Электронная библиотека » Владимир Шапко » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 4 мая 2018, 13:40


Автор книги: Владимир Шапко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Шрифт:
- 100% +
4

«Я вот всё думаю, Лёша, как эти люди приходят к власти? – Николай Иванович Ильин на привычном подхвате носил по комнате ноющую раненую руку, носил, как нескончаемо больной свой вопрос. – Где, как они вызревают? Об уме не будем говорить – ни один из них, я подчёркиваю, ни один двух слов без бумажки связать не может. Случая не помню, чтобы кто-нибудь из них написал, сам написал статью в газету. Какой там написал! Тезисы! Тезисы хоть какие-нибудь наговорил газетчику! И – на конях. Как, какими путями? Знаю, скажешь: подхалимничаньем, лестью, угодничеством – верно, но мало этого, уж слишком примитивно было бы. Ещё что-то нужно, ещё какие-то качества. Чутье какое-то. Звериное чутье. На ситуацию. На струю, вот так скажем. Ведь одинаковы, как бараны, а глядишь, вот этот выскочил. Почему? Почему не тот? Не этот?»

В спокойном свете абажура сидел за столом Алексей Иванович Шишокин. Он неторопливо помешивал ложечкой чай и объяснял – «почему». И хотя сидели философы, в общем-то, у одного костра, который разводил обычно Алексей Иванович, подкладывая в него спокойные, проверенные «поленья», однако Николай Иванович частенько заваливал костёр тяжёлой, сырой, вопросительной рогатиной. Точно выискивал её, наконец, в сумраке комнаты. Да ещё кучами пустых листьев сверху закидывал:

– Да какое право они имеют руководить? Какое? Моральное право? Бездари! Неучи! Ни один Ленина, Сталина не читал! «Капитал» для них – лес дремучий! Какое право? Ответь!

Шишокин морщился. Как бы всю порушенность костра принимался разгребать. В свою очередь спрашивал: а зачем этим людям «Капитал»? И на жесточайше недоумевающее «как?!» – подкидывал очередное спокойное своё поленце:

– Им не нужны никакие теории, Коля. Голову-то забивать. Да и не осилят они их. Они руководят просто. По-житейски. Сообразно сути своей. Как чутьё подсказывает, ум. Даже не ум – ума у них нет – а вот та хитрость, изворотливость. Чутье струи, о которой ты говорил. Просто вот этот хитрее вон того – и всё. При чём тут марксистско-ленинская теория? Когда надо, его обрядят, как попугая, в перья. Вот такие, как мы с тобой, и обрядят. Доклад напишут, статью в газету. А сойдёт с трибуны – и попросту, по-житейски, – так-то оно верней. У кого-то встречал я такую мысль, что если б у руля стояли философы, учёные, поэты, писатели – словом, ум и совесть нации, – они попросту развалили бы всё. Всё дело. У Горького ещё проще: дурак, разглядывая бутылку, будет ломать голову, из чего она сделана, эта бутылка, а умный – пойдёт и продаст её. Потому у рулей и стоят купцы, а не философы. Вот тебе и вся философия.

– Да ерунда! Ересь! Чушь! Шишокинщина!..

Крепкая дружба двух этих людей шла ещё со времён, как казалось им теперь, далёкого, запавшего в глуби Алтая городка, где Алексей Иванович вплоть до 37-го года был директором средней школы, а Николай Иванович работал в местной газете; из этого же городка была родом и Надя, жена Николая Ивановича.

Когда у Шишокина на фронте погиб единственный сын… когда за сыном тихо ушла жена… когда понял Алексей Иванович, что не может больше жить в осиротевшем доме, не в силах больше проходить мимо школы, где работал когда-то сам, куда до последних дней своих ходила его жена, где совсем недавно учился их сын… раздумий, куда уехать, у Алексея Ивановича не было. Уволившись из редакции газеты, где ему к тому времени позволено было работать корректором, уже через неделю сидел он в домике дядя Вани Соседского и глухо рассказывал о гибели сына, о последних днях жены.

