Текст книги "14 писем Елене Сергеевне Булгаковой"
Автор книги: Владимира Уборевич
Жанр: Документальная литература, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
ПИСЬМО № 13
Москва 22-VII-63 г.
Тюпа, дорогая!
Сегодня начинаю к Вам уже четвертый листочек. Кисну и пишу много ерунды.
После писанины в то воскресенье мне было очень плохо, я просто заболела и совсем потеряла «волю к победе».
Мы в осужденной камере. Весна 1945 года.
Нас со Светланой вызывают на этап вместе. Везут на грузовике с другими и с попками (охранниками) в подмосковный лагерь Ховрино. Это завод. Женский барак колоссальный и светлый, весь заставленный двухэтажными нарами. Очень много воровок. Мелких, которые сидят по году в пятый и десятый раз. Есть и московская интеллигенция, много актеров. Вещи сдаются на склад. Женщины носят с собой кружку, зубную щетку, мыло – все обвешаны барахлом, которое нужно под рукой. Ничего нельзя выпустить на минуту из рук – утащат.
Март, еще очень холодно. Женщины работают в литейном, сборочных цехах по 12 часов.
Подъем, еда забирают еще часа два. Остальные 10 спят как убитые от смены до смены, запрятав поглубже под себя вещи. Еда ужасная.
Светлану вызвал начальник. Спросил, дочь ли она «Михал Николаевича» и послал работать на кухню. Несмотря на строжайший контроль, Света выносила мне оттуда за пазухой немножко поесть. Я работала на конвейере. 12 часов – очень трудно, но это не литейный цех. Пробыли мы в Ховрине дней 20. Вызывают нас обеих и везут обратно в Бутырки. Мы были очень напуганы, так как боялись, что нас везут на переследствие. Оказалось, что в наших делах ретивый следователь написал: «дальние лагеря». Мне – Воркуту, Свете – Печору. Я, по-видимому, казалась ему более опасной дурой. В Бутырках явились мы в ту же камеру, но пробыли там недолго. Вскоре вызвали Светлану, и та уже не вернулась. Меня вызвали из камеры дня через два после Светы. Посадили временно в бокс того же зала, в котором мне объявили приговор. За стеной рыдала девушка, жаловалась на украденные сигареты. У меня в чемодане было уже пусто (в бокс приносят вещи). Еще в камере меня обманула воровка. Она сказала, что освобождается через пару дней и я, боясь этапа, попросила отвезти Машеньке в Домодедово лучшие свои (мамины) тряпочки: жакет коричневый каракулевый, платья, плащ, все до платочков. У Маши она не была.
Из боксов нас вывели на середину зала, построили, пересчитали.
Объявили, что эти 23 человека (в том числе две женщины) направляются этапом на Воркуту. Я обалдела от счастья: «Еду на Воркуту к маме. Какой добрый следователь, хочет, чтобы мы жили вместе». Не помню, в чем нас довезли до вокзала. На перроне позорнейшим образом поставили на корточки около тюремного вагона, но я не помнила себя от счастья: «Меня везут к маме».
В столыпинском вагоне нас довезли до Вологды. В «купе» с решетчатой стенкой я ехала с Ниной Денисовой – «женой» мексиканского посла. Таких девиц я уже встречала на Лубянке: их в тот год посадили целую кучу, и все их басни мы знали наизусть.
Прибыли в вологодскую пересылку. Пейзаж северный, небо серое, весна почти не чувствуется и нас подводят к страшнейшей монастырской стене, с собаками, с винтовками наперевес.
Камера шикарная, старинная в подвале со сводчатым потолком и столбами, поддерживающими потолок. В камере 127 женщин. Все располагаются на полу.
В левом углу территория блатной атаманши Дуськи Короткой Ручки. Вокруг нее молодежь блатная и просто слабая. Вы меня, наверное, не поймете, почему я говорю «слабая». Дело в том, что девочки, попавшие в тюрьму за хищения в столовых, махинации с талонами или другую ерунду, подпадали под влияние блатных, начинали им прислуживать, ругаться. В общем, подделывались под блатных, ломались и производили жалкое впечатление.
Честно говоря, я тоже боялась этой кампании блатных. Это очень страшные люди, но меня спасла школа жизни, пройденная в детдоме, и я осталась сама собой. Все остальные женщины в той камере, насколько я помню, были темнейшие крестьяне – молодые и старые из дальних деревень. Женщины в красивейших домотканых юбках зелеными и желтыми полосами, от которых я не могла отвести глаз. Помню, что мечтала выменять такую шерстяную юбку, но, конечно, было не до этого. Все эти бедные люди сидели «по указу» (за уход с работы, опоздание) или сами не знали за что. В середине пола, около столба, улеглись мы с Ниной, единственные интеллигентки, как говорят блатные, «гнилая интеллигенция». Кормили похлебкой из турнепса, репы и крапивы.
Здесь, в Вологодской пересылке, я догадалась написать и переслать доверенность на оставшиеся ценности и деньги на Машино имя. При пересылке была постоянная зона, то есть какие-то обслуживающие постоянные кадры, и все проезжающие мечтали здесь зацепиться, остаться.
Как-то из камеры меня вызвали и привели в комнату при конторе. Не помню фамилию молодой ленинградки, которая занялась моей судьбой. Не помню и мотива, тому послужившего. Звали ее Мария Александровна. Окончила она физмат. Работала в зоне. Она пристроила меня чертежницей. Таким образом, я имела возможность выходить днем из камеры. М. А. отнеслась ко мне очень ласково, знакомила с людьми, осевшими в Вологде (то есть застрявшими на пересылке). Помню, водила меня к своему другу – московскому художнику, который имел небольшую мастерскую, где писал портреты «начальства». Не помню, как все последовательно произошло. В последнее время меня выводили днем работать на кухню. Шеф-повар утверждал, что сидел в каких-то Марийских лагерях с мамой. Короче, я чувствовала, что обо мне заботятся, мне помогают. На кухне я была сыта и очень усердно вываливала из мешков в баки черные, огромные с ладонь листы крапивы.
В общей сложности в пересылке я была около месяца. Народу насмотрелась страшного, последнюю неделю мне было легче других. Помню, когда я шла с работы мимо окна мужской камеры, меня окликнул мужчина, похожий на умирающего. Это оказался один из моих попутчиков, выехавших вместе из Бутырки. Я узнала его с большим трудом. Месяц голодовки и подвала изменили его до неузнаваемости. Дело в том, что в мужских камерах хозяйничали блатные, которые отбирали и съедали чужие пайки. Сопротивляться решались немногие.
От Вологодской пересылки у меня осталось в памяти немного. Подвальная камера со стадом безмолвных крестьянок и кучкой «гуляющих» блатняг, камера на первом этаже, где некуда было протянуть ноги, и я лежала в жару без врача и лекарства, ужасающие рассказы блатных девушек об их любовных похождениях (мне бы память, такого мир не слыхивал!), работа в конторе пару дней, на кухне, Мария Александровна, повар и, пожалуй, все. Помню, после температуры у меня появились в голове стада насекомых, и добрейшая старушка искала их. На брови у меня оказалась тоже вошь, но другого сорта. Помню, что Мария Александровна уговаривала меня отстать от этапа. Устроить меня на пересылке она брала на себя. Но я стремилась в Воркуту и не хотела нигде задерживаться. Идеалистическое настроение, кажется, уже прошло. О маме я мечтала меньше. Но Воркуты не боялась. Все же в Вологде ужасно боялись попасть на этап и жили в вечном страхе.
Дорогая Елена Сергеевна! Я не знаю, пишут ли скучнее и неинтереснее, но я не могу иначе, не умею. Помню я очень мало, а что помню, описать красочно боюсь даже пробовать. Скучно и уныло продолжаю дальше. Как ехали до Котласа – не помню. Знаю, что этап наш был большой. Из женщин ехали на Воркуту крупные блатнячки. Чтобы попасть в дальние лагеря, нужно было большое преступление. Или лагерное убийство или побег из лагеря или 58-я статья.
Котласская пересылка – очень мрачный лагерь со строжайшим режимом. Меня поместили в большой барак. Ходить даже в зоне без особой надобности запрещено. Нач. санчасти женщина – политическая заключенная, врачи – тоже. Все помнят отца. В бане, где дезинфицировали мои вещи, подошел санинспектор. Он сидит за Уборевича, так как служил у него.
