?

– Садись, твое степенство, садись с бурлаками. Ничего. Не спится тебе?

– И вам вот тоже не спится.

– Наше дело такое. До Юркина нам спать нельзя. Нанимать хочет капитан – дровишки погрузить. Вот мы тут и балакаем покамест…

– Сказки у нас тут один сказывает… Ну и мастер!..

– Начинай новую, Ефрем. Да, вишь, купец послухат… Ты уж того… получше какую… Не смеховую…

Ефрем, немолодой мужик с верховьев Ветлуги, с выдавшимися скулами, вздернутым носом и смешно торчащей бородкой, задумывается и начинает:

– Не в которым царстве, не в которым государстве, а именно в том, в котором мы живем… Ох-хо-о… И дожились, грешные, до того, что нет у нас ничего…

Раскат здорового смеха выносится на реку и отдается от дремлющей стены берегового леса… Среди этого хора особенно выдается здоровенный бас какого-то оборванного человека, в старом городском картузе и полосатых, слишком узких брюках. На обоих коленках от бесчисленного множества заплат, пришивавшихся неумелыми, заскорузлыми руками, образовалось как будто по букету, и они странно выступают в полутьме. Голос у него сиплый, но необыкновенно гулкий. Даже бурлаки выражают удивление.

– Ну и рявкнул, – говорит один из них, – даже по лесу пошло.

– Волк и есть, – говорит другой.

Я с любопытством взглядываю на обладателя затейных брюк и необыкновенного органа. Я слышал, что нижегородские статистики, работая в Семеновском уезде, где население преимущественно кормится лесными промыслами, открыли особый род занятий, называемый «волчьим». «Волк» – это человек, не имеющий ни хозяйства, ни постоянного ремесла… Зимой он перебивается в городе по ночлежным домам… С весной, когда вскроются реки, солнце отогреет землю и леса оденутся листвой, – волка потянет за Волгу, в леса. Здесь ему не с чем взяться за настоящую самостоятельную работу, а из чужих рук мешает и гордость, и привычка к дикой независимости. И вот он путается по родным лесам, охотится или ловит рыбу, или просто хищничает по мелочи, где может.

– Какой я вам волк, – обижается субъект с букетами на коленках. И, обратясь ко мне доверчивым тоном городского жителя к сотоварищу, он пояснил:

– Я, господин, – временно… Собственно для заработку… В артель вкупиться…

– В «золотую-те роту»… – насмешливо вставил один из бурлаков. – Ну, Ефрем, сказывай, а ты… Нечего тут.

– …Значит… не в которым царстве, – подхватил опять сказочник, – жил-был старик со старухой… Да и то же самое, как мы, ветлугаи, дожились до того, что ни хлеба, ни водочки, ни табаку… Потому, видишь ты, старик был охотничек, а у охотников, дело известное, что у киловязов да у коновалов, иной раз и поись нечего.

– Верно и это…

– Ну, хорошо… Говорит старику старуха: «Возьми, бат, ружьишко, – не устрелишь ли чего. Хлеба ни крохи, так хошь дичинкой полакомитьця…» Взял старик ружьишко, пошел с ружьишком в лес… Долго ли, коротко ли шел, – глядь потка (птица) порхает по кусту. Так потка небольшенькая, а пером необычная. Прицелился старичок, а она ему и говорит голосом: «Не убей ты меня, старичок, а лучше, говорит, возьми живую…» Послушался он. Ружьишко поставил к стволу, – к ней… А она от него… Он опять за ней, она от него… Ну, все-таки – поймал… Принес старухе… Потка принесла им яичко…

С появлением на свет этого яичка – сказка теряет всякую связь с действительностью. Ефрем оживляется… Он сидит на какой-то снасти, над лежащими кругом слушателями, и как-то странно разводит руками, точно делает заклинания. Лицо его разглядеть трудно – его закрывает тень от шляпенки… Но голос у него глубокий, грудной и гибкий… Речь льется плавно, готовыми складными оборотами… Он всецело владеет вниманием слушателей и развертывает перед ними ряд сказочно-утешительных событий. Пароход идет мимо спящих лесов, и кажется, что это оттуда, от шепчущей темнозеленой стены, кто-то подсказывает Ефрему его фантазии. Разумеется, старик уже превратился в такого молодца, что ни в сказке сказать, ни пером описать… Чудная птица наделила его ценным свойством: «плюнет – серебро, харкнет – золото…» Баба как-то незаметно, за очевидной ненадобностью, – выпадает из рассказа… Вахлак женится на царской дочери, но и с ней тоже не очень церемонится. Собирается он навестить в деревне своего брата… Царь-тестюшка приказывает запречь золотую карету. «Не надо, – говорит, – пешком пойду! Жена, проводи меня за околицу!» Царевна не смеет ослушаться и покорно следует за мужем. Вышли за околицу… Вахлак хлопнул ее по бедру, сказал слово… И стала из царевны… кобыла.

Радостный смех опять отдается от берега, покрывая ленивое шлепанье парохода… Ефрем очевидно импровизирует и в готовые сказочные формы вливает собственное содержание… Слушатели восхищены тем, что царская дочь везет вахлака… И может быть, один я думаю о судьбе царской дочери: бедная царевна, бедная суженая героя народной сказки… Не сладко, должно быть, утешать удачливого вахлака Иванушку…

Сказка кончена, Иванушки падают опять на землю. Опять болят намозоленные руки, опять ноют намученные спины… А пароход все пыхтит, изворачиваясь на «кривулях» и будя странные отголоски… Лес подымается все выше, темнее, таинственнее… Артель смолкает, лица бурлаков задумчиво поворачиваются к берегам; темная струя, разбегаясь, уносит на своем гребне отблески фонаря, привешенного над самой водой…

Вдруг по лесу, заглушая шум пароходных колес, разносится громкий плеск и отдается в далеких изгибах. В нем замирает какой-то стон, от которого невольно сжимается сердце. Звук повторяется еще где-то вдоль темных берегов с неясными чащами…

– Что это? – спрашиваю я с невольной тревогой.

– Обвалье[3]3
   Обвалье – деревья на берегу, с подмытыми водой корнями.


[Закрыть]
с яру свалилось, – говорит Ефрем.

– А что стонет?..

– Нет… Какой стон?.. Чай, никого не было.

– Нет, верно, – подхватывают другие. – Вскричал кто-то.

– Кому быть… Чай, птиця… Может, спужалась…

– Да, птица, как же, – таинственно говорит субъект с букетами на коленках.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации