Текст книги "Демон Декарта"
Автор книги: Владимир Рафеенко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Не мог же Мрак или злокозненный демон Декарта желать его приезда в Z, не имея четкого плана?! Ведь не просто так украден черный лемур и обещана новая встреча? Левкин твердо знал, что ответы придут. Чувствовал, как яростно и мощно вскипает янтарь в темечке при одной мысли о том, что приходит к концу если не жизнь, то что-то очень на нее похожее.
И пусть будет, что будет, думал он, с улыбкой закрывая глаза и чувствуя, как крохотный самолетик набирает скорость. Да здравствуют лемурии, сатурналии, металлургия и горнодобыча. Да здравствует время, живущее в нас!
Часть 2
Телевизор Малевича
В стройном миросозерцании нет места прорехам, и цепь умозаключений, имея точкой исхода конкретные факты опыта, должна восходить до высших обобщений нашей мысли.
В. Х. Кандинский
После расставания с Мариной, а особенно после жалобы ответственному редактору жизнь Ивана Павловича, как он, впрочем, и предвидел, не улучшилась. Разоблаченные тексты потеряли последнюю совесть. Циничные издевки, странные, пугающие намеки встречались теперь в каждой присланной из издательства книге. Но мысли об издательских интригах оставили его. Дело в том, что приблизительно в это же время за вполне умеренную плату он взялся редактировать роман одного очень пожилого человека, видного представителя южнорусской школы письма. Тот был величав, крайне вежлив, несмешлив и почти ничего не знал об Иване Павловиче. Открыв рукопись, после эпиграфа из Максима Рыльского Иван обнаружил следующий текст: «Левкин, утка, Левкин, млять, смерть свою идет искать!».
Настроение, конечно, испортилось. Но, с другой стороны, стало ясно, что данное явление, по крайней мере, не зависит от автора и отправителя. Иван вычистил из романа все не должные быть строчки и не стал задавать вопросов ни старичку-писателю, ни своим домашним, из которых у Ивана остался только телевизор. Но какие вопросы ему задашь и, самое главное, кто тебе ответит?
Тем более что Левкин любил свой телевизионный прибор. Любил давно и тихо, как любят некоторые рано состарившиеся люди домашних питомцев. Приходя домой, Иван сразу его включал. Наблюдая, как тот приступает к трансляции какого-нибудь канала, любовно протирал экран фланелевой тряпочкой, приговаривал что-нибудь утешительное. «Экран ты мой Малевича, – шептал, например, Левкин, – Малевича четырехугольник!»
Установив минимальную громкость, чтобы до уха доносились только невнятные музыка, шорох и шептание, создающие впечатление топчущихся по мирозданию мышей, Иван шел принимать душ, обедал или ужинал, разбирал завалы на столе, курил, попивая херес или коньяк на балконе.
Редактируя тексты или работая над заказными статьями, Левкин периодически поглядывал в сторону своего плоского друга. Непростая жизнь, оторванность от каких бы то ни было семейных устоев, стремительный и горький развод, наконец, уединенный характер работы укрепили его в мысли, что телевизор – одна из немногих вещей в мире, которая не изменит. Иван верил этому мерцающему окну. Оно, в отличие от настоящих окон, а также, кстати, от проклятых Windows, никогда не имело ничего общего с реальностью.
Экран, несмотря на обилие цветов и голосов, по существу, был бессодержателен простой вселенской бессодержательностью. За ней чудилось нечто стоящее над действительностью, вечно покрытой рябью персонажей, сюжетов, идей, убегающих в небытие предметов и ощущений. Телевизор не играл в прятки с уходящей натурой, а в качестве вербальной альтернативы миру предлагал только себя и всегда был равен себе, что успокаивало нервы. Он содержал в своей супрематической идиотичности исключительно цветной шум, чистый мерцающий эфир, состоящий из разноцветных разновеликих геометрических фигур, почти не воспринимаемых взглядом. Телевизор являл собой разумный предел и границу псевдоразумной окружающей действительности.
