Электронная библиотека » Владимир Шапко » » онлайн чтение - страница 8


  • Текст добавлен: 4 мая 2018, 13:40


Автор книги: Владимир Шапко


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 8 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Шрифт:
- 100% +
3

Когда Шаток опаздывал и лошади во дворе уже не было, он всё равно приваливался к завалинке конторы – ждал. Может, ещё придёт она, Милка. Поглядывал из тени в жару Диктатуры. Налево, направо. Прикидывал, с какой стороны она, Милка, может появиться. «Альлёуу! Альлёуу!» – стартёр-кал Бадайкин в телефон, как на пуп себе давил. «Альлёуу, девшка, девшка! Это девшка? Так. Мне третий… Альлёуу… Капустов? Здорово, Капустов! Бадайкин… Ну, здоровкались сёдни – и чё?… Ладно, слушай: гравель получил?… Не-ет?! Да ты что, мать-перемать! Пошто не поехал? Да я тя!..» – И дальше шёл отборный мат. Шаток внимательно слушал. Отсекая матерки, пытался определить: придёт ещё сегодня Милка или нет?

Дядя Ваня Соседский пристыдил как-то Бадайкина: в конторе сидишь! Начальник! Дети кругом!.. Бадайкин, на удивление, смутился, руку извинительно приложил к груди: учтём замечаньице! И… закрыл окно. На другой день раскрыл. «Аль-лёуу! Капустов, ты? Получил? Не-ет?! Так получай!» – И опять летел отборный «гравель» для Капустова. А Шаток всё определял по нему: увидит он сегодня Милку или нет?

Каждый день звонил какой-то Бамбасов – и тогда голос Бадайкина менялся до неузнаваемости. Он, голос, ворковал, выстеливался, ползал: «Ну, что вы, товарищ Бамбасов! Да как вы могли так о нас подумать! Мы, труженики обороннову тылу, да мы завсегда! Не извольте беспокоиться! Выполним и рапортуим! Звеняйте и досвиданьица, дорогой товарищ Бамбасов!» Удаляясь от телефона, Бадайкин дребезжаще запевал: «Ды перьвава забы-ыла, ды вторёва погуби-ила, ды третьева сварганила в пирог!»

Таинственного Бамбасова в первый раз Витька увидел во сне. Бамбасов оказался здоровенным дядькой. Квадратным, как Мойдодыр. Он шёл в Витькином сне по улице Красноармейской. Мохнатобровый, строгий. И главное, мимо проходит, не узнаёт!.. Шаток и Милка сразу заторопились за ним. И чуть не бегут, а спина всё удаляется. «Бамбаасов!» Догнали, запыхавшись. «В чём дело?» – «Вы – товарищ Бамбасов?» – «Я – Бамбасов!» – Бамбасов стукнул себя в живот, как в колокол. «Чего ж убегать-то тогда… раз Бамбасов. Я вот – Шаток, а это – Милка». Милка кивнула Бамбасову. Но тот вдруг сдвинул брови: «А где Бадайкин?» – «Будто не знаете… В конторе он. Капустову звянькает. За гравелем чтоб тот поехал… Все знают…» Бамбасов постоял, мстительно прищурился: «В конторе, значит… А ну, пошли!» И двинул маршем к конторе. Вдруг раздул живот свой барабаном и давай бить в него невесть откуда взявшейся колотушкой: ия бамбасов! ия бамбасов! где бадайкин? ия бамбасов!.. Да с каждым ударом громче, громче: ия бамбасов! где бадайкин? ИЯ БАМБАСОВ! ГДЕ БАДАЙКИН?!.. Витька не выдержал, закрыл уши руками, побежал. Мотая вожжами, за Витькой кинулась Милка с телегой. А Бамбасов за ними – и ударил на бегу дробью: я бамба-а-а-а-асов! Ия бамба-а-а-а-асов!

Витька заколотился вместе с дробью, вскочил на постели. Долго мотался, испуганно таращась в темноте. Слушал шуршащий за окном дождь и материно посапывание у стены… Как подкошенный, падал в сон…

– Ия Бамба-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-сов!!!

– Мама! Ма-ама!

– А! Как? Где? Что тебе?

– Бамбасов…

– Где? Какой Бамбасов?…

– Бамбасов…

В конторе вместе с Бадайкиным сидела ещё и какая-то девица. Без имени и почти без голоса. Иногда щёлкнет несколько раз на печатной машинке – и как умрёт до конца рабочего дня.