Надя не видела Алексея Ивановича с осени 37-го, когда его арестовали, и толкнула в грудь перемена в нём. Надя знала год его рождения, ему сейчас… 56 лет… но перед ней сидел старик. С седой, совсем белой головой. Какой-то раскиданный, смятый. Как всеми забытая, брошенная стариковская постель. И Алексей Иванович, натыкаясь на её испуганные глаза, сам как бы видел теперешнего себя этими её участливыми глазами. Сам видел и удивлялся, он ли это перед ней сидит и его ли так измочалила жизнь за какие-то пять-шесть лет. И где-то сбоку его зрения, где смутно угадывалась жена Ивана Ксенофонтовича Катя, которая откровенно жалостливо покачивалась, подпёршись рукой, там, сбоку, постоянно и больно ныло: а не поздно ли всё? Оправится ли он вообще?…

Прослушав только часть печальной истории, Иван Ксенофонтович решительно заявил, что жить Алексей Иванович будет у них, и… никаких гвоздей! Поместимся – не баре. Алексей Иванович поблагодарил, но начал отказываться. Вот если денька на два-три, пока он… Да о чём он говорит! – завозмущались все. Да в приклеток его! Без разговоров! И Алексей Иванович со смехом был препровождён в «приклеток» – низко огороженное в кухне пространство, нечто вроде открытого ящика, сделанного для телёнка, куда Катя и дядя Ваня уже способили железную кровать. Вот, в самый раз и поместилась! Здесь вот заход прорежем, занавески навесим – и порядок: чём не приклеток?

Алексей Иванович смеялся вместе со всеми, шутил, но про себя решил твёрдо, что ни за что не сядет этим отзывчивым людям на шею, что при первой же возможности съедет на другую квартиру.

В тот первый день Алексей Иванович сразу пошёл искать работу. По городу вёл его, конечно, Витька Шаток. Вместе зашли в редакцию газеты – место корректора было занято. Дальше в горсовет, в собес – безрезультатно. Вспомнив совет дяди Ваня Соседского – а чем чёрт не шутит! – ткнулись в горисполком. Полувоенный мужчина на втором этаже долго вертел в руках документы Алексея Ивановича. И попросил оставить их. До завтра. И Витьке подмигнул. Тем самым вселив в посетителей большую надежду. И не обманул ожиданий: на другой день из этой же приёмной, этим же полувоенным мужчиной Шишокин был уведён за пузырястую дверь с медной табличкой. Витька ждал, стеснительно уминая катанки под стул. От полувоенного получил большой жжёный сухарь. Через полчаса Алексей Иванович вынес на заявлении, как на простынке, работу.

Когда шли домой, в центре же остановились у приземистого здания, со слезящимися, стянутыми решётками окнами. «Военкомат!» – представил здание Витька. В следующую минуту обстукивали валенки на крыльце.

В широкой, точно расплющенной комнате – три зарешёченных оконца. Как сквозь трахому какую-то, засасывали они мутный беловатый свет из высоких сугробов двора. В самой комнате, среди пустых канцелярских столов, отгороженных длинным барьером, сидел один лишь человек. И сидел он… какой-то сильно отдалённый. Как водоплавающий он. Как утка. Ему привычно там вдали и даже надоело… а ты не знаешь: то ли лодку тебе искать, то ли хоть бревно… В помещении теплынь, две голландки из углов жаром пышут – а он в нагольном полушубке. В свеже белом. И в шапке. Пот отирает.

Алексей Иванович, кашлянув, поздоровался. Витька тоже – никакого даже движения со стороны странного человека. Сидит – будто с оскоминой в мозгу. Тогда, чтобы как-то докричаться, чтоб поближе, Алексей Иванович хотел зайти за барьер. «Куда?!» Писарь сам заворочался, пробрался к барьеру, выхватил документы.

Толокся у стола. На документы смотрел – как на опостылевшие ежедневные раскиданные вещи жены. Сел. Злым пером начал переписывать всё в толстую книгу. Глаз не поднимал, угрюмо выкрикивал вопросы.

В последние годы предостаточно повидал Алексей Иванович этой канцелярской перхоти. Во всяких учреждениях. Военных и полувоенных. Открытых и закрытых. И потому не очень-то и удивился этому злостному поэту пера и чернил – отвечал на грубые выкрики привычно и равнодушно. И тем сильнее удивило его, когда вдруг догнал их уже на улице этот писаришка – наоборот, без полушубка почему-то, раздетый – и, точно только вот открыв, какой замечательнейший человек Алексей Иванович, рубя фразы, сглатывая их, начал предлагать ему… жильё. Комнату. У тёщи. Вернее, не тёщи, а так ещё. В общем, невесты. Её матери. В Заульгинке. Проверенные люди. Точно! Не пожалеете, Алексей Иванович! И вытягивается как пред генералом. И морозцем задавленно курится. Будто даже дыханием не смеет обеспокоить Алексея Ивановича. Чудеса!

Это был Кинстяньтин. Так нежданно-негаданно Шишокин к Бабарихе на квартиру попал.


По утрам, идя из Заульгинки в город на работу, Алексей Иванович каждый раз себе говорил, что сегодня не надо бы ходить в гостеприимный домик под тополем. Перерыв бы надо сделать. Надоел уже, наверное, хуже горькой редьки. Но наступал вечер, и Алексей Иванович опять сидел в домике этом за столом, в освещённой тёплой беседе. Но больше всего смущало его, мучило, что он ел там. Ел невесть какую, но даже и без него голодную пищу. И отказываться было бесполезно. Ему рта просто не давали раскрыть. Усаживали – и ешь. И никаких гвоздей! Тогда он стал приносить с собой. Из своих «запасов». Картошки ли там, крупы мешочек, и всегда – хлеб. Он топтался в кухне позади Кати, стеснительно кхекал. Потом подавал ей эти кульки и мешочки, и уж только тогда, точно за вход заплатив, шагал в шторы, в комнату, где из-за стола навстречу уже улыбался Иван Ксенофонтович и, как овеществлённое продолжение улыбки его, радостно кидался Витька.

Через полчаса-час кухню глухо ударяла утеплённая входная дверь – из своей библиотеки приходила Надя. Слышался свежий с морозца голос. Потом голос понижался, что-то тихо спрашивал у тёти Кати. Мужчины в комнате торопливо прикладывали пальцы к губам: мужики, молчок! И застывали. Посторонние этой комнате, нездешние.

Надя входила. Здоровалась. Снимая кофту, видела, как Витька медленно начинал сползать со стула, обеими руками пряча за спиной что-то – и сердце опускалось. Выскакивало обратно, радостно трепетало. Но, не подавая виду, отворачиваясь от заговорщиков, улыбку пряча, Надя как бы тоже вступала в их игру: она ничего ещё не знает. Не подозревает даже.

– А кому-то, верно, и сплясать сегодня придётся, – говорил дядя Ваня пустому тёмному окну, озабоченно разглядывая его.

Какое-то время Витька ещё тянул – изо всех сил, готов был лопнуть от тайны, – и бросался:

– Мама, письмо! Вот! – И смеялся вместе с вбежавшей тётей Катей и всеми.

Задрожавшими руками Надя разворачивала на столе бумажный, весь в штемпелях треугольничек, торопливо вчитывалась в родной, такой быстрый и такой медленный почерк. Кроме Витьки, все деликатно отводили глаза, напряжённо ждали.

Короткие всегда были письма. Необщительные какие-то, неразговорчивые. Словно безнадёжно застенчивые, тоскливые… Здравствуйте… как живёте?… как Витька?… ты как?… у меня всё нормально… как у вас?… получили ли моё письмо?… Было видно, что писание этих писем – автору всегда мука. Что десяток заштампованных этих слов вымучивал он целый час. И так оно и было: не умел писать писем Николай Иванович. Курит, голову ломает. Что писать? О чём? Махнёт рукой – с облегчением строчит приветы: заключительное, простое. «И это работник газеты! – прочитав всем, говорила Надя. – Корреспондент!» Мужчины смеялись. Однако были удовлетворены: друг жив-здоров, успешно воюет. Их не забыл, приветы передаёт, и каждому поимённо… Смотрели, как взволнованная, неостывающая Надя сворачивает на столе, гладит дорогой треугольничек… Да пусть хоть строчка в нём. Хоть полстрочки! Только б приходил он всегда…

После ужина Надя склонялась к шитью; равномерно-монотонно, как вдохи и выдохи, выходила и уходила иголка с ниткой. Тётя Катя же, подпёршись горстью, с наивным, доверчивым интересом человека, впервые попавшего в цирк, не слушала даже, а как-то осязаемо внимала, как два мужика, будто факиры какие, непринуждённо, легко, по очереди взнимались и кучерявились беседой. Как так же по очереди – гасли.

Торчал любознательной стриженой головой тут же и Витька. Иногда стягивал с блюдца чай. В разговоры взрослых не лез. Почти не лез. Так только – изредка. Замечаньице там какое-нибудь. Вопросик. «А где это озеро находится!» И чуть погодя: «Да разве может в таком озере и рыба быть!» И всё. Нет его. В чай ушёл. Как в тень. А беседа сама уже пластает в нужном ему направлении.

Поздно вечером, всегда внезапно, в сознание Алексея Ивановича проступал маятник ходиков, что затаённо, мягко покачивался из теремка, разрисованного цветочками. Господи, да сколько ж там? Пол-одиннадцатого или уже одиннадцать?… Двена-адцать?! И это в комнату не вмещающееся, стыдное «двенадцать» начинало молча и судорожно выдавливать Алексея Ивановича из-за стола. Надя сворачивала шитьё, тоже поднималась с явным намереньем идти провожать. И тут всегда следовали короткие перекидки словами: идти провожать – ни в коем случае! Идти – нет! Да – нет!.. Но всеми забытый Шаток вовремя бил от порога главным, беспроигрышным козырем: «А прогуляться перед сном – как: надо или нет?» Все оборачивались. Вот тебе раз! Он, оказывается, уже одет, обут, полностью к походу готов! И глазки ушло щелит из-под треуха: а, дядь Лёш?…

Все хохотали, и Витька словно на этом хохоте выкатывался в сени, во двор, и дальше на улку – в предфевральскую высокую лунную ночь. Очерчивал на дороге несколько мотористых кружочков, брал дядю Лёшу за руку, вёл его и мать не на дальний заульгинский мост, а своей – Маленькой Дорогой. Дорога эта маленькая Витькина, спускаясь в тёмную запалость Поганки, всё время словно бы смеялась, хохотала, парко выпыхивала мороз, руками дяди Лёши подхлопывала Витьку, подгоняла. Но когда выходила на другой берег и глубилась в залуненную рощу тополей – как-то сама собой притихала, шла словно в серебристом трепетном сне, боясь расплеснуть из души хорошее, светлое. И только улыбалась. Затаённо, радостно.

За рощей поворачивали вправо и выкарабкивались на дамбу. На её обдутый ковыль. Ну вот – вышли куда надо. Алексей Иванович прощался, и по набитой тропке шёл через Ульгу, по-зимнему исхудалую, безмолвную, бело запавшую между чёрными берегами.

До самой луны вытявкивались взлаи заульгинских собачонок, бойко забеливались в лунный свет дымки из печных труб. За ними, вдали, обширной ленивой тенью наползала на пологий угор железнодорожная станция; пошевеливалась, выдыхала сонными гудками. И казалось, что залитая луной фигурка Алексея Ивановича, оступаясь с горбатой дорожки в снег, давно и упорно тащит огрызливый мороз к этой глубокой луне, к тявкающим печным дымкам, к далёкому пошевеливанию и мычанию станции… И Надя и Витька, уже промёрзнув, почему-то не уходили с дамбы, стояли до тех пор, пока Алексей Иванович не вытаскивал, наконец, злой этот мороз на крутой берег и не растворялся с ним в чёрной улочке. Ну вот – дошёл. Теперь домой. Да бегом! С криками, смехом! Вперегонки!..

Днями Алексей Иванович заходил к Наде в библиотеку. Надя запускала его в тесноту стеллажей, и, пока была занята с читателями, вежливо толпящимися у загородки, он задумчиво сидел на низенькой табуреточке с забытой раскрытой книгой в руках. среди множества книг, спрессованного глупостью и мудростью людской, захороненного в стеллажи. Посидев так с полчаса, прощался и уходил. И Надя всегда просила подождать ещё. Ещё чуток. Сейчас освободится она. Алексей Иванович! Но Алексей Иванович, взглянув на вежливых читателей – взрослых и детей, которые густо, с разных уровней, но одинаково неодобрительно смотрели на него как на постороннего, мешающего – улыбался и шёл к двери. Да ему и этого посещения хватало. Навестил Надю – и ладно. А поговорить? Так вечером и поговорят. А Надя с замиранием почему-то ждала, когда с улицы в тающем льду окон прожурчит тень Алексея Ивановича. Словно навсегда уходящее дыхание его. Вот в одном окне, вот в другом. И всё – иссякнет оно, пропадёт… Глаза Нади заполнялись слезами. В каком-то злобном отчая нии она смотрела на мокрые подоконники, на стеклянные банки, подвешенные под них, куда по разбухшим шнурам стекала, капала вода… «Если этот чёртов Кокорев не начнёт завтра же делать вторые рамы, то… то не знаю, что с ним сделаю!» Забывшись, Надя стукала злым кулачком по стопке книг, вводя читателей в ещё большее недоумение и испуг.

Но «чёртов Кокорев» не начинал делать рамы ни завтра, ни послезавтра, и одинарные окна библиотеки так и проплакали тихо всю зиму и весну словно о стаивающей жизни Алексея Ивановича.

5

Предупреждающе помигав, обрубала суточную свою норму электростанция, и из замятого тепла постели Витька уговаривающе причёсывал сонными ресницами растрёпанное пламя в пузатой лампе на столе. Надя подсаживалась к свету, раскрывала книгу. И казалось Витьке, что лампа и волнистые страницы книги растворили в сумраке комнаты большой, единый ком света, и ком этот всё время меняется: он то добрый, то злой, то грустный, то смешливый… Вот сумрачный он, нехороший – и мамино лицо напрягается, хмурится. Хочет она увернуться, не видеть, не слышать этот злой свет, но глаза, точно крепкими нитками, притягиваются обратно, и мама только пошевеливает, моляще уводит голову в сторону… Но вот со страниц побежало радостное. Оно смеётся, приплясывает на губах мамы, на щеках, просвечивается, блёсткает в слезинках на краях глаз – и белый выпуклый мамин лоб, обрамлённый пушистым волосами, освобождено расправляется… Витька засыпал.

Днём в библиотеке Наде было не до чтения. Всё время какими-то приливами накатывали читатели. Чуть отхлынут – Надя принималась дописывать, добивать в ящички каталог, проклиная этого чёртова Кокорева, который – до сих пор! – не начал делать два дополнительных ящичка. Вместе с разгильдяем Кокоревым сразу вспоминались разгильдяи-читатели, просрочившие взятые книги. Надя выбегала на улицу, на мороз, раздетая – зло толкала в почтовый ящик, как в их единую синюю башку, грозные предупреждающие письма. Если в библиотеку доверчиво вкатывался Шаток – тут же заставляла его подклеивать истрёпанные книги.

Сняв треух и тулупчик, Витька недовольно сопел над стопкой растерзанных книг, клеем, бумагой и ножницами. Однако больные страницы переворачивал осторожно, и обложку подклеивал довольно ловко. Впрочем, помощь его длилась недолго: стоило нахлынуть опять читателям – под шумок выкатывался из библиотеки и дальше катил. Уже своей, «маленькой или не больно маленькой» дорогой. Не забыв, правда, сложить книги, заткнуть бутылку с клеем пробкой, сгрести в аккуратную кучку обрезки бумаги. Сложить ножницы… Надя растерянно разглядывала всю эту покинутую аккуратность. Недоумевала: когда, как исчез помощничек? Ну – вечером поговорим!

Иногда, наскоро попив в начале обеда чаю с хлебом, Надя отправлялась по адресам злостных «просрочников», систематически не сдающих вовремя книги. По улице шла в приталенном потёртом пальто, воротник которого на шее и груди напоминал облезлого старого пса, от мороза зарывшегося в клубок своей шерсти.

Она решительно вносила разгневанные глаза свои в распаренную кухню какой-нибудь коммуналки или барака… но видела провинившуюся читательницу – мечущуюся в чаду пригоревшей картошки, в душном пару от корыта, в ребятишках мал мала, которые при виде незнакомой тётки с жутким воротником разом хватались за материн подол… видела, как испуганная, жизнью замурзанная женщина суетливо вытирает тряпкой табуретку и не знает, куда гостью посадить… видела всё это – и гневный запал разом улетучивался: оглушённо падала на подставленную табуретку… Придя в себя, решительно скидывала пальто, засучивала рукава и, не обращая внимания на возгласы хозяйки, на маету её рук, принималась за работу. Накинув хозяйкин фартук, ширкала бельё в корыте. Отжимала. Тащила помои на двор. Снова наливала воды. Подтирала пол. Потом удовлетворённо пила чай за столом со всем семейством. Спокойно разговаривала. Уходя, забирала с собой просроченные книги, чтобы на другой день занести новые.