Левкин понимал, что есть люди, которые смотрят на экран Малевича как на окно в мир, и искренне сочувствовал им. Но он их не презирал, нет. Иван преклонялся перед простотой восприятия жизни и, как мог, служил ей. Если бы он и хотел видеть в чем-то свое предназначение, то именно в этом. А служить простоте – это тяжелый и неблагодарный труд, и именно телевизор, кстати, помогал ему претерпевать на этом пути все, что предполагалось претерпевать.
Однако трещина, которая вследствие бунта текстов пролегла между Левкиным и миром, продолжала увеличиваться. Впрочем, так обычно и происходило раньше и отвечало общей логике его судьбы. И вот эта порча усугубилась, одним рывком завоевав такие территории в жизни Ивана, которые он никогда ранее не позволял себе сдавать.
Случилось это ветреным осенним днем. Левкин не работал. Отвез вещи в прачечную и сел в кафе в полуоткрытой беседке, попивая белое десертное вино. Съел миниатюрное пирожное, испытав старинный детский восторг от сознания того, что красивое может быть вкусным. Потом помрачнел, изучая небо и птиц, летящих перпендикулярно ветру. По улице несло листву и мусор. Заспанный помятый парнишка принес бутылку боржоми и кофе. Спросил, не будет ли клиент против, если он включит широкий плазменный экран. Левкин был не против. Его не слишком радовали яростные бодрые птицы, вульгарные серо-синие облака и медленно оголяющиеся деревья.
Налив Левкину ледяного боржоми, парень подошел к панели и включил ее.
Показывали Ибицу. Двое ведущих путешествовали по острову. Сначала демонстрировали красоты. Затем на пляже пытались разговорить гуманоидов, очнувшихся после прошлой ночи только к вечеру нынешнего дня. Самоуглубленные счастливцы сидели, тускло наблюдая за красноватым диском, погружающимся в воду.
«Вот так день за днем, – улыбаясь, говорил Стив, – день за днем!» – «День за днем», – вторила ему Сью. «Это класс, – убеждал Стив, – жизнь проходит незаметно». – «Они приходят сюда проводить солнце, – восторгалась Сью. – Это принцип – сначала проводить дневное светило и только потом позавтракать». – «Их жизнь, – хором сказали ведущие, – начинается с заходом солнца!»
И тут вдруг в телевизионной картинке произошел какой-то сбой. Иван не сразу понял, в чем дело. Он сделал очередной глоток обжигающего кофе, быстро запил его ледяной водой и машинально потянулся за пачкой сигарет. Что было не так?!
Это испугало Ивана больше, чем все послания, которые он до сих пор получал в присылаемых из издательства текстах. В картинке на экране появился кто-то лишний. Тот, кому там места не было. Кто-то, не должный быть. И он появился там ради Ивана, моментально ощутившего, как с головы до ног его обсыпал крупный колкий озноб.
Подрагивающей рукой Левкин достал сигаретку, щелкнул зажигалкой. Подавляя страх перед абрикосовым слепящим туманом, вплотную придвинувшимся к самой носоглотке, стиснул зубы. Медленно вдохнул и выдохнул, заставляя себя смотреть дальше.
Итак, за спинами ведущих появилась новая фигура: мужчина неопределенного возраста с сигаретой в руке, загорелый, в белой майке и ярко-красных шортах. Отчего-то было мучительно ясно, что этот человек не имеет никакого отношения к Балеарским островам. Он выпадал из телевизионной картинки. Среди окружающей цифры его фигура являлась единственно реальной. Увидев Ивана, он приветливо помахал ему рукой. Слегка подвинув в сторонку Стива, прошел вперед к камере и улыбнулся. Без труда перекрывая голоса ведущих, сказал: «Ты попал в колесо сансары, Левкин! Ибица приветствует тебя!»
Иван плохо ориентировался в современных технологиях связи, но понимал, что происходящее невозможно. Телевизор, пусть это трижды четырехугольник Малевича, сам по себе не обеспечивает обратную связь. «Тем более, – проговорил Иван, глядя на огонь в печи, – что это была прошлогодняя передача, и шла она в записи».
Непричастный к происходящему попытался сказать что-то еще, но здесь пошли титры и грянула музыка. Покачав головой, он за спинами ведущих наклонился к бамперу стоявшего рядом фургона и стал что-то писать красным фломастером на небольшом листке бумаги. Текст выходил длинный. Наконец, дописав послание, не должный быть прижал лист к плазменному экрану с той стороны (как бы это ни понимать).
«Я Мрак по имени Марк, а ты умерший Левкин – дохлая птица! – прочитал Иван, тихо шевеля холодными губами. – Проклюнься, Левкин, в яйце сущий! Умер, умре, умертвие, мертвечина. Левкин умре, утка, утке, уток нет восточно-европейское собако точка юэй». Листок отняли от экрана. Не должный быть, назвавшийся Мраком, пропал. Титры прервались, и снова стали видны жизнерадостные ведущие. Теперь они мажорно улыбались в стилизованной желтой рамочке, мерцающей на фоне моря и нескольких жизнеутверждающих жиденьких пальм. Пошли помехи, экран избороздили полосы.
«Итак, – подвел итог передаче Стив, – я и Сью, мы считаем, что Ибица – это символ свободы, молодости, стильного отдыха и любви!» Молодые люди, слегка потрескивая и рябя, весело переглянулись и закончили хором: «Ибица с нами, Ибица с вами, Ибица ждет каждого из вас!»
Пошла заставка, и начался рекламный блок.
Левкин несколько раз с силой растер лицо ладонями, чувствуя, как приливает кровь к коже. «Ибица с нами», – сказал он и подумал, что за долгие годы привык верить в незыблемость простых вещей и понятий. Например, в то, что киевские время и пространство являются старыми добрыми пространством и временем.
Однако теперь все изменилось. Оставаясь на излюбленных позициях мистического материализма, трудно было объяснить происшедшее. Мрак и то, как он поступил с экраном Малевича, выходило за все допустимые рамки. Случившееся непоправимо нарушало давно установившиеся правила игры и, безусловно, являлось признаком того, что Левкин вступает в новую фазу существования, желает он того или нет.
И это заставило его впервые за долгие годы вспомнить о страшных и вязких, болезненно разноцветных, тех давних, отчего-то невероятно праздничных, проще говоря – детских годах. Иван никогда не называл те годы детскими, потому что от одного этого словосочетания его мутило. Он понимал, конечно, что хронологически все правильно. Именно тогда, когда он был мал, пришло все это. Каждый раз, разговаривая с самим собой обо всем этом, Левкин, конечно, подразумевал в первую очередь тот холодный янтарный ветер, который, однажды начавшись, уже не переставал никогда.
Его первые родители, образы которых Левкин почти не сохранил в памяти, жили в самом центре города Z, а значит, и в самом сердце одноименной провинции. Иван предполагал, что в один из дней такого-то года он родился. Кстати, что это был за день, он не знал, и выяснить правду не представлялось возможным. Впрочем, кому была нужна эта правда? Да и кто бы это еще стал ее выяснять?
Итак, день неизвестен. На свет появлялся с трудом, как говорится, нехотя. Недели три болтался между мирами. Но понятно, что рос и развивался. Держал головку, жевал соски, получал прививки, гадил в пеленки. Много кричал, предчувствуя дальнейшее. Часто болел, в садик не ходил – следствие общего нежелания жить, даже более стойкого, чем инстинкт размножения. Подрастая, чувствовал интерес и ужас. Последнего было не так много, чтобы умереть, кончиться, прекратиться. Но вполне достаточно, чтобы перестать доверять той действительности, которая, как с течением времени понял малыш, была единственной для большинства окружающих его людей.
Долгое время упругий живой сверток лежал, отгороженный от мира даже не прутьями манежа, но главным образом идиотизмом возраста. Хотел, но не мог прекратить все это. Стоило чуть повзрослеть – научился регулярно, до двух раз на дню, уходить в инсайт. Оказываясь вне тела, орать, естественно, прекращал.
Чувствовал легкость и свободу. Окружающее было видно ясно и хорошо. Плавая в желтоватом тумане вокруг дешевой лампочки в шестьдесят ватт, одно время висевшей в их спальне на черном, кое-как скрученном проводе, учился любви к людям. Находящиеся внизу существа были приятными и трогательными. Папа пил водку и играл на рояле. Мама накидывала на себя шаль и танцевала, смешно покачивая угловатыми бедрами, а также чрезмерно развитыми, как у всех пианисток, плечами.
К школьным годам Иван научился переживать состояния, которые к нему приходили, не беспокоя домашних. Другими словами, Карлсон Кастанеда прилетал к Малышу по-тихому, что не позволяло окружающим усомниться в душевном здоровье ребенка. Но стоило Левкину слегка повзрослеть, как его взяло мерцание, чтобы больше не отпускать лет до тридцати.
Затем он уехал из провинции и на десять лет забыл то, что с ним происходило раньше. Решил, что во всем виновата она, Z-земля, Z-юность, Z-мир, затерянный в степи, пахнущий молибденом, ковылем и медом. В столице Иван Павлович пытался жить честно и добропорядочно в метафизическом смысле этого слова. Но вот, кажется, этой добропорядочности снова был положен предел. Такой же простой и категоричный, какой случился тогда.
Левкин не мог сказать, что стало толчком для первого путешествия к бескрайним берегам великого Нигде. Но момент ухода в мерцание Левкин помнил так ясно, будто это произошло с ним вчера.
Стоял самый что ни на есть легкий, прозрачный, разноцветный прекрасный октябрь. Мальчик шел из школы домой, вяло помахивая портфелем. Левкин и сейчас помнил это ощущение в руке. Он делает взмах назад, портфель по инерции выносит вперед, снова отводит руку назад – портфель сам собой возвращается. Хорошо идти, петляя между деревьев старого сквера. Листья шуршат под ногами, и ботинок из-за этого шуршащего разноцветного кома разглядеть нельзя.
Листопад захватывал и покрывал все вокруг. Пронзительный свет наискось резал мир сквозь стремительно редеющие яркие кроны. Запах смерти и свежести кружил голову. Этот запах и был последним, что Иван запомнил из той жизни. Он вошел в мерцание прямо из листопада. В глазах отчаянно зарябило, замерцало, и во всем теле разлилась томная разноцветная тяжесть, а потом случилась яростная янтарная вспышка.
Паузы не было. Следующая же секунда жизни началась так.
Над городом гудел снегами промозглый февраль. Иван шел из школы домой. И ботинок снова не было видно, но теперь уже из-за снега. Ничего особенного не произошло, за исключением того, что теперь он шел из другой школы и в другой дом. А также к другим родителям, которые, тем не менее, на самом деле ими являлись.
Шел он по проспекту, на котором в той своей жизни не бывал никогда. Впрочем, он знал эту дорогу, и как прийти домой – тоже. Нажимая на кнопку звонка квартиры номер восемь, Иван, с одной стороны, точно представлял, что его ожидает за дверью.
Ну, что именно? Немолодая пара, любящая сына до дрожи в руках. Небольшая уютная квартира. В этой семье, в отличие от предыдущей, он был ребенком поздним, недоношенным, вымоленным если не у Бога, то уж у мироздания во всяком случае. Мама – худенькая улыбчивая усатая еврейка, гениальная швея, постоянно работающая по частным заказам, папа – бодрый громогласный грек, отличный преподаватель географии. Знакомое до мелочей жилище, своя комната с большим окном, выходящим в уютный советский двор. Кухня с запахами табака, кисло-сладкого мяса и пресных пирогов с маком. Гостиная с тюлевыми занавесками, с довоенным массивным диваном и тремя креслами. Зимние поездки в Карпаты, летний отдых в Туапсе.
Политическая карта мира на всю стену. Вверху на полках спрятаны в книгах несколько украденных у отца сигарет. Несмотря на стоящее между шкафом и окном поцарапанное во многих местах пианино «Украина», в этой квартире Ивану страшно не хватало музыки. Его первые были преподавателями консерватории, и он еще в утробе привык слышать ее ежедневно.
