Текст книги "Алтайская баллада (сборник)"
Автор книги: Владимир Зазубрин
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
– Парня задавили, гады!
Безуглый на крик выбежал из дому. Помольцев нес на руках Никиту. Отец сразу заметил, что одна нога у сына неестественно вывернута.
Жеребец от мальчика шарахнулся на зазевавшуюся желтую собачонку, затоптал ее насмерть и поскакал к коммунисту. Один катанок с передней ноги у него слетел. Он поэтому прихрамывал и мотал мордой. От него с кудахтаньем разлетались рябые куры, и, задрав хвосты, неуклюже взбрыкивали полным махом четыре теленка, бурые и лохматые, как медвежата. Безуглый, задыхаясь и бледнея, выхватил маузер. Револьвер прогремел дважды. Первая пуля пронизала у жеребца острое поротое ухо, вторая пробила лоб. Вороной упал на колени, ткнулся зубами в землю и завалился на бок. Селезенка у него громко екнула, точно в могучем брюхе лопнула крепкая, толстая жила. Над улицей повисла пыль, поднятая жеребцом, прозрачная, как дым из револьвера Безуглого.
Гости Андрона, быстро трезвея, разбежались по домам. У Безуглого под окнами стали собираться любопытные.
Никита напомнил коммунисту изломанного Федора на дне ущелья. Отец боялся прикоснуться к сыну. Ему казалось, что он холоден, как брат, погибший в Кобанде. Бабушка Анфия быстро раздела мальчика, ощупала у него голову, ребра, руки и ноги. Она обернулась к отцу, сказала:
– Перелом правой ноги выше щиколотки, на груди выкушен левый сосок, остальное все цело.
Старуха в свое время кончила курсы сестер милосердия, поэтому работала умело, без суеты. Она промыла и перевязала рану, сложила сломанную ногу и скрепила ее бинтом с двумя лучинами.
Помольцев растерянно топтался у порога и в десятый раз начинал и не кончал рассказ о пьяном жеребце.
– Этта мы идем с Никитушкой, а он как вылетит… Я, значит, туда, а он подался сюда…
Безуглый послал его отогнать от окна праздных зрителей и попросил сходить в сельсовет за подводой. Надо было немедленно отвезти сына в больницу.
Никита застонал, открыл глаза. Безуглый подошел к нему, взял за руку. Рука была чуть теплая, влажная и липкая от растаявшей недоеденной конфеты. Ребенок заметил слезы на глазах отца, заплакал. Безуглый уткнул голову в подушку, затрясся от рыданий. Он был уверен, что Никита на всю жизнь останется калекой. Бабушка закричала на него:
– Уйдите, Иван Федорович, от ребенка! Вы его без нужды расстраиваете. Смотрите, какой он молодец.
Никита перестал плакать, сказал отцу:
– Не реви, тятя, я оздоровею.
Безуглый выскочил на улицу. Он бесцельно закружился по двору, стал заглядывать в окна. Бабушка от мух закрыла лицо ребенка кисеей. Никита под покрывалом побледнел и пожелтел, как покойник. Отец со страхом смотрел на его неподвижный профиль и часто вытирал глаза.
В больницу Никиту увезла бабушка Анфия.
* * *
Безуглый нехотя пожал руку Леонтия Леонтьевича Желаева. Он обругал себя за медлительность с перевыборами сельсовета. Желаев и Помольцев стояли у порога. Он подал им стулья.
– Я вызвал вас для производства обыска у гражданина Морева.
У Желаева дернулись бесцветные щетинистые брови.
– Разве что заметили за им? Мужик он будто справный.
– Мы должны будем арестовать его независимо от результатов обыска.
– Чем он вас прогневил, Иван Федорович? Вы ведь у него и от белых спасались, а на охоту с им ездили.
– Он мне предлагал сегодня взятку – раз, пытался шантажировать меня – два, спрятал хлеб – три. Я думаю, что сельсовет не может оставить без внимания историю с жеребцом.
Безуглый подтянул ремни у сапог, пощупал в кармане маузер, надел фуражку. Он не дал мыслям о сыне снова овладеть собой.
Желаев сказал:
– Жеребец, можно сказать, был первый производитель по всему сельсовету.
Безуглый посмотрел на него с изумлением. Он не мог разобрать, издевался Желаев или просто не понимал, что речь шла не о лошади.