Из барака нас водили ежедневно на работу за зону. Таскали доски. У меня тот период было плохо с сердцем. Иногда врачи освобождали. Мне очень трудно было работать. Один день такой работы запомнился. Все мечтала нарисовать. Пейзаж очень плоский, на две трети свинцовое, холодное небо. Вдали такая же свинцовая Северная Двина. Кругом равнины бескрайние и только вышки над землей.
В Котласе я в первый раз увидела каторжан с номерами на спинах. Запомнила в косяке интеллигента в шляпе (из Прибалтики) с номером на пальто. Их было много.
Я Вам рассказывала, как меня вызвали в стационар.
Тюпочка, родная! Решила эти записочки переслать Вам. Сегодня вечером продолжу.
Целую Вас крепко.
М.
ПИСЬМО № 14
28-VIII-63 г.
Тюпа, родная!
<…> Хотелось бы мне вспомнить то немногое, что осталось в памяти о людях, которые на всем моем пути приносили мне помощь, привет от моих родителей.
Мне повезло. Я носила имя, которое вызывало у людей только восхищение, только преклонение перед талантом, честностью, преданностью идее (какая бы она ни была), перед добротой и человечностью. Я носила славное имя, и его могли бояться, но не презирать. На всем пути, был ли то детдом, куда запихнуло нас НКВД до особого распоряжения, был ли то этап в лагерь или сама тюрьма, люди шли ко мне со своими воспоминаниями об Иерониме Петровиче или Нине Владимировне и помогали мне, чем могли, выручали, насколько это было возможно.
На воле было труднее. На воле опаснее, так как можно попасть в тюрьму, но и в лагере нужно быть осторожным, а то прибавят срок. Так что везде мое имя представляло опасность.
И потому-то мне больше, чем кому-либо, известно, что на земле еще много людей, что мир не так уже плох.
Моя няня Машенька была очень предана моей маме. Она поехала с мамой в ссылку. Она пообещала маме не бросать меня, и по сей день это мой единственный родной человек. Всю жизнь она отдала мне, то есть нашей семье.
Самой рискованной женщиной были, по-моему, Вы, Елена Сергеевна, когда приютили меня в Ташкенте. Потом Машины друзья Ивановы в Свердловске. Архитекторы из Московского Союза архитектуры, которые помогли мне уехать в Ташкент, друзья-студенты из архитектурного института, милый профессор математики. В детдоме некоторые школьные учителя, учительница, которая подошла рассказать мне, как отец освобождал их город от японцев.
В Вологодской пересылке повар, который утверждал, что был с мамой в одном лагере.
Котласская пересылка была особенно мрачным лагерем. Серые большие бараки, магистраль, по которой привозят этапы и на которой собирают этапы и уводят. Режим строжайший.
Прибывший этап в первую очередь попадает в баню на дезинфекцию. Когда я вышла из бани (в числе других) в своей провонявшей одежде, меня приветствовал санинструктор. На всем пути следования ко мне подходили люди, сидевшие за папу и знавшие его.
Большинство военных сидели «по делу Уборевича» или «по делу Тухачевского».
У меня была самостоятельная статья «аса» (антисоветская агитация), но каждому было ясно, что я этот путь иду за отца, что и я «по делу Уборевича».
Тепло меня встретили котласские врачи.
Мне жаль, что не помню имен тех людей, которые дали мне веру в отца. С этой верой мне было легко везде, легко все перенести. Это, наверно, вроде христианства. Потребность в жертвенности.
А главное, конечно, я была одна на свете, и голова моя всегда была полна романтических бредней.
В Котласе в бараке ко мне подошла пожилая женщина и позвала меня пройти с ней. Привела она меня в раздаточную стационара. Женщина молча поставила передо мной банку молока и пайку хлеба. Заботу обо мне проявил главный врач стационара. Он служил у папы в Северокавказском округе начальником госпиталя. Пока женщина караулила дверь, он рассказал мне, что знал И. П., ценил его и рад мне чем-то помочь.
Тюпа! Что-то не пишется. Продолжу короче.