С другой стороны, шаркая по глубокому снегу деревянными от холода и страха ногами, Иван отчетливо осознавал, что совершенно не знает новых родителей, а его память о них принадлежит как бы немного не ему. Принадлежит ему, но как бы не по-настоящему. Вся проблема была в том, что он не утратил памяти о той семье и о той жизни. О первой своей школе и первых друзьях.
Иван ничего не забыл. Его просто взяло мерцание, а потом отдало, но, увы, отдало несколько неточно. Природу этой намеренной неточности Иван стал понимать только годы спустя. А тогда, в том феврале, он не думал об этом, но лихорадочно вживался в обстоятельства. Чувствуя себя размазанным по черно-белой картинке зимы, мальчик пытался сразу целиком вместить в себя изменившийся мир с новыми правилами игры.
Да, и вот что важно. Он чувствовал собственную вину в том, что произошло. Она накладывалась на противную ослабляющую лихорадку и пустоту беспамятства о прошедших трех-четырех месяцах жизни, на ужас перед не подлежащей никакому объяснению двойственной памятью. Вину многократно усугублял страх, который, в том числе, был страхом и перед грядущим наказанием.
А наказание, конечно, должно было воспоследовать, ибо тот ужасный проступок, который он совершил, став одновременно сыном разных родителей, не мог быть прощен. Иван не был в состоянии понять, как у него получилось совершить нечто не должное быть. Однако это не отменяло ни вины, ни наказания, ни, тем более, мук совести. Он был плохим, раз с ним произошло то, что произошло. А плохих мальчиков наказывают, иначе как они поймут, как следует и как не следует себя вести в этом мире?
Боже, как страшно идти к людям, считающим тебя своим сыном, но которым, по сути, ты – никто! Немилосердно трепетала изнанка детского сердца в тот момент, когда мальчик подошел к пятиэтажному дому, узнавая и не узнавая окрестности и старый подъезд. Смятение и паника, слезы, застывающие на ресницах льдинками, и трепет.
О, как убивала Ваню мысль о собственном одиночестве перед открывшейся у его ног бездной! Раньше все, что с ним случалось, можно было попытаться разделить с матерью или отцом. Залечить свое сердце их бестолковым овечьим теплом. То, что случилось сейчас, разделить было не с кем.
Снег валил, стелился, летел и падал. Иван шел с так называемых продленных занятий, посему стремительно темнело. Провинциальная зимняя ночь торопилась, гудела в проводах, дымила поземкой, обжигала лицо и руки в тех местах, где они не прикрывались ни темно-синим клетчатым зимним пальто, ни варежками, полными льда и снега. Фонарей в те годы в городах было не так много, как хотелось бы мальчикам, прошедшим мерцание. Из пяти подъездов тусклая желтая лампа скудно освещала только один – самый дальний. Периодически из-за низко летящих туч проглядывал белый диск луны, и в его свете Иван вновь и вновь утверждался в мысли, что стоит перед своим домом. Но ему определенно не нравился этот дом, в котором он никогда раньше не бывал. Он боялся в него заходить. Жилище, где он обитал в минувшем такте своей жизни, было лучше и чище. И находилось в более приятном месте. До боли стискивая ручку портфеля, он качал головой: «Нет, нет, нет, не хочу. Пожалуйста, не надо. Если можно, не надо».
В какой-то момент на проспекте прямо позади Ивана, застывшего напротив своего нового дома, с металлическим лязгом и грохотом внезапно остановился троллейбус. Штанговые токоприемники соскочили с троллей и несколько секунд гремели, прыгая на тонких черных, еле видимых нитях проводов. Море разноцветных искр осыпало застывшего испуганного мальчишку. Он поднял голову и смотрел, как огоньки падают и кружатся на морозном ветру, как путаются в черных ветвях старого клена, уносятся вдаль по проспекту и теряются в темноте. И ему внезапно стало легче. Что-то в этих огоньках было такое, что помогло ему принять новый мир. Эти огоньки были как его путь домой, как он сам, как жизнь вообще. Он улыбнулся им, снял варежку и тыльной стороной ладони вытер льдинки холодных слез.