На улице Безуглый стиснул в кармане кривую рукоятку револьвера. Ни одной мысли о сыне. Он должен думать только о деле. Сын поправится. Нога срастется правильно.
Малафей успел ободрать вороного. Конь лежал голый, черный от крови. Около трупа грызлись собаки. Безуглый отвернулся.
Бабушка Анфия – надежная сиделка. Никита не может умереть. Довольно о нем.
Дома застали только Андрона и Малафея. Безуглый попросил хозяина открыть амбары и кладовки. Обыск был непродолжительным. Закромы оказались совершенно пустыми. Морев не оставил ничего даже мышам. Коммунист спросил кулака:
– Где у вас спрятан хлеб?
Андрон стоял среди двора, накручивал на палец бороду и смотрел на темное звездное небо.
– Бог дал, бог и взял.
– Не валяйте дурака.
– Дураков из нас советская власть сделала, Иван Федорович.
Безуглый услышал шепотки и хихиканье за воротами. На улице около дома шмыгали друзья и сочувствующие.
В узкой ограде заднего двора с ревом носились и стучали рогами коровы, опоенные пьяной медовухой. В стайке валялась врастяжку опьяневшая двадцатипудовая свинья и блаженно взвизгивала.
Коммунист приказал коммунисту принести топор и пешню. В голобец они спустились вдвоем. Желаев с Помольцевым остались в горнице. Председатель сельсовета жадно втянул в себя воздух, пропитанный запахом медового пива и воска. Лепестинья Филимоновна поставила на стол туяс. Желаев зачерпнул ковш и торопливо выпил, обливая щеку и рубаху. Помольцев покосился на люк и тоже опрокинул одну посудину. Лепестинья Филимоновна стояла, подперев рукой подбородок, тихо всхлипывала. Малафей, разинув рот, прислушивался к голосам отца и коммуниста. В большом доме было тихо. За окнами только усиливался шум и разговоры. На стеклах плющились носы соседей.
В голобце Андрон обмяк, разрыхлел, растаявшей восковой куклой повалился в ноги Безуглому. Борода его липкими медовыми струями растекалась по сапогам коммуниста.
– Федорыч, дружок… помиримся… у меня всем хватит… ничего для тебя не пожалею…
Безуглый высвободил из рук кержака свои ноги.
– Не тратьте напрасно время.
Андрон по голосу коммуниста понял, что никакие просьбы и обещания до него не дойдут. Он стал с пола взлохмаченный, багровый. Фонарь с тонкой восковой свечкой слабо и неровно освещал лицо кержака. Безуглый не видел его глаз. Пальцы Андрона судорожно вздрагивали на топорище. Коммунист бессознательно опустил руку в карман, на маузер. Они стояли молча друг против друга. Один – с топором, другой – с револьвером. Мгновение было долгим и тягостным. Андрон вздохнул со стоном:
– Спас ты меня от медвежьей казни, видно, на муку вечную.
– Ломайте стену.
Морев повернулся спиной к Безуглому, осторожно отодрал топором несколько досок, пешней продолбил глинобитную перегородку. Свет фонаря упал на серые мешки с зерном. Коммунист спросил:
– Пшеница?
– Сортовая, зерно к зерну.
– Зачем спрятали?
– Свое спрятал, Иван Федорович, не краденое.
– От кого спрятали?
– От воров.
– От каких воров?
– Воры известно какие, которых замки ни днем ни ночью не держат, которы хрестьянина грабят и его же без стыда, без совести расхитителем объявляют.
Андрон нагнулся за топором. Безуглый навел ему на грудь револьвер.
– Положите, он вам больше не нужен.
Морев засопел, разжал пальцы. Топор стукнулся об пол.
– Зря, командер, испужался. Я жить еще не соскучился.
– Поднимайтесь наверх.
В горнице кержак открыл окно и заговорил громко, чтобы его услышали на улице:
– Пиши, Леонтий Леонтьевич, протокол…
Желаев заерзал на лавке.
– Наше дело маленькое, Андрон Агатимыч, как играют, так и пляшем.
– Пиши: так и так, мол, нашли у хрестьянина Морева в голобце хлеб, который он сам посеял, сам со своего поля собрал…
Безуглый перебил его:
– Прошу не заниматься контрреволюционной агитацией. Вы арестованы. Товарищ Помольцев, отведите гражданина Морева в сельсовет.
