Автор книги: Владимир Шапко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
В тот день, когда Ильины были согнаны Подопригоровым с квартиры, когда оказались они с годовалым Витькой натурально на улице, возчик, старик Медынин, посоветовал стукнуться к Зинке Грызулиной. Николай Иванович стоял, слушал вполуха Медынина и всё озирался по скользким окнам домов. Крикнуть словно хотел им, застенать, взвыть: эх, вы-ы-ы… Потом, согласившись, кивнул. Медынин направил лошадь с телегой через дорогу наискосок, к слепнущему в закатном солнце мешковатому дому с придавленно-выпученным полуподвалом.
Зинка отказала Ильиным сразу наотрез. Хотя и пустовала у неё одна комната, но нет – и всё!
– Да дура ты безмозгла! – горячился Медынин. – Ить люди! Люди! А не актёришки твои пусты! Ить платить будут в аккура-те!.. А? Зин? У тебя вон ребёночек тоже… Как же ты так?…
Нахмуренная, злая, Зинка толкла на руках годовалого Герку, будущего Витькиного друга-товарища. Нервно поглядывала через дорогу, где притулившийся к воротам сумрак баламутила борода Подопригорова («Зинка, смотри!..»). Где на заборе висел, рожи кроил ушлый конопатый глобус – маленький негодник-внук большого деда-негодяя.
Медынин оглянулся – борода застыла безразличием, глобус исчез.
– Так, понятно… Солидарность… Кулачьё чёртово! Давай, Николай Иванович, ко мне пока. Переночуем как-нибудь, а завтра видно будет… – Медынин зачмокал на лошадь.
Но на полдороге повстречался дядя Ваня Соседский. Выслушал Медынина. Знакомясь, энергично тряхнул вялую руку Николая Ивановича, без разговоров завернул лошадь и повёл назад. К себе. К своему домику под тополем…
«Анфимьевна, глянь, никак обратно идут… цыгане-те… Эй, Зинка, – смотри-и!..» – «Да не боись, Подопригор, это Ваня-дурачок к себе ведёт – разуй глаза-то!» Зинка шла во двор, домой, на ходу поддавая проснувшемуся Герке. И тот, зажмуриваясь, как-то обеззвученно, проникновенно принимался орать, удерживая соску в кулаке, как большую сигару.
Одно время, ещё до войны, Зинка работала уборщицей в местном драмтеатре, и с той поры на квартиру к ней могли становиться только актёры.
И хотя двое из них, правда, в разное время, но одинаково поспешно бежав, оставили лишь свои поэтические имена – Рудольф и Герман – каждое из которых, соответственно через девять месяцев, переходило сперва к Рудошке, а затем к Герке, а точнее – Рудошке Брылястому и Герке Точному Дыне (это – по прозвищам), да и работала Зинка потом уже прачкой в крепости – то ли в самой тюрьме, то ли в воинской части, расположенной рядом, во всяком случае, ночевали у неё как пожилые замухрышки-надзиратели, так и хищные, как коршуны, солдаты-кавказцы, и квартиранты подвала всегда распознавали их по скрипу Зинкиной кровати: то лихорадненькому, поминутно прерывающемуся, то необузданному, напорному («Я – вольнонаёмная!» – подвыпив, с удалью говорила теперь про себя Зинка), – актёрам она, однако, не изменяла.
За квартиру актёры, как правило, не платили. Почему-то попадались Зинке всё больше спившиеся, или изгоняемые с работы – вот-вот, на волоске, или откровенно уже выгнанные. Без кормовых, без постойных. Они каждое утро уходили на репетицию. В пивную. Вечером туда же – на спектакль. Бессовестно обманывали Зинку. Уверяли в полнейшей своей дееспособности. Обворовывали. Тащили из дому что ни попадя. Один умудрился вынести и пропить целую железную кровать. Некоторые из них появлялись в Зинкином доме только затем, чтобы вскоре навсегда исчезнуть, другие пропахали глубокие борозды в памяти улицы.
И только когда поселись Градов с Аграфеной – наверху, и Миша с Яшей – в подвале, Зинка перевела дух. Более или менее.
Обмазанный глиной Зинкин дом напоминал мешок дряблой картошки, вдруг поставленный на попа. На какую сторону повалится он – сказать трудно. На «втором» этаже, в одной из двух квартир, жила сама Зинка со старухой-матерью и двумя детьми. Крыльцо к сеням – наваленная к стене груда грязных, иззубренных топорами балок (на них способно дрова рубить). И когда Шаток и сам хозяин, Точный Дыня, взбегали по ним наверх или скатывались вниз, балки бултыхались, громыхали волнами. К другой стороне дома, к грустной запьяневшей стене его, прислонилось, тоже не сильно трезвое, ещё одно крыльцо. Высокое и голое, как лобное место. С крутыми сквозящими ступенями, с растрёпанным бурьяном внизу. Это восходящий путь в квартиру вторую. И, наконец, пьяно оступалась у крыльца, проваливалась, скатывалась вниз под дом – словно чтобы упасть там и сразу захрапеть, – третья квартира. Как и во второй, в ней квартиранты.
Градов, пожилой, затухающий актёр, поселился у Зинки ещё во время войны, году в 42-м, 43-м. Единственным актёрским достоянием, капиталом, так сказать, Градова был невероятной глубины и дикости бас. В «Хижине дяди Тома», к примеру, он, играя кровожадного плантатора, так дубасил кулаками небо, так стрелял молниями из глаз, так дико, страшно кричал «держи негра», что все ребятишки, как мальчики, так и девочки, прятались под кресла и, не сговариваясь, дружно прудились там. (Герка Дыня и Витька Шаток, проходившие в театр всегда по личным контрамаркам, не могли себе этого позволить, не могли подводить дядю Градова и потому обдувались прямо на местах, руками вцепившись в подлокотники кресел.) Невероятного потрясения талант!
Собратья-актёры специально подводили к нему не очень храброго человека знакомиться. Градов кроил зверскую рожу, роготал булыжниками: «Леонар-рд Гр-ра-адов-в!» И, видя полную ошарашенность и испуг, вообще открывал дорогу камнепаду: «Ха-ха-хах-хах-хар-хыр-крах-ках-гыр-хыр-гм-хым-тьфу!» Не сильно храбрый быстро отходил, отирая пот. Однако!
Поселившись у Зинки, Градов сразу заполнил собой всю улицу. На самом, можно сказать, дне бутылок перезнакомился с мужичками – откровенными белобилетниками и просто непонятно-скромными. «Очыровал» всех баб, пуская им завлекательнейшие намёки. Надёргал денег с овечек. До завтра. И успокоился в своих скромных апартаментах, устроив там нечто вроде моряцкого клуба. Клуба Настоящего Мужчины. С водкой, с картами, с табачным дымом. Каждый вечер местные сыромятовые флибустьеры распускали там паруса. Однако бдительные жёны быстро раскусили «этого проходимца Ленарку» – безжалостно выковыривали законных из клуба, гнали домой.
В парусиновом костюме, огромный, мятый, Градов проходил по улице неизменно в клубках яростно брёхающих собак, сатанинский хохот его сметал всех воробьёв с заборов, на крыши загонял котов, электрически тряс в окне не успевшего закрыться Подопригорова. А когда разморённый зноем и водкой Градов раскинуто спал на высоченном своём крыльце, весь в мухах, в росном поту, когда казалось, что даже дом шелестит от жуткого его храпа, – Шаток и Дыня осторожно поднимались по ступенькам и, тая страх в груди, подолгу рассматривали дикое лицо актёра. Лицо серое, сильно побитое оспой – напоминало карту лунной поверхности, что ребята видели у Миши и Яши, подвальных квартирантов. Те же кратеры, вулканы, впадины. Каналы, реки, ручейки. И главный красно-сизый вулканище с двумя вывернутыми кратерами опаляюще водкой дышит… Шаток любознательно запускал в кратер прутик. Градов вздрагивал, выплёвывая мух, приподнимал дикую голову. Ребятишки скатывались вниз.