Привезли меня в Воркуту этапом из Котласа в числе 13 женщин. 11 из них были отъявленные бандитки и убийцы. Они любили песни, и я в дороге пела или «Аврора уж солнце встречала» или «Накинув плащ». И с ними я с удовольствием пела «Пряху». Так мы и доехали. Кормили в дороге нас соленой рыбой, хлебом, водой и только два раза выводили «музыкантов погулять». Это было самое мучительное. Мы сидели в разных купе-клетках по две-четыре женщины. В Воркуте вагон остановился часов в пять утра 9 мая 1945 года. День и час окончания войны! Мне казалось, что в такой час нас должны выпустить на все четыре стороны.
Но нас никто не собирался отпускать. Было еще темно, когда нас вывели из вагона. Кругом расстилались снежные просторы, немного мело. Конвоировали нас с собаками и автоматами. Так меня встретила Воркута. На пересылке днем было солнечно. В барак пришли «работорговцы».
С 1-го ОЛПа пришел Александр Давыдович Душман. Он набирал себе из прибывших врачей. Узнав, что я Уборевич, он был страшно взволнован, не верил сначала и, хотя ему не нужна была студентка без профессии, взял меня на свой ОЛП, то есть – запросил.
11 мая в страшенную пургу меня и еще одну девушку конвоир повел к месту назначения. В дороге я сменяла телогрейку на полушубок и шла в нем, с усилием преодолевая мокрый ветер. С головы срывало махровое полотенце. Сквозь пургу с трудом различала ворота лагерного пункта.
Нас приняли и в первую очередь провели в УРЧ (учет рабочей силы). В УРЧе меня встретил Гронский, заведующий шахтерской столовой. В Москве он работал в «Известиях». Сколько воспоминаний было о Иерониме Петровиче! Он взял нас официантками. Помню, что пшенная каша с постным маслом, которую мы получали после работы, казалась мне потрясающе вкусной. Работа была трудная. Таскать подносы между столиками страшных, озлобленных, черных шахтеров-заключенных, изрыгающих мат и ненависть.
В бане меня встретил приветливейший человек, знавший И. П., который устроил меня в приличный барак № 27.
Так началась жизнь в лагере. Через несколько дней меня вызвали в барак 28 – «фашистский барак». Там жили женщины, прибывшие на Воркуту в 1939 году. Это были ЧСИР (члены семьи изменников родины). Блатные звали их фашистами. Смешно?
Некоторые из этих женщин сидели с мамой в Астраханской тюрьме, ехали с ней этапом. Увидев меня в лагере, они очень испугались за своих детей, расспрашивали, рассказывали мне о маме.
<…> Перевели меня работать в плановую часть, жить к ним в 28-й барак. В общем, встретили лучше родных. Дальше ужасно не хочется вспоминать, да и никому не нужно. Целую Вас, дорогая моя. Благодарю за помощь и любовь.
Мира.
1957 – Москва
В Москву я возвратилась только после реабилитации «военной группы», с которой в 1937 году начался вал уничтожения высшего военного командного состава в армии. Светлана Тухачевская прислала мне в Воркуту телеграмму, чтобы я выезжала: «Наших реабилитировали»[16]16
См. Приложение № 14. В Военную Коллегию Верховного Суда СССР. Протест по делу Якира П. И. и других от 10 июня 1955 г.; Верховный Суд Союза СССР. Определение №4н-07737/55 от 18 июня 1955 г.
[Закрыть]. В Москве мы ходили три месяца «по мукам», получая документы о реабилитации всех наших близких, получая квартиры, конечно, не родительские. Елену Сергеевну я встретила в химчистке на улице Горького. Мы обе были рады. Вот тебе и чудеса! Я до сих пор, вспомнив эту фразу, улыбаюсь. На нее свалилось великое горе: умер совсем молодой Женечка. Елена Сергеевна потеряла и свою сестру – Оленьку. Елена Сергеевна теперь жила в другой квартире на Суворовском бульваре на 2-м этаже дома К2. Две комнатки выходят окнами на Суворовский бульвар. Мебель красная старинная. Лампа – красавица Оленькина. На стене над диваном – ковер с гербом Шиловских. Над столом – фотографии Рихтера. В другой комнате над кушеткой огромный овальный портрет Михаила Афанасьевича. Под ним нас с Еленой Сергеевной сфотографировал мой муж в феврале 1961 года.
Когда родился мой младший сын Боря, Елена Сергеевна нанесла мне визит с подарками. Она была нарядно одета в голубой свитер с крупными жемчужными бусами. Увидев мою растерянность, надела фартук и перемыла мне горку посуды. Под телевизором она увидела красивую круглую вязаную салфетку, которую мне сохранила Машенька. Оказалось, салфетку вязала ее мама. Салфетка мамы Елены Сергеевны и сейчас у меня в доме. А еще на память остались подаренные Еленой Сергеевной чудесные перламутровые сережки в серебре.
Елена Сергеевна долго не могла найти подходящий камень на могилу Михаилу Афанасьевичу. Она нам рассказала, что часто заходила к рабочим на кладбище. И вот, в их мастерской в углу она увидела сваленную гоголевскую «Голгофу». Большего чуда и ожидать нельзя было. Любимый Булгаковым Гоголь! С его памятника, который кто-то «вверху» решил заменить другим, Булгакову достается камень.
Елена Сергеевна рассказывала мне, что перед смертью Булгаков просил ее не менять фамилию, а она поклялась ему, что его неизданным произведениям она добьется жизни. Пришло это счастливое для нее и для всех нас время – в журнале «Москва» напечатали «Мастера и Маргариту». Елена Сергеевна привезла нам журнал, а вслед за ним привезла напечатанные листы, которые сама вклеила в журнал – цензурные сокращения. На толстой синей книге с «Записками врача» она написала мне: «Моей дорогой Мирочке от Тюпы». Теперь уже мало кто меня так зовет…
О ее внезапной смерти во время грозы мы узнали с запозданием. Тогда я увидела ее во сне в белых одеждах. Это был август…
Я осталась должницей этой прекрасной и прелестной женщины, которую я всегда любила и теперь люблю.
Владимира Уборевич, 2007
ПРИЛОЖЕНИЯ
ПРИЛОЖЕНИЕ № 1
Е. Филатова. Воспоминания о доме нашего детства, Большой Ржевский, д. 11[17]17
Личный архив В. И. Уборевич. Е. Филатова. Воспоминания о доме нашего детства, Большой Ржевский, д. 11. Машинопись.
[Закрыть]
Мира Уборевич
Как-то весной я вышла погулять во двор и увидела там девочку моих лет, которую я раньше не видела. Она была одета в голубую шерстяную «двойку» (две кофточки – одна с короткими, другая с длинными рукавами), у нее были темно-русые густые волосы, подстриженные «под горшок», на косой пробор и круглое приветливое личико. Мы познакомились и стали играть в классики. Это была Мира Уборевич. До школы мы не очень часто виделись. Мира и Вета Гамарник учили немецкий язык, а мы с братом французский, Мира и Вета учились музыке в школе Гнесиных, а мы у частного педагога.
(…)
Помню Мирину детскую комнату. Светло-серые стены. Вместо бордюра красками, как тогда это делали, на деревянных багетах натянута голубовато-серая материя с детским рисунком. Когда Мира пошла в школу, материя была заменена на клетчатую. Часть же бордюра была заменена ящичками, в которых хранились разные мелочи. Несколько ящичков было заполнено бисером. Из него мы делали бусы, чехлы для карандашей и ручек и разные другие поделки. Нина Владимировна, Мирина мама, считала, что это занятие способствует развитию чувства цвета. Мире купили маленький письменный стол. Я тут же попросила, чтобы мне купили такой же. Детская комната была превращена в школьную. Вместо кровати была поставлена довольно узкая и твердая деревянная кушетка. Н. В. умела сочетать тогдашний ширпотреб с какими-то заказными вещами, причем создавался эффект единого гарнитура.
(…)
Мира была очень общительна и сразу завоевала сердца как мальчишек, так и девочек. Женя Шиловский, сын Елены Сергеевны Шиловской, мой брат Юра, Игорь Бунин (пропал без вести в первые дни войны), Борис Берман – все мальчики примерно нашего возраста и немного старше – старались выйти во двор, когда там гуляла Мира. Мы играли в мяч (круговую лапту на вылет), лапту, городки, казаки-разбойники. Нам родители купили крокет, и мы часто выносили его во двор. Было много всяких других развлечений, которые мы выдумывали сами. Например, по очереди бросали из окна открытки, фантики от конфет, которые тогда собирали почти все. Остальные стояли во дворе и ловили все это. Побеждал тот, кто сумел поймать больше всех.