Андрон делано засмеялся.
– По каким-таким статьям-законам меня за мое кровное добро в каталажку?
– Вы привлекаетесь к ответственности по 107-й статье за сокрытие в спекулятивных целях хлебных излишков и за ряд других преступлений, о которых с вами подробно поговорит судебный следователь.
Малафей зашмыгал носом. Лепестинья Филимоновна заголосила, запричитала:
– Змея лютого на груди у себя пригрел ты, мой Андрон Агатимыч… Не послушался ты тогда меня, бабу глупую…
Морев строго посмотрел на нее и сказал:
– Молчи, не позорься перед народом. За свое страдаем, не за чужое.
Он надел похожую на пирог длинную войлочную шляпу.
– Сухарей насуши. Путь мне дальний.
Андрон с подчеркнутым спокойствием сошел с крыльца, перекрестился на восток, поклонился дому, амбарам, стайкам и народу за воротами.
– Гражданы, вор и злодей Андронка Морев прощения просит. Добром моим теперь честные люди распорядятся.
Он подошел к раскрытому окну.
– Иван Федорович, счастливо вам оставаться в моем доме. Жизня, милый дружок, загогулина не простая. Гляди, еще повстречаемся мы с тобой.
В толпе кто-то крикнул:
– На трудящихся руку подымают!
Толпа молчала. Лицо у Морева окаменело. Помольцев шел сзади со своей ржавой берданкой под мышкой. Кулак спросил конвоира:
– Нефед Никифорович, бороду мне сейчас будешь резать на мушки аль повременишь, покудов меня расстреляют?
Помольцев слова не проронил до самого сельсовета.
Безуглый высунулся из окна, фонарем осветил столпившихся у дома. Головы поникли. Бороды завиляли лохматыми собачьими хвостами. Сообщники Андрона, укрыватели его хлеба, его родственники, дружки стояли перед коммунистом в величайшем молчании.
Безуглый захлопнул окно. Он ни к кому больше не пошел с обыском. У него созрел другой план. В доме Морева коммунист сидел до рассвета, составлял подробную опись имущества.
* * *
Телеграмма мужа о несчастье с Никитой была для Анны новым неожиданным горем в день ее выезда из Улалы. Она и без того чувствовала себя плохо. После слета селькоров Анна ходила во врачебную комиссию. Она хотела прервать свою беременность. Разрешения на аборт не дали. Анна обратилась к бабке. Бабка сделала ей операцию вязальной спицей.
Анна приехала в Белые Ключи осунувшаяся, бледная, с темными подглазницами. Игонин увидел ее в окно, крикнул:
– Бурнашева, зайди ко мне на минутку!
Анна попросила ямщика остановиться.
В избе у Игонина были Улитин, Рукобилов и учительница Алехина. Игонин сказал Анне:
– Видишь, весь актив в сборе. Других членов я не собирал.
Он внимательно посмотрел на нее.
– Дело у нас узкое, касаемое твоего мужа.
Игонин передал ей все разговоры о Безуглом, начавшиеся в селе после приезда Шеболтасова с фуражкой коммуниста. Анна, не задумываясь, возразила:
– Врут. Никакой он не помещик. Кто с бандами в 21-м воевал? Вы сдурели, чего ли?
Игонин отвел ее довод.
– У нас некоторые красные партизаны из партии повыходили и кулаками стали. Мало ли кто кем был, надо поглядеть, кто он есть на самом деле.
Анна совсем побелела.
– Головой ручаюсь за Ивана Федоровича.
Она стала кусать свои посиневшие губы.
Игонин постучал по столу трубкой.
– Голова тебе твоя еще пригодится, не торопись. Ячейка хотит узнаты баба ты, мужняя жена, или сознательный член партии? Подписывай на него заявление.
Улитин подал Бурнашевой исписанный лист бумаги. Она узнала руку Алехиной. В заявлении коммунисты из Белых Ключей просили областную контрольную комиссию начать следствие против Безуглого. Игонин сказал Анне:
– Мне, думаешь, легко было, когда Морев пришел с фуражкой? Я и так, и эдак прикидывал. Социальное происхождение, может, еще и не факт. Ну а кепку из песни не выкинешь. Одним словом, обязаны мы оследовать все дело.
Бурнашева положила бумагу на стол.
– Вы его спрашивали?
– Кого?
– Ивана Федоровича.
Улитин поддержал Анну:
– Товарищи, на самом деле, надо добавить к заявлению его показания. Нам с ним в прятки играть нечего. Поручим Игонину расспросить его начистоту.
Все согласились с Улитиным. Анна сморщилась от боли в животе, пошла к двери. Игонин закричал ей вслед:
– Смотри, ему пока не заикайся!
Анна с трудом влезла в ходок. Безуглого испугали ее ввалившиеся щеки и невеселые, чужие глаза. Он сначала объяснил все болезнью Никиты, потом увидел, что она и сама нездорова.
Анна разожгла самовар, умылась и легла на кровать. Безуглый устроился рядом на стуле. Она тихо сказала ему:
– Погубила я себя, Иван Федорович.
Он встрепенулся, схватил ее за руку.
– Неладно мне бабка выкидыш сделала.
– Почему ты не пошла к врачу?
Анна облизала синие сухие губы.
– Доктора отказали. У тебя, говорят, муж есть, и можешь ты воспитать дите.
– Совершенно верно. Я был бы только рад. Почему ты со мной не посоветовалась?
Анна протянула к нему руки, взяла его за голову.
– Боялась я, уедешь ты опять на семь лет, бросишь меня брюхатую…
Безуглый поцеловал ее холодный и влажный лоб.
– Дурочка ты моя маленькая.
Она прижала его голову к своей груди.
– Нехорошо про тебя в селе говорят.
– Знаю.
– Ты пил у Агапова?
– Здорово напился малиновой настойки.
– Фуражку спьяна бросил?
– Сам не разберу.
– Как так?
– В другой раз поговорим, все это дело выеденного яйца не стоит.
Анна приподнялась не подушке.
– Гляди мне в глаза.
Безуглый посмотрел, но взгляда не отвел.
– Баб у тебя много было, а жена одна. Не должен ты врать жене. Объясни мне всю свою родовую.
Безуглый встал и раздраженно ответил:
– Мать – прачка, отец – бурлак. Все остальное – сплетни.
Он вышел в сени, принес вскипевший самовар. Анна медленно поднялась с постели, села к столу.
– Тошнехонько мне. Оба мы с Никитой ровно под одну машину угодили.
Она застонала.
– Никита если жив останется, женись на Сухорословой. На городской женишься, мальчонке плохо будет.
У Безуглого стали медленно холодеть руки. Он отвернулся к окну.
– Не говори глупостей. Я тебя лечиться в Москву отправлю.
К окну подошел Игонин, приложил руку к козырьку фуражки.
– Можно к вам, Иван Федорович?
Безуглый почувствовал в голосе и в глазах у него неприятную сухость. Игонин присел на край стула, от чая отказался.
– Мне нужно задать вам несколько вопросов по поручению бюро ячейки.
– Вы хотите узнать о приключениях моей фуражки и о том, кто был мой отец?
Игонин не донес до рта руку с трубкой.
– Вам Анна Антоновна рассказала о собрании актива?
– Ничего она мне ни о каком собрании не рассказывала.
– Откуда вы тогда узнали, зачем я пришел?
– Неужели для этого надо быть ясновидцем? Все село обо мне болтает. Сейчас жена допрашивала. – Безуглый вскочил со стула. – Все чепуха, дорогой товарищ Игонин. Вы вправе, конечно, спросить у меня объяснения. Со своей стороны я написал в ГПУ об Агапове. Вам следует для прекращения всяких кривотолков возбудить в партийном порядке против меня дело. Завтра утром в письменной форме я дам ответы на все ваши вопросы.
Безуглый разговаривал с Игониным и не спускал с него глаз. Он точно искал в его наружности новые, враждебные себе, черты. Игонин сидел прежний – широкоскулый, с косо прорезанными глазами, с толстым носом, и непотухающий вулкан, любимая трубка дымилась в его руке. Безуглый видел, что он стал для Игонина другим человеком. Он вдруг почувствовал вокруг себя глухую пустоту. Можно, конечно, было протянуть руку и погладить по голове Анну. Она, наверное, даже улыбнулась бы ему. Сам он только никогда ей больше не поверит, что у нее в голове нет затаенного вопроса: «А кто тебя знает?..» Игонин держался совсем как следователь.
В тяжелые для партии дни Безуглый бормотал или напевал свою спасительную формулу – препятствия, преодоление, победа. Себя теперь утешить ей он не мог. Он знал, что его социальное происхождение не имело особенного значения. В партию иногда принимают и выходцев из других классов. Мог и Безуглый родиться в усадьбе помещика. Никогда его никто бы этим не попрекнул. Все разговоры, на первый взгляд пустячные, приобретали значимость оттого, что возникло подозрение в его честности. Он скрыл свое происхождение, обманул партию. Одна мать знала правду. Кто поверит ей после революции?
Сам по себе ничтожный случай с фуражкой тоже разрастался в событие, подобно снежному кому, пущенному с горы. Ни одной контрольной комиссии в мире Безуглый не смог бы толком объяснить, почему он оставил у Агапова свою кепку. Самым правдоподобным оказалось бы утверждение, что он был пьян. Безуглый не мог с этим согласиться, так как утром он встал совершенно трезвым. Вообще опьянение было незначительным и кратковременным. Он проспал на крыльце у кулака два-три часа, вот и все.
Анна зажгла лампу.
Из окна тянуло свежей сыростью и запахом пихты с горьковатым привкусом дыма. Дым шел от костров, разложенных во дворах во время варки ужина. Село затихало. Вода реки с шумом вертела ворчащие каменные колеса вечной мельницы. На высоких полях, в спеющем хлебе, перепела отбивали звонкие секунды, коростели каждую минуту передергивали хриплую цепочку неостанавливающихся часов.
Часы эти Безуглый слушал и раньше. Он никогда не думал всерьез, что они отсчитывают и его сроки. Сейчас он с радостью ощутил неотвратимую мощь времени. Мысль о смерти впервые возникла в его сознании. Она была горька и сладостна.
Анна, кажется, тянет последние дни. Никита может отправиться за ней. Он жил без них, почему теперь… Тогда у него было дело, за которое он боролся всю жизнь… Не будут его исключать из партии… Ну да, останутся только омерзительные шепотки: «А кто его знает…»
Безуглый выглянул в окно. Луну закрыла лохматая черная туча. Она вздыбилась над горами, словно гривастое, безглазое чудище в стоптанных катанках. На село от него легла широкая и длинная тень. Коммунист пристально посмотрел на Анну и на Игонина. Ему показалось, что и у них потемнели лица.
В узком квадрате окна тихо появилась голова старшего сына Ефросиньи Пантюхиной – комсомольца Павла. Комсомолец глядел на задумавшегося Безуглого.
– Уполномоченный, заснул?
Безуглый чуть вздрогнул. Павел пожал ему руку.
– Выдь на улку. Дело есть к тебе.
Они вышли все втроем. Комсомолец сказал:
– Слышите?
Сквозь размеренный шум реки прорывались тихие, скребущие звуки лопат, визг свиней и мык коров.
– Хлеб, гады, прячут. Скот уничтожают.
Анна прислушалась и сказала:
– Мелентий Аликандрович старается.
Павел возразил:
– Один рази он?
Игонин зашептал Безуглому:
– Ровно германец на фронте окопы роет, скотину у поляка шевелит.
В селе сильно пахло палениной.
Безуглый, как командир в строю, приказал:
– Товарищ Игонин, соберите всех надежных коммунистов и комсомольцев.
Игонин успел сделать только один шаг. В рыхлую тишину ночи гулко рухнул выстрел, загрохотал по улицам села. Около сельсовета кричал дежурный исполнитель:
– Убег! Держитя!
За околицей рассыпалась бешеная дробь копыт.
Второй выстрел был тише. Коммунисты услышали звон железа и взвизг рикошетирующей пули. Игонин крикнул:
– По стремю угодил… созвенело… может, коня охватил по брюху!
Андрон не чувствовал, что пуля оторвала у него мизинец на левой ноге. Он стегал на обе стороны длинным поводом и бил ногами своего гнедого мерина.
Безуглый пожал плечами.
– Ну что же, в горах одним медведем стало больше.
Пантюхин закричал, выбегая из ворот:
– Догоним!
Андрон Морев скакал далеко в горах. Конь под ним храпел и задыхался. В селе его верные солдаты рыли подземные склады, резали скот, ломали ставшие ненужными орудия земледельца. Они готовились к длительной осаде.
На двор к Безуглому собирались люди с трехлинейками и берданками. На всех улицах скрипели ворота, ржали лошади, звенели стремена. Коммунисты седлали коней.