Её часто можно было видеть в раскрытом окне – что тебе забалованная сытая кошка лапой, умывалась лицом в маленьком складном зеркальце. Со вздохом его закрывала, подпиралась кулаком и уносилась мечтой по Диктатуре вдаль. Куда-то в район горсовета. «Прынца ждёт!» – не забывал отметить Герка Дыня, когда с Шатком пробегал мимо.

После обеда девица шла в туалет на огороде. Минут через тридцать возвращалась. «Мамзеля, у вас чё, понос?» – очень культурно интересовался Бадайкин. «Уйду я от тебя, Бадайкин!» – будто мужу, говорила девица. «А скатертью дороженька! – будто жене, предлагал Бадайкин. – И не заплачем, и не зарыдаем! Много вас найдётся на такой-то паёчек, много, хе-хе». И, костяшкая на счётах, Бадайкин дребезжал свою любимую: «Ды перьвава забы-ыла, ды вторёва погуби-ила, ды третьева сварганила в пирог!» (Бадайкин всегда запевал только один этот куплет, и что это за пирог такой и как в него можно «сварганить» целого живого человека – оставалось загадкой.) Девица взвешивала в уме паёк и оставалась.

Как-то старая учительница и чёрненькие сёстры вместе у себя обедали. Вдруг за тонкой стенкой в дверь конторы застучали так, что дом задрожал. «Открывай, мать-перемать! Кончать щас тебя буди-им!» Чёрненькие взметнулись из-за стола, как летучие мыши – обеззвученно и жутко. Опрокинув табуретку, всколыхнулась Галина Опанасовна. В стенку тут же застучал Бадайкин, вереща, стал умолять «гражданочку» звонить в милицию. Скорей! Гражданочка! В милицию-у!

– Так у вас – телефон! – удивилась Галина Опанасовна.

– Оборва-али-и-и… – заплакал за стеной Бадайкин. – И решёточки поставил, слышите, решёточки, только позавчерась!.. Не выпрыгнуть теперя-а-а… – (Два дня назад по приказу самого Бадайкина три окна конторы были забраны решётками. От возможного ограбления.)

В дверь с новой силой забухали. «Выходи, Бадайкин! Кончать тебя буди-им!»

– Слышите, слышите? – оживился Бадайкин. Но тут же сник, опять заплакал: – Убьют Бадайкина-а, гражданочкя-я-я…

– Господи, что делать! – Учительница подвигла было себя к двери, на помощь, но чёрненькие так закричали побелевшими глазами, так заметались их ручки по её груди – останавливали, умоляли, – что старая больная женщина прижала к себе усохшие головки и только гладила, как два зажмурившихся чёрных мячика. И только полнилась сама слезами…

Вся бригада между тем уже ползала по двору на карачках. Некоторые пытались, правда, влезть на крыльцо, но и то не для зла какого, а просто чтобы завернуть, наконец, свою добрую, горлодральную. Но их раскидывало от крыльца, разматывало. Лишь один Капустов медведем возился в сенях, рвал дверь. И то: потрясёт дом – и задумается, потрясёт – и опять задумался.

На середине двора, не зная куда двинуть, качался Шкалёв. Ревел, как бык. На какой-то миг узрел в болтающейся уборной на огороде разинутое лицо балованной девицы. В червонном сердечке. Над дверью.

– Ага! Вона ты игде сыпыряталася, сытерыва! – проникновенно сказал Шкалёв. Зверски перекосился и пошагал, как по штормовой палубе – закрыливая руками и ногами. Одноглазый. Как Нельсон.

По огороду шёл, гребя сапогами помидорные палки, путаясь в верёвках. Но не дошёл – пал в трёх шагах от уборной. Уборная – ни гугу.

Ещё издали Шаток почуял неладное. От конторы, словно горько плача, уходила с телегой Милка: измученно кланялась голова, дёргались, везлись по земле беспризорные вожжи… Витька побежал навстречу, завернул лошадь, успокаивая, повёл назад.

– Шато-о-ок! – будто из-за края земли послышалось тонущее…

В окне на решётке, весь в слезах, висел Бадайкин – рукой тянулся… В точности как на марке МОПРа! Моля о солидарности!..

– Шаточе-е-ек! Мили-ицию! Убива-а-ают!

Морозом Шатка обдало. Он кинулся, заглянул с краю дома во двор… На втором словно дыхании бригада с бревном ходила. Примеривая его для тарана… Витька отпрянул, не слыша захлёбывающихся причитаний Бадайкина, потащил было Милку от конторы, опомнился, захлестнул вожжи на столбик и рванул во весь дух к Генке-милиционеру.

Перед угрюмым замчиной на двери в растерянности замер. Замчина вдруг заколотился со щеколдой – в щель снизу пошёл рваться, выбрёхивать здоровенный пёс. Шатка мгновенно вымело на улицу. Как заведённый бормоча «вот тебе и храбрый милиционер, вот тебе и храбрый…», к конторе проталкивался какими-то неуверенными, боязливыми рывками: пройдёт и остановится, пробежит – и снова стал… В сознание вдруг проступили тупые упорные удары. С рёвом разбегаю щиеся и ахающие в стену дома… «Уже бьют…» Витька похолодел. Вообще покрался другой стороной улицы. Как посторонний конторе, знать её не знающий. Зажмуривался, не смотрел, не слушал…

– Шато-че-ек!

Шаток вздрогнул. И не столько от мольбы бадайкинской, последней, сколько от тени своей на заборе. Тень в зное дрожала, с трусовато взведённой ногой. Готовая кинуться, беззвучно кричать, исчезнуть в городке, раствориться… Шаток аж вспотел от стыда. Опустил, утвердил ногу, недовольно посопел. («Шато-ок, скоре-ей!») Отвернулся от тени, как решительно отмежевался. («Шато-че-ек!») Вдохнул глубоко, выдохнул… и во второй раз ударил за помощью Бадайкину. К горсовету теперь уже.

В Зелёную ворвался, задыхаясь:

– Дядя Реваз!.. Бадайкина… Бадайкина убивают!.. Бригада!.. Пьяные!.. Скорей!..

Реваз прыгнул в угол, выхватил зачем-то тромбон, цапнул приспособление-каркас, выскочил на улицу.

Во двор конторы ворвался, как сам сатана, с торчащей из башки длинной железякой. Метнулся к разинувшемуся крыльцу, ударил из тромбона коротко, резко: «Пау!!» Бригада попадала с крыльца. Реваз – на крыльцо. Глиссандирующе, со страшным выносом кулисы резанул в сени: «Па-а-а-а-а-а!!» Прямо в ухо Капустову. Капустов наружу повалился, по ступеням, вознеся руки небу. К огороду улетал, как воздетый ветер, в ужасе оборачивался, и расстелило его на ботву и палки помидор. А по двору тромбон носился стадом лошадей совершенно диких: «И-иго-го-го-о-о-о-о-о!» – ржали жуткие трели. «И-иго-го-го-го-о-о-о-о-о-о!!» Молчком бригада расползалась. На карачках, на карачках. К забору стремилась, совала головы в лопухи, в репейник. А табуны всё проносились, а табуны всё ржали: «И-иго-го-го-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о-о!!!»

Когда Реваз покинул оконтуженный двор, когда к Ревазу присоединился Шаток (мы с дядей Ревазом пахали!) – из-за решётки трепетненько потянулся рукой Бадайкин: «Реваз… миленький… век не забуду… Рева-азик…» Реваз тут же развернул тромбон: «Па-а-а-а!!» – Бадайкин улетел в темноту конторы.

Широко шагая, дядя Реваз клокотал: «Я вам покажу, тыловой крыса! Я вам покажу броню! Я вам дам броню!» Позволил, наконец, отстегнуть приспособление. Дальше шёл, грозил кулаком, возмущался. Витька гордым оруженосцем нёс за дядей Ревазом и приспособление, и боевой, сверкающий победой тромбон. И только изредка оборачивался к Милке у конторы, как бы успокаивал: подожди, Милка, провожу дядю Реваза, тогда погуляем…

4

А за Ульгой вдали томливо пошевеливалась, изнемогала полуденная степь. Горячие выдохи бегали по Поганке, морщиня её, поднимали пыль на пологой знойной улочке, сновали между жаркими домами, в повялых огородах и, закруживаясь вверх, мучительно погибали в листьях тополя дядя Вани Соседского… Вот поверху задышало. Долго, душно, непереносимо. Тополя на острове стадно зашумели, заметались. А выше – солнце в знойных лохмотьях нищенкой плачет. А степь всё толкает и толкает зной понизу – как одеяло безумное на городок с себя спихивает… Вдруг остановилось всё: и выдохи степи, и тополя, и рябь с Поганки исчезла… Прислушивается словно всё, испуганно ждёт… Группка босоногих ребятишек (Шаток уже среди них) оборвала трусцу к Поганке, недоумённо стала, головами крутит, разгадку такому явлению природы ищет… Ух ты-ы! На востоке-то, над горами-то, туч-то – черным-черно! Будто весь Алтай с места сдёрнули. Подняли словно – и молнии ну стегать его со всех сторон, ну гнать на городок! Алтай клубится, огрызается, дёргается, а сам уже и не удержал по-стариковски, как штанины развесил за собой дожди, тащит к городку, просушивает. Ну, будет сейчас делов!

Ребятишки побежали навстречу тучам и стали стартово на углу – ливень поджидать. Как свистка. Чтоб рвануть. По Диктатуре. В сторону Поганки. А по той же Диктатуре, поперёд туч, каким-то жутковатым невесомым перекати-полем мело-кидало лошадь с телегой, и сверху, на вожжи взятый, взлетал пружинной раскорячкой Клоп. Осыпаясь матерками, расшугнул ребятишек. И дальше подлетал на телеге. Лёгкий будто. Как гнилушка. Ребятишки снова сбежались в стойку – они не боятся. Им – хоть бы что! Вот то-то потеха будет сейчас!

На крыльцо дома напротив вышла полная тётка. Глянула в небо – и двором к белью побежала. Испуганно сдёргивала и била себе на живот простыни, наволочки. А тучевый Алтай вдруг разом придвинулся, ледовым погребом выдохнул. Диктатура побежала, пыльно потащилась. У тётки сарафан – на спину: снег на животе, снег сзади! Тётка ойкнула, к крыльцу как на парашюте полетела. А тут ещё молния бичом! «Ой, матушки! Ой, святы! Ой, убьёт!» Ребятишки покатываются: вот шкодина! Вот потеха! Прям сил нет! Ну никаких! И разом оборвали смех – опять в пригнувшейся стойке напряглись.

Перестал вышагивать по двору, остановился петух. Взбалтывая гребнем, хитро смотрит в небо. То правым глазом, то левым. Спохватился, тревожно закокотал, впереди подруг помчался под навес.

Злющую прокатнул по проволоке цепь дворовый пёс. Способил её в будке, урчал, клубком сворачивался.

Западали голуби в спасительное тепло под крышу. Всё пряталось, притихало, ждало.

Одни ребятишки на Диктатуре. Они по-прежнему в стойке. Сейчас стартанут. Вот-вот. Одному каплей по стриженой голове ударило. Другому. Радость! Восторг! Лишь Рудошке Брылястому никак не вдарит. С завистью поглядывает на соседей Рудошка. Ждёт от неба. Вдруг орёт вызревшим басом: «Жамкнуло! Жамкнуло! Мне тоже жамкнуло!» Дикий восторг! Прыжки!

Тр-р-ра-а-а-х-х! – раскололось над ребятишками.

– Ой, Саня, бою-юсь! – затеребил брата за руку Валерка Муха, дрожа ножками в синеньких, поддутых, Надюшкиных.

– Ну иди! Иди! – как припадочный, завыдёргивал голову в сторону дома с поваленной воротиной его брат, Санька Текаку. – Иди к мамоньке под юбку! Иди!

Всем – потеха. Посмотрел Валерка на поваленную воротину, вздохнул и остался. Куда ж тут? Побеги попробуй – засмеют потом.

Как из лейки сверху сыпануло. «Рано, рано ещё!» – зауверяли друг дружку стартующие. Один Валерка не выдержал – с отчаяньем отчаянного трусишки стартанул. Прутиком-сабелькой замахал. «Будёновцы, за мно-ой! Уль-ля-я-я!» Тут же был настигнут братом Санькой, вбит в ряд, на место, и пару взвешенных шалыбанов получил: не лезь! Не л-лезь поперёд батьки в пекло!

Снова сверху прошлось. Туда, сюда. На дороге пыль вспороло.

И – обрушило. Косо. Обвалом.

– У-урь-ря-я-я! – понеслись ребятишки. Потянулись за криком, зарвались с тощих шеек головёнки Дыни, Саньки и Шатка.

– У-ур-ра-а-а-а! – бежал, утробно орал Брылястый Рудошка.

И последним катился, подпрыгивал, сабелькой рубил Валерка Муха:

– Уль-ля-я-я! Будёновцы! За мно-о-о-ой!..

Вдруг, как вспомнив, приостановились, и хором:

 
Дождик, дождик, пу-у-уще!
Дам тебе я гу-у-ущи!
 

Небо дало такой «гущи», что Валерка, захлёбываясь, осторожненько предупредил:

 
Дождик, дождик, перестань,
А то поедешь в Арестань…
 

К дьяволу Арестань! Словно бегущая сковородка ударила косо под ребятишек! И подхватила, и понесла шкварками брызгучими дальше, только вопящие головёнки кипят, взблёскивают в дождевом серебре. А по канавам вслед пожарными рукавами раскатывались грязные ручьи, и на них выщёлкивались, неслись, хохотали, лопались пузыри.