Два раза мы ходили вдвоем с Мирой в театр. Первый раз на «Дневной спектакль «Дни Турбиных» во МХАТ. Спектакль произвел на нас огромное впечатление, несмотря на то, что нам было 11 – 12 лет. Очень жаль было погибшего Николеньку. Наши родители все были участники гражданской войны, мы много о ней читали и слышали, но впервые увидели непредвзятое описание того, что происходило по ту сторону фронта. Мы пели песни о гражданской войне, даже пытались сами сочинить мотив к стихотворению «Ночь прошла в полевом лазарете, день весенний и теплый настал, и при солнечном ярком рассвете молодой командир умирал». Тут же мы увидели впервые белых не как абстрактных врагов, а как людей, которым тоже больно, которые тоже умирают и страдают. Двор был нашим клубом. Мы всегда обсуждали там книги, спектакли и фильмы. Поэтому то, что смотрела Мира, нам тоже хотелось посмотреть, а Н. В. умела выбирать интересные детские спектакли и была в курсе театральной жизни. Поэтому мы смотрели не только традиционные детские балеты и «Синюю птицу», но и менее известные в то время «Три толстяка» и «Любовь к трем апельсинам». Таким образом, влияние Н. В. на наше театральное образование было весьма сильным.
Особенно мне запомнилось, как мы с Мирой ходили в театр во второй раз. Это был дневной спектакль в театре им. Вахтангова «Принцесса Турандот». Запомнился не только сам спектакль, но и сам день. Последний счастливый день в детской жизни нашего дома.
В театре же было все очень интересно. Недалеко от нас сидела Любовь Орлова, наш кино-кумир – живая, красивая, нарядная и улыбающаяся своей знаменитой улыбкой. Спектакль был оригинально поставлен, и нам это нравилось – у отца принцессы вафельное полотенце вместо бороды и т. д. Это делало происходящие на сцене жестокости не такими страшными. Как выяснилось позже, в реальном мире в это время происходили дела пострашнее. Отец Миры, Иероним Петрович был накануне арестован, как только он приехал в Москву, и возможно, что в то самое время, когда мы ужасались жестокости сказочной принцессы, подвергался очередному допросу. Н. В. встречала его на вокзале, видела, как его арестовали, и ждала обыска. Чтобы приготовиться к обыску и уберечь дочь от этой тяжелой сцены, она отослала Миру в театр. Туда и обратно нас провожала тетя Маша, домработница, которая считалась членом семьи. Мы пробовали от ее сопровождения отказаться, но Н. В. настояла на своем. Я всю дорогу боялась, что этот позор увидит кто-либо из наших одноклассников. Когда я вышла к вечеру во двор, на помойке и рядом с ней валялись разбитые пластинки, разорванные бумаги, какие-то выброшенные вещи. Сверху лежали две разбитые пластинки, одна – Вертинского «Молись кунак в стране чужой, молись кунак за край родной, молись за тех, кто сердцу мил, чтобы господь их сохранил», вторая пластинка была «Принесла далекая молва…» Обе эти пластинки произвели на меня очень сильное впечатление. Я представляла, как эмигранты тоскуют вдалеке от родины и ждут, когда для них сверкнет солнца луч – их простят, и они смогут вернуться на родину. Так я тогда понимала эти песни. Мне эти пластинки было очень жаль, я не понимала, почему так много пластинок сразу оказалось разбито, но склеить их было уже невозможно. Гораздо позднее я догадалась, что Н. В. хотела уничтожить все то, что как-то могло скомпрометировать И. П., а пластинки Вертинского, тем более такие, рассматривались в то время как явная крамола, хотя многие их привозили.