Щепка
Повесть о Ней и о Ней
1На дворе затопали стальные ноги грузовиков. По всему казенному дому дрожь.
На третьем этаже на столе у Срубова звякнули медные крышечки чернильниц, Срубов побледнел. Члены Коллегии и следователь торопливо закурили. Каждый за дымную занавесочку. А глаза в пол.
В подвале отец Василий поднял над головой нагрудный крест.
Братья и сестры, помолимся в последний час.
Темно-зеленая ряса, живот, расплывшийся книзу, череп лысый, круглый – просвирка заплесневевшая. Стал в угол. С нар, шурша, сползали черные тени. К полу припали со стоном.
В другом углу, синея, хрипел поручик Снежницкий. Короткой петлей из подтяжек его душил прапорщик Скачков. Офицер торопился – боялся, не заметили бы. Повертывался к двери широкой спиной. Голову Снежницкого зажимал между колен. И тянул. Для себя у него был приготовлен острый осколок от бутылки.
А автомобили стучали на дворе. И все в трехэтажном каменном доме знали, что подали их для вывозки трупов.
Жирной, волосатой змеей выгнулась из широкого рукава рука с крестом. Поднимались от пола бледные лица. Мертвые, тухнущие глаза лезли из орбит, слезились. Отчетливо видели крест немногие. Некоторые только узкую серебряную пластинку. Несколько человек – сверкающую звезду. Остальные – пустоту черную. У священника язык лип к нёбу, к губам. Губы лиловые, холодные.
– Во имя отца и сына…
На серых стенах серый пот. В углах белые ажурные кружева мерзлоты.
Листьями опавшими шелестели по полу слова молитв. Метались люди. Были они в холодном поту, как и стены. Но дрожали. А стены неподвижны – в них несокрушимая твердость камня.
На коменданте красная фуражка, красные галифе, темно-синяя гимнастерка, коричневая английская портупея через плечо, кривой маузер без кобуры, сверкающие сапоги. У него бритое румяное лицо куклы из окна парикмахерской. Вошел он в кабинет совершенно бесшумно. В дверях вытянулся, застыл.
Срубов чуть приподнял голову.
– Готово?
Комендант ответил коротко, громко, почти крикнул:
– Готово.
И снова замер. Только глаза с колющими точками зрачков, с острым стеклянным блеском были неспокойны.
У Срубова и у других, сидевших в кабинете, глаза такие же – и стеклянные, и сверкающие, и остротревожные.
– Выводите первую пятерку. Я сейчас.
Не торопясь набил трубку. Прощаясь, жал руки и глядел в сторону. Моргунов не подал руки.
– Я с вами – посмотреть.
Он первый раз в Чека. Срубов помолчал, поморщился. Надел черный полушубок, длинноухую рыжую шапку. В коридоре закурил. Высокий грузный Моргунов в тулупе и папахе сутулился сзади. На потолке огненные волдыри ламп. Срубов потянул шапку за уши. Закрыл лоб и наполовину глаз. Смотрел под ноги. Серые деревянные квадратики паркета. Их нанизали на ниточку и тянули. Они ползли Срубову под ноги, и он, сам не зная для чего, быстро считал:
– …Три… семь… пятнадцать… двадцать один…
На полу серые, на стенах белые – вывески отделов. Не смотрел, но видел. Они тоже на ниточке.
…Секретно-оперативный… контрревол… вход воспр… бандитизм… преступл…
Отсчитал шестьдесят семь серых, сбился. Остановился, повернул назад. Раздраженно посмотрел на рыжие усы Моргунова. А когда понял, сдвинул брови, махнул рукой. Застучал каблуками вперед. Мысленно твердил: «…Санти-менты… санти-менты… санти…»
Злился, но не мог отвязаться.
– …Санти-менты… менты-санти…
На площадке лестницы часовой. И сзади этот зритель, свидетель ненужный. Срубову противно, что на него смотрят, что так светло. А тут ступеньки. И опять пошло.
…Два… четыре… пять…
Площадка пустая. Снова:
…Одна… две… восемь…
Второй этаж. Новый часовой. Мимо, боком. Еще ступеньки. Еще.
Последний часовой. Скорее. Дверь. Двор. Снег. Светлее, чем в коридоре.
И тут штыки. Целый частокол. И Моргунов, бестактный, лепится к левому рукаву, вяжется с разговором.
Отец Василий все с поднятым крестом. Приговоренные около него на коленях. Пытались петь хором. Но пел каждый отдельно.
– Со свя-ты-ми упо-ок-о-о-о…
Женщин только пять. А мужских голосов не слышно. Страх туго кабил стальные обручи на грудные клетки, на глотки и давил. Мужчины тонко, прерывисто скрипели:
– Со свя-ты-ми… свят-ты-ми…
Комендант тоже надел полушубок. Только желтый. В подвал спустился с белым листом – списком.
Тяжелым засовом громыхнула дверь.
У певших нет языков. Полны рты горячего песку. С колен встать все не смогли. Ползком в углы, на нары, под нары. Стадо овец. Визг только кошачий. Священник, прислонясь к стене, тихо заикался:
– …упо-по-по-о-о…
И громко портил воздух.
Комендант замахал бумагой. Голос у него сырой, гнетущий – земля. Назвал пять фамилий – задавил, засыпал. Нет сил двинуться с места. Воздух стал как в растревоженной выгребной яме. Комендант брезгливо зажал нос.
Длинноусый есаул подошел, спросил:
– Куда нас?
Все знали – на расстрел. Но приговора не слышали. Хотели окончательно, точно. Неизвестность хуже.
Комендант суров, серьезен. Так вот прямо, не краснея, не смущаясь, глаза в глаза уставил и заявил:
– В Омск.
Есаул хихикнул, присел:
– Подземной дорогой?
Полковнику Никитину тоже смешно. Согнул широкую гвардейскую спину и в бороду:
– Хй-хи…
И не видел, что из-под него и из-под соседа генерала Треухова ползли по нарам тонкие струйки. На полу от них болотца и пар.
Пятерых повели. Дверь плотно загородила выход. Лязгнул люк во двор. Шум автомобилей яснее. И был похож он на стук комьев мерзлой земли в железную дверь подвала. Запертым показалось, что их заживо засыпают.
Ту-ту-ту-ту-ту. Фр-ту-ту. Фр-ту-ту.
Капитан Боженко встал у стены. Подбоченился. Голову поднял. Под потолком слабенькая лампочка. Капитан подмигнул ей.
– Меня, брат, не найдут.
И на четвереньках под нары.
Из угла поручик Снежницкий показывал всем синий мертвый язык. От коменданта Скачков его спрятал. А себе горло не перерезал. Вертел в руках стекло и не решался.
Маленький огненный волдырек на потолке неожиданно лопнул. Гной из него черной смолой всем в глаза. Тьма. В темноте не страх – отчаяние. Сидеть и ждать невозможно. Но стены, стены. Кирпичный пол. Ползком с визгом по нему. Ногтями, зубами в сырые камни.
Срубову и пяти выведенным показалось, что узкий снежный двор – накаленный добела металлический зал. Медленно вращаясь на дне трехэтажного каменного колодца, зал захватил людей и сбросил в люк другого подвала на противоположном конце двора. В узком горле винтовой лестницы у двоих захватило дыхание, закружились головы – упали. Остальных троих сбили с ног. На земляной пол скатились кучей.
Второй подвал без нар изогнут печатной буквой Г. В коротком крючке каменной буквы, далеком от входа, мрак. В длинном хвосте – день. Лампы сильнее через каждые пять шагов. На полу все бугорки, ямки видны. Никогда не спрятаться. Стены кирпичными скалами сошлись вплотную, спаялись острыми четкими углами. Сверху навалилась каменная пустобрюхая глыба потолка. Не убежать. Кроме того, конвоиры – сзади, спереди, с боков. Винтовки, шашки, револьверы, красные, красные звезды. Железа, оружия больше, чем людей.
«Стенка» белела на границе светлого хвоста и неосвещенного изгиба. Пять дверей, сорванных с петель, были приставлены к кирпичной скале. Около – пять чекистов. В руках большие револьверы. Курки – черные знаки вопросов – взведены.
Комендант остановил приговоренных, приказал:
– Раздеться.
Приказание как удар. У всех пятерых дернулись и подогнулись колени. А Срубов почувствовал, что приказание коменданта относится и к нему. Бессознательно расстегнул полушубок. И в то же время рассудок убеждал, что это вздор, что он предгубчека и должен руководить расстрелом. Овладел собой с усилием. Посмотрел на коменданта, на других чекистов – никто не обращал на него внимания.
Приговоренные раздевались дрожащими руками. Пальцы, похолодевшие, не слушались, не гнулись. Пуговицы, крючки не расстегивались. Путались шнурки, завязки. Комендант грыз папиросу, торопил:
– Живей, живей.
У одного завязла в рубахе голова, и он не спешил ее высвободить. Раздеться первым никто не хотел. Косились друг на друга, медлили. А хорунжий Кашин совсем не раздевался. Сидел скорчившись, обняв колени. Смотрел отупело в одну точку на носок своего порыжевшего порванного сапога. К нему подошел Ефим Соломин. Револьвер в правой руке за спиной. Левой погладил по голове. Кашин вздрогнул, удивленно раскрыл рот, а глаза на чекиста.
– Чё призадумался, дорогой хмой? Аль спужался? – А рукой все по волосам. Говорит тихо, нараспев: – Не бойсь, не бойсь, дорогой.
Смертушка твоя еще далече. Страшного покудова ще нету-ка. Дай-ка я те пособлю курточку снять.
И ласково и твердо-уверенной левой рукой расстегивает у офицера френч.
– Не бойсь, дорогой мой. Теперь рукавчик сымем.
Кашин раскис. Руки растопырил покорно, безвольно. По лицу у него слезы. Но он не замечал их. Соломин совсем овладел им.
– Теперь штаники. Ничё, ничё, дорогой мой.
Глаза у Соломина честные, голубые. Лицо скуластое, открытое. Грязноватые мочала на подбородке и на верхней губе редкой бахромой. Раздевал он Кашина как заботливый санитар больного.
– Подштаннички…
Срубов ясно до боли чувствовал всю безвыходность положения приговоренных. Ему казалось, что высшая мера насилья не в самом расстреле, а в этом раздевании. Из белья на голую землю. Раздетому среди одетых. Унижение предельное. Гнет ожидания смерти усиливался будничностью обстановки. Грязный пол, пыльные стены, подвал. А может быть, каждый из них мечтал быть председателем Учредительного собрания? Может быть, первым министром реставрированной монархии в России? Может быть, самим императором? Срубов тоже мечтал стать народным комиссаром не только в РСФСР, но даже в МСФСР. И Срубову показалось, что сейчас вместе с ними будут расстреливать и его. Холод тонкими иглами колол спину. Руки теребили портупею, жесткую бороду.
Голый костлявый человек стоял, поблескивая пенсне. Он первым разделся. Комендант показал ему на нос:
– Снимите.
Голый немного наклонился к коменданту, улыбнулся. Срубов увидел тонкое интеллигентное лицо, умный взгляд и русую бородку.
– А как же тогда я? Ведь я тогда и стенки не увижу.
В вопросе, в улыбке наивное, детское. У Срубова мысль: никто никого и не собирается расстреливать. А чекисты захохотали. Комендант выронил папиросу.
– Вы славный парень, черт возьми. Ну, ничего, мы вас подведем. А пенсне-то все-таки снимите.
Другой, тучный, с черной шерстью на груди, тяжелым басом:
– Я хочу дать последнее показание.
Комендант обернулся к Срубову. Срубов подошел ближе. Вынул записную книжку. Записывать стал, не вдумываясь в смысл показания, не критикуя его. Был рад отсрочке решительного момента. А толстый врал, путался, тянул:
– Около леска, между речкой и болотом, в кустах…
Говорил, что отряд белых, в котором он служил, закопал где-то много золота. Никто из чекистов ему не верил. Все знали, что он только старается выиграть время. В конце концов приговоренный предложил отдалить его расстрел, взять его проводником, и он укажет, где зарыто золото.
Срубов положил записную книжку в карман. Комендант, смеясь, хлопнул голого по плечу:
– Брось, дядя, вола крутить. Становись.
Разделись уже все. От холода терли руки. Переступали на месте босыми ногами. Белье и одежда пестрой кучей. Комендант сделал рукой жест – пригласил:
– Становитесь.
Тучный в черной шерсти завыл, захлебнулся слезами. Уголовный бандит с тупым, равнодушным лицом подошел к одной из дверей. Кривые волосатые ноги с огромными плоскими ступнями расставил широко, устойчиво. Сухоногий ротмистр из карательного отряда крикнул:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.