Но по утрам, когда он выходил на крыльцо в сиреневых кальсонах в обтяжку, то уже не казался ребятишкам таким огромным и страшным. Похмельный, всклоченный, зевая и шкрябаясь пятернёй, он смотрел в небо, определял, что ему от него сегодня ждать. И было видно, что ноги Градова не соответствуют могучему тулову. Что коротки они, недоразвиты, кривоваты. Однако днём, в своих парусинах, он вновь становился как мятое облако – громадным и страшным.
С полгода жил он один, потом появилась в апартаментах девица. Лет двадцати, такая же огромная, но тихая. Сперва думали – дочь. Нет, вроде не дочь. Кто ж тогда? Откуда? Бабы улицы в кровь измозолили языки, а толком ничего не могли узнать. Сама девица, опуская глаза, говорила: «Мы из Сибири». И всё. Вот так ответ! А мы-то откудова, не из Сибири, что ли? Алтай – не Сибирь тебе? Девица называла какую-то деревню, поясняя, что это «в дальней Сибири, а не здесь – в ближней». Да чёрт с ней – дальней, ближней! Ленаркете, Ленарке кем ты доводишься? Девица густо краснела, долго маялась, наконец говорила неуверенно: «Сродственница…» На крыльцо, в любимых сиреневых, выходил Леонард. Трубил сверху более определённо: «Да племянница она мне! Двоюродная… Воспитанница теперь. Учить буду. Искусству. Артисткой станет. А теперь кыш, сороки! Летите! Звоните!» И обрушивал сверху камнепад: «Ха-ха-хах-хах-хар-хыр-крах-ках-ках-хыр-гыр-гм-хым-тьфу!» Бабы пятились от крыльца, но успевали монашенками поджать губы: ага, племянница, троюродная, воспитанница, понятно…
Помглавреж Теодор Водолеев, поговорив в своём кабинете с будущей артисткой две только минуты, молча воззрился на Градова: Лёня, кого ты привёл? Градов сразу полез за платком, с полными слёз глазами поддержал внутренний их диалог: надо, Толя, надо. Для меня. Сделай. Друг! Сколько мы с тобой по долам и весям… Сколько пудов… этой… водки вместе. Эх! Прости слёзы! Лучше не вспоминать!
Водолеев похлопал Градова по колену: полно, Лёня, полно. Лучше не вспоминать. Друг! И глубоко задумался, морзянькая пальцами по столу. Куда ж её? Этакую слониху? На «кушать подано»? Так и там не потянет. Уж больно пужлива. Забеспокоится такая на сцене – декорации падать начнут. Да, задачка. И где ты её откопал, Лёня? На какой пасеке-заимке? Вот она. Сидит… Как большой графин водки. И имя – Аграфена. Надо же… Раньше-то тебя, Лёня, на Земфир потягивало. На этаких Мадер. На дуновения, на миражи. А эта… Стареем, Лёня, стареем. Водолеев вздыхал, карябал лысину мизинцем. Градов густо сморкался в платок: стареем, Толя, стареем… Но – надо, Тол я, надо!..
С грехом пополам затиснули «артистку» в тесную, как ящик, комнатёнку. В кассу. Билеты продавать. Но, посидев там два только дня – без воздуха, без окон, прямо в лоб бодаемая трёх-сотсвечовой лампой, – Аграфена стала обнаруживать странное, непонятное беспокойство. А на третий день вообще сидела как подпёртая под дых чем-то острым, и руки постронне суетились на столе. Какая тут продажа билетов? «Ленар Кар-пыч, миленький, хорошенький, заберите меня оттэда-а-а, бо-ю-ю-юсь!» – плакала она дома вечерами. «Чего? Дура?!» – роготал Леонард.
И пришлось-таки ему поставить и распить с Водолеевым ещё литр водки. Водолеев пристроил артистку к старичку-гримёру.
В белом халате, гордая, Аграфена теперь стояла позади этого старичка с приготовленными, надетыми на её мощные кулаки театральными лысинами и париками. Новую работу она полюбила.