Миша и Яша тоже записались в Надину библиотеку. Когда они впервые пришли сдавать прочитанные книги, разворачивая их из аккуратных глазет, когда Надя услышала, как Миша восторгается книгами, увидела, как трепетно переворачивает страницы, не муслякая пальцев и не хлыстая по листам – сердце Нади радостно забилось: вот это читатели!

В библиотеке вдоль окон стояли два стола. Это место считалось читальным залом. Миша и Яша, ожидая очереди, всегда просматривали там свежие газеты и журналы.

Остальные читатели – у загородки. Где книги, где Надя. К столам – ни один. Ни на шаг. Ведь там свободно всё. Журналы-то эти, газеты… Не-ет, от греха-а. Надёжней у загородки. Без дураков. За книги расписался, в руки – и пошёл!

А Миша и Яша – как на киноэкране. Как два беспечных добродушных героя. Не подозревают даже, какая сзади опасность подкрадывается. С дубиной взведённой, с ножом, с пистолетом! Все зрители видят, хотят закричать им: опасность! – а те всё читают себе. Ничего не чувствуют!..

Миша из-за газеты натыкался взглядом на разинувшихся зрителей. Сразу улыбался им вежливо. Тихо, по слогам, гун-дел сквозь улыбку склонённому над журналом Яше: «Не-шмы-гай! Где-у-те-бя-пла-ток?» Отрешённо, не прерывая чтения, Яша доставал платок. С треском сморкался. Все в очереди вздрагивали: отчаянный этот Яша!

Когда никого не было у загородки, Миша гордым петухом вышагивал вдоль неё. Очерчивал перед Надей образы Рощина и Телегина, Пастухова или Цветухина. Полностью, что называется, расфуфыривал цветастые перья красноречия. Но однажды, как из воздуха, вытаял перед ним Шаток – и глазки не по-детски ушло прищурил. Проверяюще. С большой подозрительностью… Как пойманный врасплох, Миша смутился, глаза его закосили зайцами. Надя рассмеялась, представила сына. Пятилетний Шаток надулся, но руку на знакомство подал. (Вот тогда – ещё до Зинкиного подвала – и познакомились они.) Конечно, Миша и потом обсуждал с Надей прочитанные книги, однако как только узнал, что она замужем и муж её воюет – петушистость исчезла в нём. Разом. Будто её и не было.

Нередко Миша приносил контрамарки. На премьеры или просто на нравящиеся Наде спектакли.

Небольшой был местный драмтеатр, но внутри уютный. Охватывало подковой зрительный зал приземистое фойе. Вдоль стен, точно в маленьких аукционах, стыдливо зябли обнажённые Венеры и воображали развязные кучерявые Аполлоны. Кто с фиговым листочком, кто – просто так…

«И это – искусство, а? – словно больной, тоскливо спрашивал у фотографа Меньшова спутник его – Колотузов Пётр, местный живописец с базара. – Тьфу!» И «тьфу» это было каким-то неуверенным, вопросительным. Просящим будто даже.

Меньшов с ужасом топил лысенькую головёнку в свои тощие плечи подростка. С поспешным ужасом. Руки широко разводил: «Петя, какой разговор? – ни в какие ворота!» Вёл друга и собутыльника от расстройства к настоящему искусству. В боковой коридор. Где на стене, на фотографиях, был как бы распят весь коллектив актёров и актрис театра. Работал всех их он, Меньшов – коренной житель Отрываловки, главный фотограф базара! Все головы барашковые актрис в портреты он втиснул наискось. Почти поперёк. И заставил загадочно и обещающе улыбаться… Актёры же все – будто задавили дыхание. Как мужественные кирпичи. Будто в милиции они. На опознании… Друзья подходили к ещё одной стене. К передовикам. Тоже сработанным Меньшовым. Сбил он их в какие-то очень выстраданные групповщины: нелегко вам воздалось, товарищи, нелегко. Знаю – и уважаю…

А у вешалок, напротив, уже теснились, вылезали из шапок девственные лысины мужчин, из шалей-паутинок выходили на волю осторожные, напряжённые причёски женщин. И по всему фойе перекатывалось радостное оживление наконец-то скучившихся людей.