Холодной, чёрной минутой прополоскало весь городок – и вот уже новый хор ребятишек:

 
Со-олнышко, со-олнышко!
Выгляни в око-о-ошко,
Дам тебе горо-о-ошка!
 

Выскакнуло послушно солнце из охвостьев туч – ясное, смывшее с лица липкий зной – и зелёно зажгло тополь дяди Вани Соседского. Стоит тополь, промок насквозь и как беспомощные руки развесил: ну и банька была-а!

На кисельковый двор из-под навеса выступил петух. Лапы задирает. Брезгливо. Как – в засученных штанинах интеллигент. Но увидел выползка – сразу скинул форс. Побежал, ударил и, будто рюмку красного вина, вдёрнул. И закокотал призывно. И подруги его забегали, пошли рюмки сшибать по всему двору: то-то гуляночка началась!

Пса из будки словно вытолкнули. Цепь провисла как спросонья. За будку зашёл, на сырую затяжелевшую траву уставился. И уши – то правое, то левое – вопросами ломаются: что за трава такая? Откуда?

А из-под стрехи на крышу разноцветно вылетали голуби. Один сразу яростную мельницу завёл, вокруг голубки заклубился. Голубка послушно присела. Голубь вспрыгнул, присоседился, затрепетал крылышками. Соскочил, прошёлся, как пружину в себе отпуская, и удовлетворённо сорвался навстречу солнцу, пахая крыльями будто ружейными выстрелами.

И тётка снова вышла на крыльцо. С бельём опять пошла. Белоного, не торопясь обходила лужи; распущенная успокоенная коса ласкала спину. Цепляя прищепки, с улыбкой смотрела на ребятишек. А те уже под солнцем цаплями втыкают ноги в большую, чернильно вспыхивающую лужу. Они теперь – капитаны. И кораблики их тут же плавают. Которые – с бумажными парусами, а которые – пока без. Вот только холодновато что-то стало. Под дождиком теплее вроде было. Секут явного дубаря капитаны. Длиннющие трусы их давно затяжелели маслянистым чёрным холодом.

А тучевый Алтай?

В-вон он! За Заульгинкой уже. Еле видать. Плоский стал. Как пёс, вконец исхудалый. Бунчит, толкается, бедняга, дальше. Штаны всё стариковские свои развешивает. А куда денешься? Снохи-молнии в полон взяли когда? Когда в своём же доме – и со свету старика сживают?… И воткнул вот в землю радугу, воткнул болью, обидой своей многоцветной, воткнул – и как пашет-тащится. Так и будет везтись дальше, так и будет бунчать, покуда не изведут всего на землю стервы-молнии. Откуда поднялся, туда и уйдёт.

5

Иное дело – дожди в тайге, в горах. Там они нередко моросящие, долгие, обложные. Ни ветра, ни молний, ни туч. Всё небо – сплошное, заболевшее тело. И морось из него – спасительная испарина. День сочит, ночь… Но Шатку и такое в удовольствие. Идёт. По таёжной дороге идёт. Елозит на осклиз лых буграх, пружинит в мягком хлюпающем лапнике, накиданном во впадины дороги. Идёт к деду Кондрату. На пасеку. Полдня уже идёт. Это самая «не больно маленькая» Витькина дорога. А значит, самая приятная. Радостная. На Витьке телогрейка, поверх до земли – отцовский брезентовый плащ с капюшоном, неизменный рюкзак чуть не по пяткам колотится (в рюкзаке полбуханки хлеба и гостинец деду Кондрату – полтора кило ржавой селёдки), на ногах материны резиновые сапожки. Ступни Витьке приятно теплят шерстяные сухие носки, дождь шуршит, словно засыпает в капюшоне, Витька вдыхает паркую морось, и всё тело его, каждая кровеносная жилка, сосудик, раскрытое сознание его – налиты и тукают живительной горячей прохладой.

Дорога с Шатком, вихляясь, западая в лес, выползала на косой угор – и сразу пятился и падал по лесистым взгорам тяжёлый пепельный окоём. Ближе глазу, левее, в просторной лысой впадине поила лохматенькую деревеньку Ульга. Там же у деревни, на бугре, скорбила рощица с погостком. А с правого крыла впадины, от придавленной ненастьем мутной кромки леса, к погосту, к деревеньке, спустилось обширное ржаное поле с вывороченной дорогой и усталым дубом возле неё.

Старый дуб спал в монотонном шелесте дождя. Витька отломил хлеба, пожевал. Он всегда делал тут остановку. Подолгу разглядывал дуб, почему-то осторожными кругами обходя его. А в хорошую погоду, по-обезьяньи цепко переставляясь по наклонённому шершавому стволу, лез наверх. Ложился на самую верхнюю ветку. И казалось тогда ему, что он птица и парит над взятой в солнце долиной, раскидисто трепеща зелёными крылами…

Было Витьке года три, когда в первый раз Надя повезла его к деду Кондрату. В ту пору волок ещё Кондрат Ерофеевич на своём горбу громадный яблоневый сад совхоза «Смычка». Расселся тот сад на угорье, открытый солнцу, по-матерински ухоженный, в двадцати километрах от городка. И горожане знали его преотлично: лет пятнадцать кряду, по осеням, Кондрат засыпал городок дешёвыми яблоками. И как про своё – надёжное, деревенское, необманливое – чалдонистые горожане, блаженно мягчая, говорили: «Кондратовский налив. С кондратовского саду. Подоспе-ел». И разрывали зубами литое, трескучее яблочко, смачно хрумкая. В свою очередь, у себя в саду Кондрат Ерофеевич с такой же блаженностью во взоре и голосе возвещал соратникам своим – нескольким пожилым бабам да коновозчику Шальнову: «Весь город кушают наши яблоки, товаришшы. Мы городу, стало быть, самые что ни на есть необходимые люди. Смычка города и деревни, товаришшы…» А когда раз в месяц спускался в совхоз получить зарплату и в пустом длинном сарае распивал четушку с другом своим Елизаром Лубенниковым, то, опять мягчая, говорил: «Я, Елизарий, весь город яблоками кормлю…» И тут же строго спрашивал: «А ты? Кого кормишь? Ответь!»

Осоловелый от стопки и полуденного зноя Елизар переживательно изгибал бровь дугой, поворачивал единственный глаз (одноглазый был) и смотрел в длинную тёмную пустоту сарая, при которой состоял в должности кладовщика. Долго, напряжённо просматривал её. Как бы разглядеть пытался попрятавшихся где-то в ней едоков. Кондрат присоединялся к нему, в свою очередь старался проследить, куда друг смотрит. Далёкий сумрак сарая недовольно ворочался, выдыхал к старикам, покачивал их на табуретках. «Слышишь!» – настораживал указательный палец Елизар. Понизу шебаршась, попискивали мыши. «Слышу». – «Во! Энто и есть мои едоки!» И без всякого перехода ударял:

 
Да вы чи-истом по-о-оли-и,
Ды ва лужо-о-о-очики-и-и…
 

На дряблой шее Елизара взмётывалась кверху «главная жизненная жила», тужилась, словно тянулась к чему-то и, так и не достигнув, обречённо опадала.

Как человек с небольно шибким ухом, Кондрат осторожно вторил…

В тот первый раз Надю и Витьку к Кондрату вёз коновозчик Шальнов. Потихоньку взбадриваясь матючками, поддавал и поддавал он бедной лошадёнке, и жёсткая шоссейка оттрясывала Надю с Витькой от городка дальше и дальше. Мимо, встречь и в обгон, проносились грузовики, густо обдавая ездоков пылью. Надя без конца отряхивалась, Витьку отряхивала – рубашонку его белую, штанишки – но где тут спасёшься от пылищи такой! – и, не выдержав, попросила Шальнова свернуть на просёлок: вот же он, под носом. Чего душу-то трясти да пылищу глотать!..

Маскируясь шоссейкой, Шальнов с новой силой матерками зазуделся. Однако задёргал лошадёнку вправо. Они ухнули с высокой дороги на просёлок – и сразу как в тихую и спокойную протоку вплыли. Лошадь, почуяв своё, родное, перешла на шаг, да и Шальнов её не понукал – тоже словно разом сбросил с себя всё это городское, тряское, надоевшее – расплавил взгляд вдаль.

Мимо двигались столбы с повялыми проводами, ползла знойная предгорная степь. Вдали под ковыльные выгоревшие одеяла попрятались невысокие горы с высунувшимися каменистыми ликами, морщинистыми и недовольными, как у стариков…

«Ну-ка, где он тута?» – Кондрат взметнул Витьку с полу, легонько потряс под потолком. «Ай прадеда свово не признаешь?» Как тоскливый кутёнок, взятый за шкирку, Витька висел. Молчал. Глаза уводил. Разочарованно опущенный на пол, кинулся к матери, за подол схватился. Набычился. Был дёрнут Надей: «Бука!» Все засмеялись. Однако уже через полчаса он по-хозяйски сидел на колене у деда. Малину уплетал. С тарелки. Обеими руками. Как рот замазывал – замазать не мог раскалёнными ягодами. Витьку до умопомрачения заинтересовал дедов нос. Мясистый, сизо-красно-спелый. Витька выгнет большой палец рожком и надавит губчатую сизость – та белой становится. Отпустит – тут же снова сизиной нальётся. «Странно. Очень странно!» Дальше ест. А дед посмотрит сбоку – и ну хохотать, глаза в потолок жмурить. Оборвёт смех и поверх слёз снова смотрит, с улыбкой ждёт. Правнук тут же поворачивается, с силой «бибикает» – дед аж морщится, трясёт головой. Хохоту – в избе тесно! «Вот тебе и бука-а! Хо-хо-хо!»


На пасеку в горы забрался Витька вместе с сумерками.

В последние два года отошёл Кондрат Ерофеевич от большого дела, перебрался на совхозную пасеку. В тайгу, под небеса. «Поближе к Богу», как грустно шутил он. И пока радостный Трезорка прыгал Витьке прямо в колпак плаща, подпирал Кондрат у съехавшей набок избёнки весь высокий колодец заката. И огромный, в корёжливых волосах, был как тот усталый, одинокий дуб во ржи у дороги. Пошумливала когда-то вокруг него небольшая рощица: братьями, сёстрами, женой, детьми. Но время, неотвратимое, безжалостное, повымело всех по одному на эту вот, настоянную пылью дорогу во ржи и укатило по ней за тянучий дальний взгор к скученному небу, подтолкнуло там легонько… и улетели они, растаяли в небе, навсегда сгинули. И только за рыжим тем полем, у сине загустевающей кромки леса, тоже во ржи, зацепились обсевками, совсем зелёненькие ещё, два дубка. Единственная внучка его и правнучек. И то – вона они где… Дотянись, докличься попробуй. Только что посмотришь когда издали – и то глаза слезой полнит. Эх, жизня, расшиби её совсем!..

Когда к окнам библиотеки сворачивала телега, полная пустой громыхающей тары – будто наглядными пустыми Надиными обещаниями, – а поверху их укором взбалтывался коновозчик Шальнов, – стыд и вина сжимали Надю, выталкивали на крыльцо.

– Ну, сёдни-то смогёшь?… Ждать иль нет?…

И видя, как Надя мнёт у груди кулачки, Шальнов, не давая рта раскрыть ей, подводил хмурую черту:

– Понятно…

Надя ему – сегодня никак! Каталог! Книги должны вот-вот привезти! А уж в следующий раз обязательно!.. Да, чуть не забыла! Селёдки! Селёдки! Сейчас сбегаю! Подождите! Дядя Шальнов!..

Рукой махал дядя Шальнов, спотыкающейся обидой шёл к телеге.

– Где нам старика навестить! Некогда! Мы городски таки – нам некогда! Селёдками откупаемся! – Уже взяв в руки вожжи, поворачивался в полунадежде: – Витька-то хоть где?…

Шаток тут же вырастал как из-под земли. И уже в следующий момент подпрыгивал на телеге рядом с коновозчиком Шальновым. И слабые материны протесты не слушал и не оборачивался. А Шальном подключался с матюками к городской колдобистой мостовой: мать её так-так! Распере-так! Расшиби так! Вместе с внучками городскими – так!..

Пока Витька снимал всё с себя у порога, Кондрат, закрывая собой свет коптилки, собирал вечерять.

После картошки с селёдками пили чай. Долго. До пота. С мёдом, с обстоятельным, мужским разговором. Поддевая ложкой с тарелки бегучий янтарный мёд, развешивая его на свету, любуясь им, говорил больше Витька. Про маленькие и не больно маленькие дороги свои. Про мать. Про письма отца. Не забывал упомянуть дядю Ваню Соседского – очень уважаемого дедушкой, поклон от него передать. На короткие дедушкины вопросы отвечал обстоятельно. В первую очередь, рассказал про начальную школу имени Сакко и Ванцетти («Это революционеры, дедушка. Погибли за светлое будущее. В Америке. На электрическом стуле. Прямо живьём!» – «Ишь чё удумали, имперьялизмы проклятые!»), куда он пойдёт записываться в первый класс. Вот после пасеки и пойдёт. И рассказать про войну не забыл: «Наши-то, – слыхал, дедушка, – опять Гитлеру по сопатке дали. Под Курском. Сопли теперь подбирает со всех фронтов да пятится, юшкой умываясь. А там, глядишь, американцы в ж… дадут» – размеренно, явно словами Шишокина, заключил он краткий обзор, стянул с блюдца и – одно к одному – перешёл к последним новым орденам и медалям, учреждённым правительством.