Некрасиво было лицо Аграфены. Неправильное, плоское. Как первый блин на сковородке. Но имело тот молочно-розовый цвет, который бывает только у по-коровьи покойных, с хорошим пищеварением девиц. Нередко после обеда, когда разудалый Зинкин дом подставлял солнцу правый бок, она выходила на крыльцо. Неуклюже садилась, поправляла платье. Наконец, глубоко вдохнув, словно воздуху набрав на весь оставшийся день, застывала. Она могла сидеть час, два. Три. Не шелохнувшись, с остановленными, куда-то к затылку повёрнутыми глазами. О чём думала она? И думала ли вообще?… Она растворялась в окружающем полностью. Здоровой своей кровью, казалось, впитывала и послеполуденный ласковый зной, и запахи всех трав и растений вдоль забора: полыни, лопухов, крапивы, паслёна; вот этот куст бузины, пошевеливающий красными гроздями… Сам солнечный свет, объединивший всё это чудо вокруг, казалось, свободно входит в неё, растворяется в каждой её клеточке… Это было полнейшее, растительное какое-то единение с окружающим.
Садился на крыльцо воробей. Спружинивая лапками-веточками, обпрыгивал Аграфену. Клювом вбивал несколько гвоздочков в голое крыльцо. Просто так. Для порядку. И косил хитрющим глазком. Мол, как? Что скажешь на это? Аграфена не видит воробья. Разочарованный воробей оставлял на память Аграфене… и, ныряя, летел в соседний двор.
А если Витька с Геркой?… Первое время, бывало, пробегут мимо крыльца и выкинут какое-нибудь весёленькое коленце – и ждут. Что Аграфена-то скажет. Или хотя бы бровью удивлённо поведёт. Напрасно. Она их не видит. Тоже потом стали не замечать её. Дошло до того, что во время игры, беготни вдруг вспомнят. Недолго думая, подбегут прямо к крыльцу с Аграфеной – и воткнут два жёлтых прутика под крыльцо, в бурьян… Потом поддёрнут дудкастые трусы и дальше несутся.
Аграфена – как вот этот куст бузины у забора: есть он, растёт – не видишь. Сруби – сразу заметишь. И Аграфена – сидит: ребята бегают, прутики втыкают, уйдёт в дом – ага, уже упёрла, пора тоже домой, а то ругать будут.
На крыльцо выходил сиреневый Леонард. Кричал Витьке и Герке что-нибудь весёлое, удалое. А те, подкидываемые его хохотом, ну скакать на палках-коняшках, ну сабельками-прутиками махать! На них обратил внимание сам дядя Градов! Ур-ря-я-я! Р-руби-и! Но Градов, человек общительный, шумный, подсев к Аграфене, сразу как-то скисал. А минут пять спустя вообще приваливался к тёплому плечу Аграфены, как к маме, и, по-мальчишечьи поймав руками меж колен, откровенно храпел красно-сизым своим вулканом… Эх, дядя Градов, дядя Градов, разве ж можно вам с ней рядом садиться? Окаменеете же… С сожалением ребятишки смотрели на застывшую, какую-то сталагмитовую пару на крыльце… Шаток первым гикал и скакал на улицу, на волю, на простор! Точный Дыня, опомнившись, за ним!
4Тем же летом, что и Градов, у Зинки поселились в подвале Миша и Яша. Отец и сын. Музыканты из театра.
Проклиная очередного смывшегося и, как всегда, прихватившего что-нибудь из инвентаря актёра, Зинка зарекалась, что уж больше – ни в жизнь! Через неделю отходила. Бормоча что-то, прикидывая, с утра торопилась в театр. К Водолееву. Смущённо покашливая, доставала из-под кофты четушку. Ставила на стол. Водолеев уводил четушку, вставал и уходил. Возвращался с молодым, сияющим и наглым, как новый пятак, кандидатом в квартиранты.
Только взглянув на кандидата, Зинка сразу определяла, какой это будет квартирант… но, сама не зная – для чего? зачем? – начинала сердито, как-то упрямо говорить о цене, и чтоб уж по чести и по совести, и с инвентарём чтоб, и вообще… А то – некоторые!.. Кандидат смеялся, похлопывал её по плечу, соглашался на все условия…
А вот с Мишей и Яшей по-другому получилось. Нет, Водолеев четушку увёл, но, как вспоминала Зинка, ей почему-то самой пришлось разыскивать Мишу. Долго торкалась она по тесным пыльным закулисным коридорчикам, спотыкаясь в сумраке, тихо поминая маму. Наконец указали ей на него, на Мишу. Не дослушав даже про инвентарь, Миша сунул задаток – и исчез. Так что в темноте-то Зинка и не разглядела его толком. И дальше, уже поздним вечером, под сильным дождём, новые квартиранты бегом стаскали вещи в подвал, расплатились с возчиком – и как провалились.