В самом зале, в обособленной, взвешенной над зрителями ложе суетится главреж. Всем обликом похож он на длинного и тощего Дон Кихота. Но Дон Кихота омоложённого, что ли. Как бы излечившегося. Всемирно скорбящая складка на переносице преобразовалась у него в озабоченную, деловую. Он гнётся, ломается, усаживает на бархатное кресло плотного мужчину во френче цвета стали, с бритой, точно из толстой резины, головой. Супруга бритоголового, заталкиваясь в номерное кресло рядом, положила программку на грудь свою, как на журнальный столик. И на фоне двух больших этих возящихся тел сама ложа выглядела зыбко, ненадёжно. Как-то качельно. Казалось, висит она на одних только бархатных портьерах, и толкни её из коридора ногой – зараскачивается над залом обмирающе, опасно, как в цирке.

В театре сегодня праздник – премьера. Давалась пьеса из времён гражданской войны. Ложа смотрела, смотрела на эту пьесу «из времён гражданской войны», долго крепилась. Не выдержала. Велела призвать этого чёртова режиссёра, понимаешь! Призвали. «Ты чо народу кажешь?» (В это время на сцене разворачивался пьяный русский загул. Под наяривающую плясовую Мишиных музыкантов, истерично вскрикивая, плясали какие-то полуодетые особы. В расстёгнутых кителях – всклоченные, дикие – орали песню пьяные белогвардейские офицеры; бесшабашно размахивали бутафорскими бутылками.) Главреж смутился. Он облысел даже под Станиславского, однако имел свой метод. Приклонившись к разгневанному уху, стал трепетно орать: «Это дикая оргия-пляска в стане врага, Викула Иванович. В белогвардейском, так сказать, стане. Последние судороги умирающего класса. И мы со всей желчью, со всем сарказмом обличаем… Мой творческий метод…» – «Да где метод? Где обличаем? В зал вон посмотри!..» А народ с упоением притопывал, прихлопывал в такт Мишиной разудало несущейся музыке. На сцене одичавшим медведем разгуливал Градов. Сунул в рот бутылку, как соску. На стул пал – и вдруг кинул себе на колени визжащую бабёнку. Бутылку выплюнул и, высвобождая девку из одежд, начал глодать плечо её, будто жёлтый батон; при этом рычал на весь театр, глуша музыку. Сама девка задрыгала ногами – и с ловкостью циркачки выкинула в воздух лифчик. Как карточку визитную. За лифчиком – другие интимнейшие штуки полетели. Из оркестровой – Миша – жару наддал. Что началось!

Внезапно погас свет.

– Этто ещё что такое?!

Ага! Проняло! Главреж возбуждённо заширкал ладошками. Начал успокаивать большого начальника, объяснять, что так прочитан этот пласт пьесы. Не волнуйтесь, Викула Иванович. Это наша скромная находка. Зритель должен домыслить, так сказать. В своём воображении. Сейчас…

А со сцены, из темноты, доносились какие-то животные стоны и вскрики. Не переставая рычал Градов. Должно быть, наступили самые что ни на есть последние судороги гибнущих белогвардейцев и их подруг. Вздрюченный народ заорал, ногами затопал, засвистел: «Свет! Сапожники! Све-е-е-е-е-т!»

«Ну что за зритель у нас! Ну не хочет наедине с собой посидеть! Подумать! Домыслить! Темноты, видите ли, боится. Свет ему подавай. А при чём – “сапожники”? При чём?!» – на фоне беснующейся темноты проносилось у главрежа. Не выдержал, закричал:

– Товарищи! Товарищи! Не кричите! Так положено! Так задумано! По ходу действия пьесы! Вы домыслить должны! Домы-ыслить!

Народ мгновенно умолк, домысливая. И слушал, что на сцене происходит. Сцена подозрительно молчала. Вспыхнул свет. Кроме занавеса – ничего. Все вертанулись к ложе. За разъяснением. Но тут Миша грянул «дикую оргию-пляску», и народ с облегчением захлопал в такт: тут всё понятно! Тут – без дураков!

Резиновоголовый начал молча вылезать из кресла. На выход. Злой волной колыхнулась за ним его половина, отбросив главрежа в сторону.

В отчаянии, извиваясь как глист, главреж умолял и умолял их остаться:

– Куда же вы! Половины пьесы не прошло! Дальше много нового! Интересного! Много творческих находок! Это же обида! Для всего творческого коллектива! Викула Иванович! Останьтесь!

– Ну уж нет, уважаемый! Бла-го-да-рю! – принимая от гардеробщика почтительное пальто, кипел Викула Иванович. – Не ожида-ал. Вот это пьеса о гражданской войне! А музыка? Кто сочинитель?

Мишина музыка – это зубная боль главрежа. Постоянная зубная боль. И хотя на репетициях всё всегда было оговорено и Миша неукоснительно выдерживал паузы, вступал вовремя, в нужных местах, для главрежа однако это всегда было почему-то пугающе, неожиданно. Она, дьявольская музыка эта, выскочив из оркестровой ямы, всегда встряхивала осоловевший зал. Бурно скакала. Удалая, напористая, залихватская. И внезапно проваливалась. Как и не было её. Чем вводила публику в короткий, но бурный восторг и аплодисменты. Главреж отирал пот с лысины, унимал сердце, а актёры, сосредоточенно разгуливающие по сцене, как бы как раз и ища в это время тот самый метод главрежа, который чёрт его знает в каком углу тут затерялся!.. – актёры останавливались и вытаращивались друг на друга: вот уж воистину публика – дура: где надо – ни одного хлопка не дождёшься, а где – ну никак – и пожалуйста! «Вы забиваете актёров, чёрт вас дери!» – орал на репетициях главреж. Миша тут же всплывал из ямы: «Играть надо на сцене. Играть! А не разгуливать!» С достоинством уныривал обратно. «Ха! Ха! Ха!! Играть!» – бессильные, тоще вытянутые, как смерти, взмётывались вверх по занавесу тени от сжатых кулаков главрежа. Словно бы страждуще вопрошали: как? Как объяснить этому профану мой метод? Боги! Как?! Однако сейчас, при разгневанном начальнике, главреж не раздумывая, кинулся на защиту Миши. На все лады восторгался его музыкой. Талант! Самородок! Гордость театра! Сегодня заказ – через неделю музыка! К любому спектаклю! Без него театр – как без рук! Какая музыка! Вот и сегодня: дикая оргия-пляска так зажгла весь зал, что все в едином порыве!..

– Во-во, «в едином порыве»… А куда? В белогвардейский стан?… Я сам чуть было не выпрыгнул на сцену… и не задал гопака, понимаешь… Что ты народу кажешь? К чему ведёшь?… Там вон, вначале ещё… когда наши наступают… красноармейцы… там ещё можно эту пляску, понимаешь… И то – переделать её! Так и скажи своему одесситу! Развели тут, понимаешь, бардак, Одессу-маму! «Творческий ме-етод… облича-аем»… Гляди у меня. Не посмотрю – что из Ленинграда… Там вон чего сейчас… А ты – тут – окопался?… И-ишь ты-ы!.. – Большой начальник зло наматывал на кабанью шею кашне. Будто уже давил им беднягу Мишу. – Смотри, сам приду – проверю!

Подобно старинному зеркалу на коротких гнутых ножках, супружница начальника повторяла все негодующие мужнины движения и жесты. В точности. Правда, как и зеркало – немо, словно задыхаясь. И когда дальше шла она за мужем на выход к машине, необъятная, в коричневом каракуле, как в тяжёлых червях, – товарищ Сааков, директор ресторана «Весёлый Иртыш», предварительно выбежав в вестибюль, выкатил на неё томные глаза невыхолощенного барана. Даже смело закрутнул ус. Левый. Под орлиным носом джигита. Закрутнуть, однако, изловчился так, что ни на вот столечко не обеспокоил госвзор Викулы Ивановича.

А главреж, как оглушённый, как навеки сломавшийся попугай, повторял и повторял вслед механически: «…он не одессит, он из Харькова… он не одессит, он из Харькова…»


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации