Текст книги "Алтайская баллада (сборник)"
Автор книги: Владимир Зазубрин
Жанр: Советская литература, Классика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Потом была койка в клиниках для нервнобольных. Был двухмесячный отпуск. Было смещение с должности предгубчека. Была тоска по ребенку. Был длительный запой. Многое было за несколько месяцев.
И вот теперь этот допрос. Срубов худой, желтый, под глазами синие дуги. Кожаный костюм надет прямо на кости. Тела, мускулов нет. Дыхание прерывистое, хриплое.
А допрашивает Кац. Лицо у него – круглый чайник. Нос – дудочка острая, опущенная вниз. Хочется встать и с силой ткнуть большим пальцем в ненавистную дудочку, заткнуть ее. И ведь сидит, начальство из себя разыгрывает за его же столом. Ручку белую слоновой кости схватил красной лапой, в чернилах всю вымазал. А допрос – пытка. Да хотя бы уж допрашивал. Куда там – лекцию читает: авторитет партии, престиж Чека. И все дудочкой кверху, кверху, как в самое сердце сует ее, ковыряет.
Рвет Срубов бороду. Зубы стискивает. Глазами огненными, ненавидящими Каца хватает. По жилам обида кислотой серной. Жжет, вертит. Не выдержал. Вскочил и бородой на него:
– Понял ты, дрянь, что я кровью служил Революции, я все ей отдал, и теперь лимон выжатый. И мне нужен сок. Понял, сок алкоголя, если крови не стало.
На мгновенье Кац, следователь, предгубчека, обратился в прежнего Ику. Посмотрел на Срубова ласковыми большими глазами,
– Андрей, зачем ты сердишься? Я знаю, ты хорошо служил Ей.
Но ведь ты не выдержал?
И оттого, что Кац боролся с Икой, оттого, что это было больно, с болью сморщишись, сказал:
– Ну, поставь себя на мое место. Ну, скажи, что я должен делать, когда ты стал позорить Ее, ронять Ее достоинство?
Срубов махнул рукой – и по кабинету. Кости хрустят в коленях. Громко шуршали кожаные штаны. На Каца не смотрит. Стоит ли обращать внимание на это ничтожество? Перед ним встала Она – любовница великая и жадная. Ей отдал лучшие годы жизни. Больше – жизнь целиком. Все взяла – душу, кровь и силы. И нищего, обобранного отшвырнула. Ей, ненасытной, нравятся только молодые, здоровые, полнокровные. Лимон выжатый не нужен более. Объедки в мусорную яму. Сколько позади Ее на пройденном пути валяется таких, выпитых, обессилевших, никому не нужных. Видит Срубов ясно Ее, жестокую и светлую. Проклятия, горечь разочарования комком жгучим в лицо Ей хочет бросить. Но руки опускаются. Бессилен язык. Видит Срубов, что Она сама – нищая, в крови и лохмотьях. Она бедна, потому и жестокая.
Но инвалид, объедок еще жив и жить хочет. А мусорщик с метлой уже пришел. Вон сидит – дудочка кверху. Нет, он не хочет в яму. Его решили уничтожить. Не удастся. Он сумеет скрыться. Не найдут. Жить, жить… Пусть остается на столе фуражка. С хитрой ядовитой улыбкой к Кацу:
– Гражданин предгубчека, я еще не арестован? Разрешите мне выйти в клозет?
И в дверь. И по коридору почти бегом. А Кац, ставший опять Кацем, предгубчека, краснеет от стыда за минутную слабость. С силой крутит ручку телефона, справляется у начальника тюрьмы, есть ли свободная одиночка. Закуривает, ждет Срубова, твердо, спокойно подписывает постановление об его аресте.
Но Срубов уже на улице. На тротуарах людно и тесно. По середине дороги длинные костлявые ноги разбрасывал широко. Руками махал. Волосы на ветру торчком в разные стороны. Любопытные останавливались и показывали пальцами. Ничего не видел. Помнил только, что надо бежать. Несколько раз сворачивал за углы. Названия улиц, номера домов не играли роли. Важно было только скрыться. Задыхался, падал, вставал и снова дальше. Хлопали, открывались какие-то двери. Росла надежда, что побег удастся. Не догонят…
И вдруг неожиданно, как несчастье, черная непроницаемая стена загородила дорогу. А за спиной двойник. Он, оказывается, гнался все время следом. Не оглядывался – не видел. Теперь он доволен – догнал. Вон ртом хватает воздух, как рыба, и рожу кривит.
Срубов не понимал, что он у себя на квартире стоит перед трюмо.
Страха перед двойником не было на этот раз. Моментально решил его уничтожить. Топор от печки сам прыгнул в руки. Со всего размаха двойника по лицу. Насквозь – от правого глаза к мочке левого уха. А он, дурак, в последнюю секунду еще засмеялся, захохотал. Так с хохотом и рассыпался на полу сверкающими кусками.
Один враг уничтожен. Теперь стена. Напрасно воображают поставить его к ней. Расстрелять его никому не удастся. Он обманет всех. Пусть думают, что он раздевается, а он ее топором. Прорубит и убежит. Сзади в дверях бледное испуганное лицо матери.
– Андрюша, Андрюша.
Осыпалась штукатурка. Желтый бок бревна. Щепки летят. Еще и еще сильнее. Топор соскочил с топорища. Черт с ним. Зубы-то на что. Зубами, когтями прогрызет, процарапает и убежит.
– Андрей Павлович, Андрей Павлович, что вы делаете?
Кто это тянет его за плечи. Надо посмотреть. Может быть, двойник опять поднялся с полу. Не насмерть его, значит, убил. Срубов пристально смотрит в глаза маленькому коренастому черноусому человеку. Ага, квартирант Сорокин. Обывателишка, в собесе служит. Надо держать себя с достоинством, подальше от этой дряни. Гордо поднял голову:
– Прошу, во-первых, не фамильярничать, не прикасаться ко мне грязными ручишками. Во-вторых, запомните, я коммунист и христианских имен, разных Андреев блаженных и Василиев первозванных или как там… Ну да, не признаю. Если вам угодно обращаться ко мне, то пожалуйста – мое имя Лимон…
Отчего-то сразу устал. Голова кружится. Сил нет. Угорел, что ли? Проехаться бы на автомобиле за город. Пожалуй, надо попросить этого обывателишку. Оказывается, согласен, даже рад. И мать тоже тут, улыбается, головой кивает.
– Прокатись, Андрюша, прокатись, родной.
В прихожей разрешил надеть на себя пальто. На голову самое легкое кепи. Чем легче, тем лучше. В дверях обернулся. Мать что-то плачет. Вся дрожит, трясется.
– Мама, не забудь сегодня Юрику на завтрак котлетку…
Ничего не ответила, плачет. Автомобиль двигался почему-то не бензином, а конной тягой. Да и тащила его какая-то заморенная клячонка. Ну, все равно. Главное, чтобы сидеть. И Сорокин ничего, можно даже поговорить с ним.
– Сорокин, вы знаете, я ведь с механического завода. Рабочий. Двадцать четыре часа в сутки.
Все-таки сидеть трудно. Может быть, можно лечь? Надо спросить.
– Сорокин, кровать далеко? Я смертельно устал.
Ну и тип этот Сорокин. Чурбан с глазами. Молчит. Плохой кавалер – за талию сгреб, как медведь.
Из-за угла люди с оркестром, с развернутым красным знаменем. Оркестр молчит. Резкий, четкий стук ног.
В глазах Срубова красное знамя расплывается красным туманом. Стук ног – стук топоров на плотах (он никогда не забудет его). Срубову кажется, что он снова плывет по кровавой реке. Только не на плоту он. Он оторвался и щепкой одинокой качается на волнах. А плоты мимо, обгоняют его. Вдоль берегов многоэтажные корабли. Смешно немного Срубову, что сотни едущих, работающих на них с плотными красными лицами, с надувшимися напряженными жилами поднимают к небу длинные, длинные карандаши труб, чертят дымом каракульки на небесной голубой бумаге. Совсем дети. Те ведь всегда в тетрадках каракульки выводят.
Туман зловонный над рекой. Нависли крутые каменные берега. Русалка с синими глазами, покачиваясь, плывет навстречу. На золотистых волосах у нее красная коралловая диадема. Ведьма лохматая, полногрудая, широкозадая с ней рядом. Леший толстый в черной шерсти по воде, как по земле, идет. Из воды руки, ноги, головы почерневшие, полуразложившиеся, как коряги, как пни, волосы женщин переплелись, как водоросли. Срубов бледнеет, глаза не закрываются от ужаса. Хочет кричать – язык примерз к зубам.
А плоты все мимо, мимо… Вереницей многоэтажные корабли. Оркестр поравнялся с пролеткой Срубова. Загремел. Срубов схватился руками за голову. Для него ни стук ног, ни бой барабанов, ни рев труб – земля затряслась, загрохотал, низвергаясь, вулкан, ослепила огненная кровавая лава, посыпался на голову, на мозг черный горячий пепел. И вот, сгибаясь под тяжестью жгучей черной массы, наваливающейся на спину, на плечи, на голову, закрывая руками мозг от черных ожогов, Срубов все же видит, что вытекающая из огнедышащего кратера узкая, кроваво-мутная у истоков река к середине делается все шире, светлей, чище и в устье разливается сверкающим простором, разливается в безбрежный солнечный океан.
Плоты мимо, мимо корабли. Срубов собирает последние силы, стряхивает с плеч черную тяжесть, кидается к ближнему многоэтажному великану. Но гладки, скользки борта. Не за что уцепиться. Срубов соскочил с пролетки, упал на мостовой, машет руками, хочет плыть, хочет кричать и только хрипит:
– Я… я… я…
А на спине, на плечах, на голове, на мозгу черный пепел жгучей черной горой давит, жжет, жжет, давит.
И в тот же день.
Красноармейцы батальона ВЧК играли в клубе в шашки, играли, щелкали орехи, слушали, как Ванда Клембровская играла на пианино «непонятное».
Ефим Соломин на митинге говорил с высокого ящика:
– Товарищи, наша партия Рэ-Ка-Пы, наши учителя Маркса и Ленина – пшеница отборна, сортирована. Мы коммунисты – ничё себе сродна пшеничка. Ну, беспартийные – охвостье, мякина. Беспартийный – он понимает, чё куда? Никогды. По яво, убивцы и Чека, мол, одно убивство. По яво, и Ванька убиват, Митька убиват. А рази он понимат, что ни Ванька, ни Митька, а мир, не убивство, а казнь – дела мирская…
А Ее с битого стекла заговоров, со стрихнина саботажа рвало кровью, и пухло Ее брюхо (по-библейски – чрево) от материнства, от голода. И, израненная, окровавленная своей и вражьей кровью (разве не Ее кровь – Срубов, Кац, Боже, Мудыня), оборванная, в серо-красных лохмотьях, во вшивой грубой рубахе, крепко стояла Она босыми ногами на великой равнине, смотрела на мир зоркими гневными глазами.
Бледная правда
I
Раньше все было просто и понятно – черный, чадный, едкий дым и красный жар от пылающего горна, седой, сырой, морозный пар от дверей, красные, раскаленные сгустки железа в черных, цепких пальцах клещей, огненные брызги искр, искристое серебро наковальни, сопящее, воющее дыхание мехов, сопящие, свистящие вздохи кующих, свистящие взмахи молотов, гул ударов, дрожь земляного пола – кузница, задымленная, закопченная, черная кузница. И сам черный среди черных, в поту, в дыму, в чаду напрягал под черной кожей красные раскаленные работой железные сгустки мускулов, сжимал клещи клещами железных пальцев, гремел железом, железный сам – мял, плющил, ковал железо.
Потом, когда забрали на войну, был рядовым. В окопах гулко ухали тяжелые молоты тяжелых орудий, под ударами тысяч кузнецов грохотало, колыхало огнем раскаленное железо, искрами визгливыми летели куски свинца и стали, горнами горели города, деревни, села, дым едкий ел глаза, морил невидимый угар удушливых газов, дрожала земля. Серый, в сером, среди серых – стрелял. От выстрела винтовка вздрагивала в руках, стучала, как молоток. Кузница. Как в кузнице, как кузнец.
На фронте против белых было то же. Только не рядовым молотобойцем, кузнецом работал – кузницей целой распоряжался – отрядом партизанским командовал.
Не трусил, не отказывался – работал.
И когда после победы назначили начальником дома лишения свободы – не отказался.
В тюрьме и познакомился с Иваном Михайловичем Латчиным. Хотя знакомства в полном смысле слова не было. С Латчиным никогда не разговаривал, лица его даже не знал точно. Запомнил только фамилию, как и фамилии других троих смертников, приговоренных к расстрелу вместе с ним. Запомнил потому, что во время осмотра тюрьмы М.И. Калининым просил его помиловать всех смертников (их было четверо в тот день). Запомнил даже фразу, с которой обратился к всероссийскому старосте.
– Товарищ Калинин, оставьте о себе добрую память. У нас есть четверо смертников…
Калинин не дал докончить, потребовал список. И синим, простым синим химическим карандашом на уголке, наискось наложил резолюцию, простую, обыкновенную резолюцию, по внешнему виду подобную миллионам самых простых, обыденных резолюций, накладываемых простыми, обыкновенными завами, замами, предами и начами. Но смысл ее был необычен, глубок, прекрасен, как идея, которой жил, за которую боролся старик, ее наложивший.
«Помиловать».
Смертники вышли на свободу. Может быть, все бы этим и кончилось. Может быть, никогда бы и не встретился с Иваном Михайловичем Латчиным. Может быть. Но ведь Революция – стихия. Революция – мощный, мутный, творящий и разрушающий поток. Человек в нем – щепка. Люди – щепки. Капризно размечет и раскидает их поток в одном месте, капризно сгрудит, собьет в кучу в другом.
Революция…
И вот Ее волей – кузнец, солдат, партизан, выросший в грохоте железа, привыкший к реву снарядов, к визгу пуль, назначается комиссаром в Упродком. Из грохота, из рева, из визга, от крови человеческой, от человечьих трупов на несколько месяцев в мертвую тишину «мертвого дома» – дома лишения свободы и оттуда в шипящий шелест бумаги, в скребущий скрип перьев, в щелканье счетов, в стрекот пишущих машинок – в Упродком.
Секретарь Губкома, выдавая мандат, жесткой ладонью погладил по спине.
– Товарищ Аверьянов, отказываться, ссылаться на неподготовленность, неопытность вы не имеете никакого права.
Сухими, тонкими костяшками пальцев впился в плечо.
– Не подготовлены – подготовитесь в процессе работы. Неопытны – поможем. Мы знаем вас как активного, честного революционера.
Глаза сделал злые-злые, сверлящие.
– Это важнее всего. Поняли? Остальное приложится.
Разжал костяшки. Отошел. Аверьянов не отказался. Не отказался как солдат, как боец.
И вместо грохота, лязга железа, визга, свиста пуль, воя, рева снарядов – шипящий шелест бумаги, скребущий скрип перьев, стрекочущая трескотня пишущих машинок, щелканье счетов.
…шшш-шссс-сттт-тччч-ч-ш…
И вместо трупов человечьих и человечьей крови, которых раньше никогда не учитывал, не считал, не привык учитывать, считать, – теперь трупы коровьи, свиные, бараньи, куриные, утиные, гусиные, индюшачьи, которые нужно было считать, взвешивать, хранить, теперь кровь коровья, баранья, свиная, которую нужно учитывать, беречь, собирать по каплям, по горсточкам. (Из нее ведь делали колбасу для советских служащих.)
Никакой логической неувязки нет в том, что Она – Революция – не считает трупы человечьи и считает, ведет точный учет трупам скотским, птичьим. Люди убиваются Ею во имя счастья миллионов, враждебные миллионам. Не все ли равно, сколько их?
Во всяком случае, ничтожнейшее меньшинство по сравнению с теми, именем которых и ради которых они убиваются. Революция обусловливает необходимость массовых убийств людей людьми. И Революция же в свою эпоху, как ни в какую иную, требует строжайшего учета трупам скотским, птичьим, хлебным зернам – ведь они служат делу сохранения жизни миллионов, миллионов ее творцов и хозяев.
Революция…
По всему уезду скрипели полозья тысяч саней. Тысячи саней бесконечно длинными, дымящимися, черными змеями ползли к городу (дымящимися потому, что от лошадей шел густой пар, пар как дым). В амбары, подвалы, ссыпные пункты Упродкома с глухим шумом ссыпались, складывались тысячи тысяч пудов хлеба, мяса, картофеля, конопли, льна, соломы, сена, тысячи тысяч шкур, шкурок, кож. Из складов, из магазинов Упродкома по бесчисленным ордерам, нарядам отпускались тысячи тюков мануфактуры, тысячи пудов керосину, соли, миллионы коробок спичек, железо, мыло. И черные, длинные, дымящиеся змеи обозов, свившихся, скрутившихся в городе в тугой темный клубок, со скрипом тысяч саней, с ржанием тысяч лошадей раскручивались, расползались во все стороны огромных заснеженных, засеребренных, сверкающих полей уезда, по территории равного целой Франции.
Шелестела бумага, скрипели перья, стрекотали машинки, щелкали счеты в конторе Упродкома. И в шелесте бумаги, в скрипе перьев, в стрекотне машинок, в щелканье счетов проходили тысячи тысяч пудов, штук, аршин – хлеба, мяса, картофеля, кож, шкур, шкурок, льна, конопли, сена, соломы, мануфактуры, керосину, соли, спичек, железа, мыла…
…шшш-шссс-сттт-тччч-чшшш-ш…
Но склады, ссыппункты, подвалы, кладовые Упродкома не имели беспредельной емкости. И предел был быстро перейден. Не хватало тары (мешков для хлеба, бочек для масла), амбары заваливались до крыш, засыпались доверху подвалы, загружались до последней возможности мясные и яичные склады. А хлеб, мясо, масло, сало, яйца – все везли, везли и везли. Лопались углы перегруженных амбаров, хлеб сотнями пудов тек в снег, хлеб стали ссыпать на брезент под открытым небом в вороха. Картофель заполнил все подвалы, картофель валили в холодные завозни. Ящики с яйцами, масло в худых, гнилых, рассохшихся бочках, птицу нечищеную, непотрошеную, мясо мерзлое штабелями, горами громоздили под навесы, накрывали рваным, грязным брезентом. Хлеб сырой, несортированный, птица нечищеная, непотрошеная – грозили загореться, загнить при первой оттепели, картофель, яйца мерзли, выветривалось мясо.
Аверьянов целыми днями метался из кабинета в контору, из конторы на ссыппункты, со ссыппунктов на мясосклады, на бойни, в Уком, в Уисполком, снова в кабинет, снова в контору. В ушах целый день тысячи тысяч пудов, штук, аршин – и:
…шшш-шссс-с-ччч-ч-ттт-т-шшш…
Аверьянов каждый день поднимал пестрые бумажные вихри телеграмм, запросов, справок, разъяснений в белых, желтых, синих крутящихся вихревых столбах бумаги, гнал в губернию нарочных, инструкторов. Из губернии ответными пестрыми бело-желто-синими бумажными вихрями (в совучреждениях не хватало, не было белой бумаги, совучреждения писали на оберточной, на использованной) неслись инструкции, циркуляры, приказы, в бумажных бело-желто-синих пестрых вихрях летели уполномоченные, инспектора, продтройки. По телеграфу гремели строжайшие постановления центра – постановления СТО, Совнаркома, Наркомпрода, Наркомпути, Вечека, ВЦИКа.