С Н. В. и Мирой мы как-то ходили в магазин тканей на Красной Пресне у Зоопарка. Н. В. очень хорошо знала архитектуру и рассказывала нам буквально о каждом доме, мимо которого мы проходили от улицы Воровского до Зоопарка. Купили мы ситец и сатин для физкультурных костюмов. Мире купили синий сатин в белый горошек для шаровар. Я не решилась на такую смелость и купила просто голубовато-синий сатин. Маша сшила Мире очень симпатичные шаровары и на уроках физкультуры она выглядела очень эффектно. Вообще вкус у Н. В. был изумителен. Я никогда не встречала женщин, умевших так красиво и с такой выдумкой обставить квартиру и так просто и красиво одеваться. У нее было безукоризненное чувство цвета, формы и меры.
Н. В. не просто любила свою дочь. По всему было видно, что она ей нравится, она ею любовалась, любила за ней наблюдать. Кроме случая, рассказанного моей мамой Н. Г. Ф., когда Н. В. наблюдала за игрой Миры во дворе, я вспоминаю рассказ отца много лет спустя после гибели Н. В. Он говорил, что как-то, мастеря что-то на черном ходу, он увидел Н. В., которая стояла у перил этажом ниже и, как птичка, вертела головкой то в одну то в другую сторону, наблюдая, как Мира поднимается наверх. Повернув голову почти на сто восемьдесят градусов, она ответила на папино приветствие, сбегала на кухню, где у нее что-то готовилось, и вернулась опять на свой наблюдательный пост. Отец был хирург, лечил многих военных дам из нашего дома, но Мирина мама была очень здоровый человек и никогда не обращалась к нему за медицинскими советами. Отца всегда поражала динамичность Н. В. и подвижность. Она правда была похожа на маленькую, аккуратненькую, подвижную птичку.
Вспоминаю последний приезд И. П. в Москву то ли перед, то ли после майских праздников 1937 года. Н. В., Мира и я находились в кабинете И. П. Мирина мама вытирала тряпкой пыль с окна, мы с Мирой отбирали книги, которые Н. В. рекомендовала Мире прочитать летом. Н. В. очень следила за Мириным чтением, и у Миры всегда были расставлены по полочкам книги, которые ей предстояло прочесть. Каждый из нас был увлечен своим делом, и мы не заметили, как в дверях появился И. П. Он остановился в дверях и молча наблюдал за нами. Каким-то необычным, грустным и долгим взглядом он смотрел на Н. В. Я до сих пор помню этот взгляд, часто старалась его понять, но так и не могу подобрать слова, чтобы его описать. В тот момент мне показалось, что он недоволен, что мы все забрались в его кабинет и там хозяйничаем. Эту молчаливую сцену прервала Мира веселым возгласом: «Папка приехал!». Мира бросилась на шею к отцу, а я тут же ушла домой. Менее чем через месяц его расстреляют, а я всю жизнь в памяти перебираю мельчайшие подробности этой встречи и никак не могу понять, знал ли уже он в тот свой последний приезд в Москву, что над ним нависли тучи, или же атмосфера Каменевско-Зиновьевского и Бухаринского процессов заставила его быть таким мрачновато-грустным. Вот так я его помню – стоящим в дверях, как всегда подтянутым, в ладно сидевшей военной форме, несколько начинающего полнеть, но очень пропорционально сложенного.
Вскоре прозвучал выстрел в квартире Гамарника, и не стало Яна Борисовича. Это было в то утро 31 мая, когда мы все пошли в школу на предэкзаменационную консультацию по географии. Консультация не состоялась, и мы, поболтавшись около получаса в школе, отправились домой. За эти сорок-пятьдесят минут, что нас не было, Вета осиротела. По внешнему виду нашего швейцара мы уже поняли, что что-то произошло. Вот что мне рассказывал мой отец об этом дне. Утром во время обхода его срочно вызвал к себе замполит и сказал: «Берите хирургическую сумку и бегом в квартиру Гамарника». Центральный военный госпиталь находится на Серебряном переулке, в семи минутах ходьбы от нашего дома. Когда отец прибежал в квартиру Яна Борисовича, Вета стояла у окна и плакала, прячась за портьеру. Она несколько раз повторяла: «Почему вы мне не сказали, что папа так тяжело болен, я бы не пошла в школу». Дверь моему папе открыла медсестра Марина Филипповна, которая уже несколько дней там дежурила, так как у Яна Борисовича было обострение сахарного диабета и ему часто приходилось делать уколы, врачи опасались комы. Медсестра сказала, что Я. Б. застрелился. Отец прошел в комнату Я. Б. Он лежал на кровати и тут же лежал небольшой револьвер.
Блюма Савельевна сидела в большой комнате какая-то вся окаменевшая и молчала. Марина Филипповна была в состоянии крайнего возбуждения и сказала отцу, что перед тем, как Я. Б. застрелился, в их квартиру пришли два человека, прошли в кабинет Я. Б. и, сказав ему несколько слов, вышли и сели на стулья в большой комнате, лицом к кабинету. Через несколько минут раздался выстрел. Один из пришедших встал, подошел к двери в кабинет Я. Б., приоткрыл ее и, не входя в комнату, повернулся и ушел. Второй последовал за ним. Когда раздался выстрел, Б. С. сказала: «Наконец-то все кончилось». Примерно за день до этого кто-то с кавказским акцентом звонил Я. Б., и из трубки несся сердитый голос и мат. Я. Б. был очень расстроен этим звонком. М. Ф. собиралась делать укол и стояла рядом.
За три дня до этого, 29 мая, между 10 и 12 часами утра мы с мамой и братом убирали балкон на черном ходу. Вдруг мама нам сказала: «С Я. Б. что-то происходит». Мы посмотрели вниз на балкон, который был сбоку. Я отчетливо помню темные волосы Я. Б., которые казались особенно темными на фоне его белоснежного подворотничка на расстегнутой гимнастерке, пальцы рук, запущенные в густые волосы, взгляд, как бы прощающийся с ярким весенним днем. От его позы, жестов, движений веяло отчаянием, крайним смятением.
Позднее мы узнали, что в этот день был арестован Уборевич, днем позже Тухачевский, так что поводов для потрясений было достаточно, но поведение Я. Б. говорило явно о каком-то еще личном потрясении.
Потом были похороны Я. Б. Мы с Мирой стояли на первом этаже, в глубине площадки, а сверху несли темный гроб. За гробом шли Блюма Савельевна, Вета, сестра Яна Борисовича и его шофер. Мы вышли на улицу вслед за гробом.
Последнее детское воспоминание о Мире – это проводы Нины Владимировны в Астрахань. Помню развороченную квартиру, часть вещей было перенесено в Мирину комнату, так как Н. В., очевидно, надеялась, что детскую не тронут.
Поражает, как в такой трагический момент Н. В. не теряла присутствия духа. Она попросила нас сходить с Мирой на Арбатский рынок и купить большой букет красных турецких маков. Это красивые большие многолетние цветы с красными лепестками и бархатно-черной серединкой лепестков. Я стала убеждать Н. В., что они очень быстро вянут, что в дорогу лучше взять пионы или лилии, но она настаивала на том, чтобы купили именно маки, сказав, что они ей больше нравятся. Мы пошли и купили большой букет. Вскоре приехала легковая машина, и Н. В. села в нее, бодро улыбаясь, из машины она помахала нам рукой. В другой руке она высоко держала букет красно-черных маков. Как всегда она была красиво одета и причесана.
Я часто вспоминала этот эпизод и только много позже, будучи взрослой, догадалась, почему Н. В. настаивала именно на красно-черных цветах. Это был вызов – траур по мужу и желание показать, что она все понимает и не склоняет головы.
Через несколько дней был причислен к «врагам народа» мамин двоюродный брат Сергей Сергеевич Каменев. Об этом говорили на собраниях в военных учреждениях, об этом говорила приставленная к нам приходящая домработница, очевидно, с целью узнать нашу детскую реакцию. Поползли слухи, что его прах вот-вот выкинут из кремлевской стены. В доме продолжались аресты. Часть вещей из квартир арестованных куда-то увозили, часть книг снесли в подвал, а часть мебели осталась и продолжала служить новым хозяевам квартир. В квартиру Уборевича въехал О. И. Гордовиков, а квартиру Гамарника занял Кулик, живший до этого над частью его квартиры. Он недавно развелся с первой женой и женился на Кире… с которой познакомился на юге. Но и она недолго прожила там – ее, ее сестру с мужем вскоре арестовали. На место красивой, элегантной Киры незадолго до войны пришла подруга Вали, его старшей дочери-десятикласницы.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.