И какова была картина на другое утро – умытое, свежее, солнечное, – когда в Зинкином бестолковом дворе вдруг появились два совершенно… нездешних человека. Оба в одинаковых, тщательно отутюженных костюмах в полоску, в белоснежных сорочках – что тебе с благоухающими оранжереями на груди, в крапчатых галстуках-бабочках. А на ногах и вовсе – лакированные штиблеты! Оба гладко выбриты, вымыты, причёсаны, а старший вдобавок – в шляпе! Он держит под мышкой скрипичный футляр – как своего детства гробик, у младшего за спиной аккордеон в волнообразном футляре. Да-а!
Все Грызулины – Зинка, старуха мать её, Рудошка и Герка – вытолкнулись на крыльцо и уставились на невероятных этих людей.
Старший со скрипкой приподнял в приветствии шляпу и вежливо прыгнул через лужу у онемевшего крыльца. Младший с аккордеоном – за ним. Оба вышли за ворота. Вот это квартиранты! Как с ними обращаться-то? А? Зинка с испугом повернулась к своим, как бы спрашивая: соответствуют ли они? Квартирантам-то этим? Выдюжат ли? Рудошка брылю распустил – он не знает. Нервично хихикнул Точный Дыня – тут же с облегчением получил затрещину. «Ничо, ничо, Зинк! – успокоила Зинку мать. – Ничо. Бог даст, наладится. Ничо-о…»
По мере того, как необычные люди эти продвигались по улице, аккуратно обходя коровьи лепёхи и шустро прыгая через лужи, в воротах возникал и стар и млад. Скрипач улыбался, приподнимал шляпу. Какой там! Женщины сразу начинали безразлично крутить головами. Белобилетники, крякнув, опускали глаза, лезли за спасительными кисетами. И, продырявленные изумлением, стояли ребятишки; и вожжи зелёные распущены были по ним.
Не успели музыканты свернуть за угол, а на грызулинский двор со всей улицы уже мчались женщины. Лихорадочные, красные, нетерпеливые. Но что им могла сказать Зинка? Одно только, что отца зовут Мишей, а сына Яшей. Всё, бабоньки!
Забесновались женщины. А мать-то, мать где?!
Зинка опять руками развела. Чем ввела женщин в ещё большее волнение.
– Так жанатый он иль нежанатый?!
Зинка изогнула бровь волной:
– Кто? Старшой или меньшой?…
– Да старшой, старшой! В шляпе! Куды меньшому-то ещё? – (Ну, всё надо вдалбливать этой бестолковой Зинке!) – Ну, чего молчишь? Зинк?… Да будешь ты говорить, чёртова баба! – Напряжение достигло той черты, за которой женщины уже ни за что отвечать не могут.
– Так кто его знает? – Зинка смотрела в небо. – Может, жанатый, а может… и нежанатый!
Тьфу! Чёртова баба! Вот задачку задала!
Ворча, с досадой растекались женщины с грызулинского двора. Всех их раздирало самое жгучее женское противоречие: женатый или неженатый? Если женатый, значит, принадлежит другой. Сопернице. Считай, отрезанный ломоть. Это плохо. Но с другой стороны – если неженатый… А почему? А почему до сих пор не при деле? А почему отлынивает от прямых своих обязанностей? Уклоняется почему? А?!.. Это ещё хуже.
Да-а, было отчего заболеть голове!
Однако, как сказал Зинке сам Миша, на одной улице двух секретов не бывает. Оказалось, что он не женатый, а скорее – разведённый, и у Яши есть мать, но живёт в другом городе… Ага! Значит, фактическа! – тут же заключили бабы. Мише раз-ведёна, а Яше – фактическа. Всё встало на места. Но, обратно – кто кого бросил: Миша фактическу или та его? Жить-то стала она в другом городе? Когда Яше и года не было? Вот вопрос вопросов! И Зинка чёртова узнать до конца не может! Ну как тут быть? Что думать?