В центре люди умирали от голода.
Но по дороге, разрушенной белыми, поезда ходили плохо. Поезда с хлебом, с мясом застаивались на станциях неделями. Длинные красные продовольственные эшелоны заносились снегом, мерзли в тупиках, крестились едкими именами – мертвяков. Паровозы не успевали вывозить подвозимого на лошадях.
Ощетинившиеся дохи, насупленные брови, злые глаза, суровые обветренные лица мужиков говорили без слов.
«Нечего везти – все равно сгноят».
Они – мужики – Революцию понимали и ждали как отмену всяких податей и налогов. Разверстка разочаровала в бескорыстности Революций. Злились, мстили, везя на ссыппункты сырой, сорный хлеб, недоброкачественные продукты, старались обмануть приемщиков. Приемщики, весовщики делали скидки, сбрасывали на сортность, на влажность, часто обвешивали. (Они получали ничтожный паек – голодали и обвешивали, чтобы украсть, чтобы съесть.) Разъяренные обвесом мужики, нередко обманутые обманщики, толпами ломились с жалобами в кабинет к упродкомиссару. Аверьянов – рыжий, длинноусый, длинноногий, неуклюжий в зеленой гимнастерке, в защитных штанах, в бурых огромных растоптанных катанках, махал руками, ругался, грозил:
– Всех к стенке! Все сволочи! Жулье!
Кровью наливались, красными рубинами лезли из медно-желтой оправы век узкие, косоватые глаза комиссара, огнем пылала всклокоченная рыжая жесткая грива волос.
Крестьяне шепотом друг другу, в задних рядах:
– Тигра! Чистая тигра!..
За жалобщиками или вперемежку с жалобщиками шли служащие. (Их было около трехсот человек.) Все они получали нищенские пайки, все голодали, некоторые воровали, тащили, что попадалось под руку, и все приходили к Аверьянову с жалобами на нужду, на крестьян, сдающих сырой, сорный хлеб, приходили с просьбами об отпуске муки, мяса, мануфактуры, керосину.
Аверьянов кричал, просил, упрашивал, отпускал, отказывал, запирался в кабинете.
– Саботажники, язви вас! В тюрьму вас всех! Знаю, что с голоду дохнете! Потерпите… Все несладко живем. Не дам, не дам, не просите! Ну, сколько, сколько вам? Ну, возьмите по десять фунтов! Ну, идите, идите…
А Губпродком требовал отчетов по формам – А, Б, В, Г, Е. Уком требовал отчетов по форме № 1, № 2, № 3. Из редакции газеты просили сведений. Телефон не умолкал. Как в кузнице во время работы, кричал, как в бою, ревел в трубку:
– Бюрократы, волокитчики, я уже вам представил по формам № 1, 2, 3… Неполно? Наполним, когда делать будет нечего. Вам эти сводочки трень-брень, так себе, к делу подшить. А нам некогда, нам дело надо делать.
Не любил бумажек.
Не подчинялся. Бегал по бухгалтерии, кричал, как в кузнице, как в бою, махал руками, требовал точных цифр, сведений.
Старший бухгалтер Карнацкий, бледный, белокурый, застенчивый человек, быстро составлял для него аккуратно и чисто написанные ежедневные сводки. Но для Аверьянова они сплошная непонятная тарабарщина.
…дебет, кредит, актив, пассив, сальдо, баланс, транспорт…
И в ушах стоял шипящий шелест бумаги, скребущий скрип перьев, стрекочущий треск машинок, щелканье счетов.
…шшш-ш-ссс-ттт-т-ччч-ч-шшш…
Как после боя, как после работы в кузнице, как глухой ходил, как оглушенный. Шипит, шипит в ушах —…шшш-ш-ш-ш…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.