Впрочем, все равно нужно было входить в дом. Между уходом в мерцание из осени такого-то года и появлением внутри зимы такого-то года прошло совсем немного времени, месяца четыре. Физически и психологически он повзрослеть не успел. И для него, сына интеллигентных родителей, сама мысль, что он может вечером не прийти домой, была невозможна. Куда же еще идти, скажите на милость, испуганному ребенку в огромных очках, залепленных снегом, стоящему на февральском ветру с тяжелым портфелем? Мальчику с растерянными глазами – мелкими дрожащими озерцами, полными быстро замерзающих слез?!
В милицию, что ли?
Чтобы что? Чтобы сказать: мол, извините, товарищи дяденьки, я попал в мерцание?! Со мной это в первый раз, так что нельзя ли выяснить, что там с ними, с моими первыми родителями? Давайте сообщим предыдущим родственникам, где я и в каком районе города Z находится мой новый дом. А заодно хорошо бы, знаете ли, найти кого-то, кто объяснит ученику второго класса теперь уже одновременно двух городских школ, второй и двадцать четвертой, как жить дальше и кого теперь считать родными и близкими. А также друзьями.
«А, Ванька, привет», – деловито сказал отец и убежал из прихожей в комнату, где гудел телевизор. «Иван, мой руки – и к столу!» – Мать показалась только на пару секунд, окинула сына придирчивым взглядом. Не заметив никаких нарушений в одежде (мальчики в начальных классах иногда теряют шапки, шарфы, приходят домой без пуговиц на одежде), исчезла в дверном проеме.
Поставил на пол портфель и стал разоблачаться. Иван помнил эту вешалку, помнил родительскую одежду и даже новые мамины зимние финские сапоги, которым она так радовалась осенью. Тихий ужас. Сняв облепленное снегом пальто и обувь, прошел в ванную и первым делом посмотрел в зеркало. И не увидел ничего нового. То есть, может, он и стал взрослее на пару месяцев, но видно этого не было.
Гораздо позже, спустя столько-то лет, он поймет, что внешность его от раза к разу менялась. Он каждый раз становился другим мальчиком. Но в самый первый раз он этого не понял. Двенадцати лет от роду он в очередной раз войдет в мерцание, а возвратившись обратно, отыщет вот эту свою семью. Таким образом, кстати, экспериментальным путем установит, что домой возврата нет.
Мама, Гала Исааковна Блох, встретит его на пороге с растерянной улыбкой, машинально пропустит в прихожую. Отец, Василий Дмитриевич Милонас, тоже выйдет из комнаты. Они примутся недоуменно и благожелательно рассматривать незнакомого им подростка, не понимая, что, собственно, ему нужно. А он и сам не понимал. И ему страшно хотелось что-то сказать, извиниться, попросить прощения, признаться в любви, стать на колени и заплакать. Но слова не шли с языка. Возможно, он смог бы заговорить, но в этот момент в прихожую вышел мальчик, их сын.
«Это твой друг, Иван?» – спросила Гала Исааковна своего сына, стоящего рядом с ней у двери. «Я не знаю его», – сказал хороший мальчик и убрался в свою комнату. «Тебе что?» – Василий Дмитриевич глянул на него с участием, подошел ближе. «Ничего, – ответил Иван, покачал головой. – Извините. Я пойду». – «Ладно, – согласился Василий. «А может, ты кушать хочешь?» – Гала Исааковна в первую очередь кормила детей, а потом вела с ними беседы. Это была ее принципиальная жизненная установка.
«Нет, – замотал головой Иван. Не стоит. Я пойду». Хлопнула дверь. Донесся топот сбегающего вниз по ступенькам нелепого гостя.
«Странный мальчик», – задумчиво проговорил Василий Дмитриевич. «Да, – тревожно качнула головой Гала Исааковна, – причем у меня стойкое ощущение, что я откуда-то его знаю». – «Не выдумывай», – тряхнул головой Василий Дмитриевич, – мальчик просто обознался».
А Иван в это время бежал по теплой июньской улице, напоенной дождем и светом, и плакал навзрыд. Плакал так, что чуть было не умер прямо на троллейбусной остановке. Там ему и стало плохо. Сердобольные граждане вызвали «Скорую». Из больницы его забирали новые родители. Дома от нервного срыва у него к вечеру поднялась температура. Через день проявилась корь. Болезнь благодатно взяла его в свои объятия и убаюкала. Он пил сладкий чай с лимоном, температурил и спал. Так продолжалось две недели, что и помогло ему выжить.
Так он крепко усвоил, что каждый раз прошлые родители и друзья оказываются неспособными к узнаванию. Все дело в том, что рядом с ними оказывается другой мальчик, заместитель Ивана в данном времени и месте. Кто были все те другие мальчики, до определенного возраста Левкин не знал и знать не желал. Но про свое тело понял, что оно менялось. Однако каждый раз с его личностью совмещалось без зазоров. Иначе бы он просто не выжил. Тело было новое, но сравнить было не с чем. Спасала достоверность самоощущения.
Как бы то ни было, в тот самый первый раз Иван узнал себя, и оттого, что его внешность показалось ему той же самой, привычной и знакомой, чуть не заплакал от облегчения. Вернее, слезы появились, но мальчик принялся лихорадочно умываться ледяной водой. Иван боялся, что глаза покраснеют и новые родители начнут задавать вопросы. Он подсознательно готовился к тому, что они будут слишком каверзными и ответить на некоторые из них будет совсем не просто.
Но ужин прошел обыденно. По обыкновению за столом говорил в основном отец, Гала Исааковна улыбалась, подкладывая на тарелку Ивана еды. Тот понемногу оттаивал, ел, но в процессе поглощения пищи понял, что его панический страх перед новым домом имеет некоторые основания. В частности, выяснилось, что он знает о своей новой семье далеко не все. Оказалось, что в природе имеется еще бабушка, о которой он не помнил ничего. И вот она-то должна была приехать в такой-то ближайший день, чтобы поздравить его с днем рождения. От одной мысли, что ему придется иметь дело с неведомой старухой, он чуть не закричал от страха. Но сдержался, ибо имел мужество. Как потом оказалось, правильно сделал.
Ужасный день настал. Приехала пожилая дама в очках, пахнущая сладкими духами и мятными леденцами. Привлекла себе, поцеловала, обняла, подарила самокат и больше о нем не вспоминала. Во всяком случае, никто не спрашивал о подробностях не прожитой им в этом доме жизни. Никто не устраивал экзаменов. И это было хорошо, потому что экзаменов в ту пору ему и так хватало.
Вживаясь в ситуацию, Иван стал гением мимикрии. По оттенкам интонации научился понимать скрытые мотивы людей. Угадывал правильные ответы на еще не заданные вопросы. Отчетливо видел янтарь и себя в нем, чувствовал рябь и перемены в ней задолго до того, как они реально проявляли себя в виде событий. Очень страдал от всего этого. Мерцание заставило его повзрослеть и измениться. Он стал кем-то другим быстрее, чем понял, кем именно стал. Это помогло ему, когда лампа его жизни замерцала в следующий раз.
* * *
«…Да-да», – забормотал Иван, стараясь не смотреть больше на экран телевизора и машинально проверяя наличие бумажника в кармане (надежного якоря, всегда помогавшего возвращаться из мерцания во взрослом состоянии), – просто «о», «х», «у», «е», «т», «мягкий знак» можно. Никогда не матерюсь. Так и проговариваю: «о», «х», «у», «е», «т», «мягкий знак». Получается немного длиннее, чем обычный мат, зато безопасно. Пока произнесешь буквы по отдельности, как-то приходишь в себя. И потом, когда говоришь «мягкий знак», получающееся в результате предложение приобретает некоторую невольную мягкость, что сглаживает брутальность исходного текста. А ведь именно мягкость в людях порой так важна.
«Ть», между прочим, краткий и емкий суффикс. Перед ним почти всегда идет гласная – «давить», «колоть», «вдыхать», «млять». Иногда он следует после согласных «с» или «з» – «прясть», «лезть», «красть», «класть в пасть». Как ужасно, в сущности, любое письмо!» Левкин тяжело вздохнул, глянув на небо. Птицы летели, листья мело. Рябь, ужасная рябь шла по всему бытию. «В слове что-то происходит, – забормотал он. – Снова что-то началось. Кто бы мог подумать! После стольких-то лет. Какая все-таки опасная дрянь этот русский язык! «Умре, умре, мертвечина». Есть еще глаголы, имеющие суффикс «ти». «Спасти», «расти», «цвести», «плести» и, естественно, «произнести».
«Что вы сказали?» – поинтересовался официант. – «Счет, говорю, дайте». На экране по-прежнему шла реклама. Левкин медленно расплатился. Весь изнутри холодный, мокрый, тяжелый, побрел по проспекту, левой рукой придерживая шляпу. И ветер летел впереди него, морщинил пространство вокруг, свистел и бесновался. Птицы кричали, торжествуя победу над Левкиным. Сине-зеленый мятный холод окутывал небо, язык и десны. Входил в мозг щемящей ласковой болью. Облака над головой неслись желтоватые, дымные. Сквозь серую дымку угадывался близкий вечер.
Дома Иван провел ряд экспериментов с небольшим плоским «Самсунгом», на который через кабель шло сто восемьдесят каналов. Первые шестьдесят не показали ничего скверного. Иван понемногу стал расслабляться. Пошел в душ, затем прошлепал босыми мокрыми ногами на кухню, сделал бутерброд с сыром и съел, глядя в окно на разноцветную рябь.
Посланец немеркнущего янтаря явился на французском «Canal+». Патрик Брюэль, который на этом канале с 2004 года являлся ведущим программы «Мировой тур покера», пригласил в прямой эфир в качестве консультантов двух всемирно известных игроков, один из которых оказался не должным быть человеком. Иван не сразу это понял, потому что тот какое-то время скрывал свою сущность, да и внешне не походил на уже виденного посланца высших сил.
Он был определенно другой – потный, лысый, с большим животом. Его мучила одышка, а также необходимость не думать о том, что его жена, Мари Леру, именно в эти часы умирала в Институте Гюстав Русси под Парижем. Ее опухоль вот уже полгода разрушали с помощью радиоволн. Но как-то не очень успешно. То ли не те волны выбирали, то ли опухоль была такая, которой радио не могло причинить вреда. Доктора, конечно, обещали прогресс, и даже в самом скором времени. Но, между нами говоря, опухоль Мари не обращала на радио никакого внимания. Она вела себя так, будто и не существовало в природе никаких радиоволн, а великие Тесла, Маркони и Попов в свое время занимались выращиванием петрушки.
«Я что думаю, – произнес печальный толстяк, вставая с кресла и с этой секунды уже не обращая внимания на происходящее в студии, – может быть, стоит попробовать не радио, а, например, телевизор?! Как ты считаешь, друг?» – «Я не знаю, друг, – развел руками Левкин, – у нее ведь последняя стадия, вряд ли телевизор что-нибудь даст». – «А если попробовать передачи Первого российского канала?» – «Ну, если только программу «Время»… – с сомнением сказал Левкин, – но тут многое зависит от ведущего. Лучше всего достать выпуски с Нонной Бодровой, на худой конец с Анной Шатиловой, а то нынешние все как-то слишком гламурны».
«Согласен! – Толстяк вытер большим мятым платком лицо, шею и грудь. – Ты же знаешь, кто я? То есть кто я на самом деле?!» – «Ты Мрак, – ответил Левкин, и губы его задрожали. – Никогда не думал, что увижу воочию». – «Точно! – Толстяк пожевал губами и улыбнулся. – Хорошо, что сразу понял. Другим никак не втолкуешь, как много у Мрака личин. А ты, видишь, молодец. Но тебе легче, ты меня всегда называл демоном Декарта, да?! Представления, иллюзии, ложные картины мира?! Сразу въехал. Интеллигент! Много значит! – Он грустно помахал толстым указательным пальцем, пытаясь как бы визуально обозначить, как много все это для него значит. Так ты думаешь, лечить ее все-таки лучше телевизором?»
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?