И тут фантазия неостывающих женских голов поскакала в двух противоположных направлениях. Клоповна, здоровенная бабища под пятьдесят, смертным боем лупцующая своего замухрышку-мужа, вещала: «И не говорите, бабоньки! И слушать не буду! Тут всё в ней – в фактической. Видать, такая змеюща подколодная была, что взял Миша своего Яшу, заплакал, бедный, и пошёл куда глаза глядят. Так и было». И подводила черту: «Оне, бабы-те, чё хошь с мужиком сделать могут. Хошь со света сжить, а то и того хуже – при живой жене пенсинером сделать… Всё могут, подлые! У-у, стервы!» Пудовым кулаком Клоповна грозила куда-то в сторону озера Поганки, забывая как-то при этом, что и сама, в некотором роде, относится к лучшей половине человечества, и проклятья её «подлым», выходило, и к ней относятся самой. А если вспомнить, с какими фонарями Клоп разгуливает, её законный, то не без основания…
«Ой, не могу! Ой, держите меня! – с фальшивой натугой смеялась Лаврушкина Пашка. – Да разве мужик с грудным дитём уйдёт от живой матери? Вы чё, бабы, сдурели? Куда он с ним пойдёт? В какой город?… Не-ет, бабоньки, – Пашка мечтательно заводила глаза в небо, – тут наверняка завлекатель. Он и есть!.. Завлекатель – как всегда? Завлекает, завлекает, а закроет баба глаза, снова откроет… и в другом городе уже!» Пашка испуганно вытаращивала глазёнки на подруг, явно намекая на свой опыт. Когда её Лаврушка валялся в болотах Финляндии в обнимку с начавшимся туберкулёзом, был у Пашки завлекатель. Был! Чему живое подтверждение – трёхлетний Валерка. Вот он – судорожно ковыряет в носу, с испугом дёргает мать за руку. А вот насчёт другого города, тут ты, баба, врё-ёшь. Не было другого города. Не было! Завлекатель был! А города не было!.. Вся конница поскакала совсем по другой дороге.
Как бы то ни было, жгучий вопрос был притушен, поостыл. В улице перестали пугаться чистеньких музыкантов, привыкли к ним, и на вежливо приподнимаемую Мишину шляпу дружно и торопливо кивали в ответ. Звать их стали уважительно и просто: Миша и Яша. И каждый вечер видя, как серьёзные, сосредоточенные музыканты с футлярами прыгают через лужи к театру, женщины невольно сравнивали с ними своих законных и завлекателей, и сравнение это было явно не в пользу ни первых, ни вторых.
Клоповна толкала локтем «свово», вялым кулём приваленного к облезлой стенке избы. «Смотри, Миша и Яша на работу пошли. Чистенькие да наглаженные, да как стёклышки тверёзые. Эх, и привалит какой-то бабе счастье. Как на картинке идут… А ты? Нальёт шары, да ещё “законно гуляю, законно гуляю!” У-у, ирод!» Клоповна по привычке чуть было не шарахала по пьяной, соблазнительно опущенной лысине, но поравнявшийся Миша, как всегда, вежливо приподнимал шляпу, и Клоповна, забыв про ирода, быстро кивала в ответ.
Клоп вскидывал осоловевшую башку, сипел знойной сипатой: «Где? Кто?» Как баран, бессмысленно водил свинцовыми глазами. Сфокусировать пытался. Удаляющиеся, значит, фигурки музыкантов. Четыре почему-то. Двух Миш и двух Яш. Встряхивал головой. Недовольно встряхивал. Наконец зажмуривал один глаз. Левый. С удовлетворением отмечал, что второй Миша объединился с третьим Яшей, а первый Яша – с четвёртым Мишей. Вот, теперь путём. Как положено. Теперь – законно г-ляю! Клоп хлюпал забытой цигаркой, сипел вяло: «Так им чё – клоуны-транбанисты. Попиликали на своих транбонах – и шабаш, деньги на бочку! Попиликали – и гроши!.. Попробовали б как я! (Клоп возил простую почту на станцию к поездам и обратно, но гордо именовал себя «инкосятерем». Выклянчил у кого-то из фронтовиков пустую кобуру, набивал её тряпками и навешивал на бок. Чем приводил Клоповну в нахмуренное, недоумевающее беспокойство: да её ли это мужик? Ишь, сопля соплей, но кабур!.. Зря-то кабур не дадут.
И Клоповна, поглядывая на мужа, когда тот поправлял на телеге мешки с почтой, будто вынужденная согласиться с кем-то, уступить, говорила, хмурясь: «Ты там, в дороге-те, смотри, поглядывай…» Однако Клоп чуял минутную власть – не удостаивал благоверную даже взглядом.) «У, дармоеды-транбанисты!» Как жидким кистенём, Клоп мотал кулаком музыкантам вслед. Резко Клоповна хлопала его по лысине. Исследовательно заглядывала к поникшей башке – но порядок: сопит, живой. Пудовые руки складывала на пудовой груди. Однако Клоп снова вскидывался. Лицо выражает крайнюю степень умственного напряжения. Сказать что-то хочет человек. Самое важное. Заветное. Клоповна ждала. Клоп хитро подымал прокуренный указательный палец: «И сделал дело, – и как всесокрушающе вырыгивал: – Законно г-ляю!» Тут же, отправленный супругой, лещом летел в канаву.
Сын мало походил на отца. И внешностью, и характером. Если Михаил Моисеевич со своей мощной лысиной в рыжем кучерявом окладе, с гордым профилем своим, не лишён был некоторой красоты и даже изящества, и по характеру его было видно, что человек этот с большим чувством собственного достоинства – внутреннего достоинства, то шестнадцатилетний Яша откровенно был безобразен. Вывернутые губы негра, такие же вывернутые чувственные ноздри. Глаза только красивы. Бархатистые, печальные. И ещё волнистые тёмные волосы. Которые он расчёсывал зачем-то на прямой пробор. И от этого смахивал на дореволюционного приказчика или полового. Притом полового с характером робким, нерешительным. И крепок на вид половой, по-мужски крепок, щёки сизые – ежедневно бреется, а вот поди допусти такого к делу – в трубу вылетишь!..
После очередной оплошности Яши, после глупости какой-нибудь, Миша яростно ругал его. И сидели уже потом за примирительным чаем, а отец всё в тоске смотрел на сына: почему ты такой, Яша? Ведь дурачком в наше время быть – это такая роскошь… Почему ты дурачок, Яша?… Яша стягивал с блюдца морковный чай: они с папой уже помирились, они с папой уже вместе пьют чай. Хорошо уже им с папой…
На аккордеоне играл Яша очень необычно. Странно. Точно кинули человеку мешок картошки: держи, Яша! Яша подхватил, а мешок вдруг с натугой заиграл. А Яша, такой же натужный, красный, не знает, что с ним делать, куда его несть. «Чьто он играет?! Чьто он играет?! – словно схватившись за голову, неслись слова из подвала, и следом выныривал наружу Миша – об одной подтяжке, об одной намыленной щеке, в руке змеёй шипящей – опаснейшая бритва. – Чьто ты играешь?! Чьто, я тебя спрашиваю?! Чьто у тебя в правой руке?… Мажор. Так. А в левой?… Какой мажор, какой мажор?! Гос-по-ди! Это реквием, похоронный марш у тебя, а не мажор, чёрт задери тебя совсем! Чьто в ключе? Фа-дубль-диез-бемоль-бекар, дубина! Понял?…»
Яша смущённо выглядывал из-за аккордеона. Махнув рукой, Миша проваливался в подвал.
Всем, чем мог, помогал Яша своей игре: он притопывал ногами, выгибался назад, выпячивая аккордеон, словно хотел с ним оторваться и лететь; то, наоборот, будто в зверском кашле заходился, и Шатку хотелось постукать его по спине; по лбу Яши друг за дружкой гонялись морщины, обильно орошаемые потом; отделяя одну фразу от другой, из ноздрей, как из ниппелей водолаза, стравливался воздух; глаза яростно гонялись за точками, палочками, крючками на нотной бумаге, и Витьке казалось, что точки-палочки эти чертенятами прыгают с листа куда-то Яше за левое ухо, потому что Яша тянется туда губами и пытается чертенят там поймать и съесть… Однако нелёгкое это дело – играть на аккордеоне, думалось Витьке.
По утрам в хорошую погоду Яша всегда играл во дворе. Начинал занятия с гамм. Гаммы – это фундамент здания музыки, сказал папа. Яша мажором пускал правую руку по клавишам. Получалось – словно по весёлым морозистым пчёлам. Так, хорошо. Теперь левую по кнопкам. Вышло – как по дымным грустящим шмелям… Но тоже неплохо. Теперь вместе, правую и левую…
– О, Божже! – стонало из подвала.
Яша тут же поправлялся: шмели и пчелы пели в дружном, весёлом улье. Отлично! Яша кричал:
– Витька! Герка! Кто ноты держать?…
Витька первым подбегал. У себя на груди расправлял нотные большие листы. Точно бело-полосатую рубаху на базаре. Нетерпеливым покупателем Яша тут же впивался в неё глазами. Чтоб скорей обнаружить скрытый, хитрый изъян. И тогда торжествующе закричать: а-а, издъян!.. Потом начинал топать ногой и стравливать ноздрями воздух.
На высокое своё крыльцо медленно выплывала Аграфена. Усаживалась. Мечтательно смотрела на Яшу. Слушала.
Мгновенным рыбацким задёвом левый Яшин глаз засекался в трикотаже Аграфены. Правый же – в полной растерянности. Мечется по линейкам. Ноты-черти врассыпную! И Яша нёс такую музыку, так беспощадно давил всех пчёл и шмелей, что на поверхность выныривал мгновенный, разгневанный Миша… Так – понятно.
– Яша, домой!
Яша делал мехом «хры» и упадал вниз, в подвал.
Как лезвие ножа, упирал взгляд в трикотаж Аграфены Миша… Ну, чьто, мадам, какие ещё свои штуки нам покажете? Валяйте, жду!..
Обиженно Аграфена возводила глаза небу, сама медленно возводилась за ними, с намереньем уйти в дом… и янычаром выскакивал из квартиры Леонард: «Ыа-а! Попались!» И хохотал, потрясываясь всеми жилками и прожилками на лице, мешками и мешочками.
– Что, Миша, соблазняет твоего Яшку Грушка-стерва? – И смачно хлопал по самой главной округлости Аграфены. Аграфена обиженно передёргивалась:
– Вечно вы, Ленар Карпыч, шуткуете, вечно пужаете!
– Ха-ха-хах-хах-хар-хыр-крах-ках-ках-гыр-хыр-гм-хым-тьфу!
Когда Шаток возвращался домой из очередного путешествия – с неизменным отцовским рюкзаком, с полевыми цветами, с горбылястым удилищем – Миша обязательно подзывал его и расспрашивал, где тот побывал и что увидел интересного. А однажды тихо сказал странное: «Какой ты счастливый, Витя. Ты умеешь ходить и смотреть. И видеть. А он… – Миша грустно посмотрел на Яшу, – …он не умеет ни ходить, ни видеть… и не слышать… Ему нужно много работать. Очень много работать…» Погладив Витьку, Миша вставал со скамейки и уходил во двор, а Витька с испуганной жалостью смотрел на поникшего Яшу: бедный Яша, ему нужно много работать…
Летними затухающими вечерами Яша играл во дворе с Витькой и Геркой тряпичным убитым мячом. С засученными, как у рыболова, штанинами, раскрасневшийся, повизгивая девчонкой, он бестолково поддевал мяч носком ботинка, излишне, как-то растаращенно суетился, подскакивал, хлопал себя по ляжкам, но под хладнокровным мотористым напором Витьки и Герки, привязанных к нему, как на верёвках, откатывался назад. Загонялся с мячом в свои ворота.
В дыре подвала – странно, точно боясь пролить слёзы – застывал Миша. Он видел бездарность сына во всём, и ему было больно.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?