По этой части был Шаток большим докой. Откуда мог только вырезал контурно эти медали и ордена. Из старых книг, из журналов в библиотеке у матери. Газетами не брезговал. Регулярно, втихаря от дяди Вани Соседского, потрошил его настенный отрывной календарь. Заодно с орденами выдирал всех маршалов и генералов, резонно полагая, что если есть ордена, необходимы и должны быть к ним генералы. Но – странное дело! – вырезанные и оконтуренные, генералы будто разом лишались всех своих привилегий и почтительного окружения. Сразу становились плоскими, легковесными какими-то, пустыми. И Шаток напрасно подкачивал себя восхищением: то, что хотел он увидеть в них, он – в таких вот – не видел. Даже пальмовые веточки, чеканково пущенные по стоячим воротничкам генералов, не радовали его, как обычно радовали. «У-у! Не вырезаешь – нормальные, вырежешь – бестолковые…» Скосив лицо, у себя на пузе Шаток задумчиво разглядывал густо навешанных генералов… «Не вырезать если… так ведь на грудь тогда не повесишь… А так – к чему они?»

Дошёл, наконец, умом, что надо бы большую тетрадь соорудить. Из старых газет хотя бы, что ли…

Соорудил. Нечто вроде альбома. Солидно сидел теперь с ним у матери в «Читальном зале». Под почтительное сопение зрителей – и детей, и взрослых, окруживших стол – неторопливо снимал с живота своего генералов и наклеивал их с орденами в этот альбом. По одному, по очереди. Генералов страшно корёжило, желтило клеем, но зато тяжёлая, кованая причиндальность и значительность возвращались к ним полностью.

Шишокин увидел Витьку, снимающего с пуза этих генералов, увидел – и челюсть отвалил… «Вот это чинодрал растёт! Ну и маленький чинодральчик!» – И захохотал в потолок библиотеки, пугая читателей.

Долго под хохот глядел Шаток в альбом на главного генерала, как икона украшенного им, Витькой, всеми мыслимыми орденами и медалями… Вдруг смело влепил ему щелбан. Прямо в лоб. И, видя, как переломился от смеха и пошагал от стола дядя Лёша, тоже смеялся. Серьёзно, толчками: гы!.. гы!.. гы!.. Больше генералов на пузо не вешал, но в альбом вклеивать – продолжал.

Покончив с наградами и генералами, внутренне подобравшись, Витька подвернул наконец к тому, ради чего, собственно, и заявился на пасеку – к охоте. К завтрашней охоте. На рябчиков ведь пойдут. С пищаком. Не как-нибудь. Как дедушка думает, развиднеется к утру или нет? И вообще, каковы его виды на завтрашнюю охоту?

Услыхав о завтрашней охоте – на рябчиков, с пищаком, Кондрат Ерофеевич отставил блюдце и сильно удивился: когда это он говорил об охоте, о завтрашней, на рябчиков, с пищаком? Но Витька тут же ехидненько напомнил: а в Емельяново?…

Кондрат Ерофеевич испуганно раскинул склероз, глазами заморгал…

– …По дороге. Месяц назад. Когда мёд везли в Емельяново. Кто говорил – с пищаком?… А-а, то-то!

Вот чертёнок, упомнил! Верно, говорил, так ить…

– Нет уж, дедушка, уговор дороже денег! – Витька перевернул стакан и причокнул им блюдце – как точку безоговорочную поставил: вопрос решённый, ещё месяц назад, чего уж теперь… Завтра. С пищаком… И с обвисшими штанинами, взятыми снизу в шерстяные носки, маленький, сытый – и едой, и разговором, и долгим уставшим днём, который красно гудел сейчас во всём его теле, Витька под уважительным взором Кондрата Ерофеевича солидно переваливался к широченному топчану, к одежде, накиданной там. У стенки, заныкивая в черноту меж брёвен тени, долго ползал на карачках, постель готовил. И себе, и дедушке. Рухнул, наконец. Дед набросил на него кожушок, с боков подоткнул, по заднюхе хлопнул: спи, бродяга!

Снова пошёл дождь. Витька выпустил из-под кожушка один глазок, засыпающе слушал им шуршащую чернеть окошка. И, наверное, острее чувствовал он в тот вечер спасительное тепло одежды, жилья, спасительное тепло человеческой доброты…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации