Текст книги "Два голоса, или поминовение"
Автор книги: Владислав Броневский
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
Брониславу Линке
Поэт и трезвые
Улица Милая вовсе не милая,
улицей Милой не ходи, моя милая.
Дома стоят там важные,
большие, трехэтажные,
глядят сурово в небо
с тревогой, с болью, с гневом.
За домом двор зловонный,
в нем шум неугомонный,
там дети бродят хилые,
там с юных лет сутулятся,
эх, улица ты Милая,
ох, милая ты улица!
На улице Милой – бюро похоронное,
мясник, палатка с водою лимонною,
для кукол лечебница рядом в подвале —
вид более жалкий представишь едва ли.
Вдруг «скорая помощь» проносится с шумом,
чудак парикмахер в тринадцатом умер.
Повесился; тщетно мечтал он о славе,
напрасно фальцетом всю жизнь прогнусавил.
Милая, если б могла ты понять,
как тяжело мне по Милой блуждать!
Стих не родится, бездомны мечты
в этом унылом гнезде нищеты.
То был не парикмахер, а ангел невинный,
с Милой в небо вознесся он, точно с трамплина,
пролетал, белокрылый, над каждым он двориком
и кидал ребятишкам по белому перышку.
Дети ручками перья хватали несмело,
а потом с неба снег пошел, ангельски белый,
люди шли, проклиная свой труд и усталость,
ангел скрылся, а грязная лужа осталась.
Ночью над Милой – оспою черною звезды,
ночью над Милой – гнева мятежного гроздья,
горя немало увидишь ты, милая, в Польше,
Милая, номер тринадцать – нигде не найти его
больше.
В подвале покойник – плач, суматоха...
Плохо!
Первый этаж. Еще хуже!
Вдова парикмахера плачет о муже,
плачет неистово,
на втором – ждут судебного пристава,
а рядом —
отравилась кухарка каким-то ядом,
на третьем – жандармы, сыщики, обыск.
На четвертом – объявленья читают и смотрят в оба:
не нужна ли рабочая сила.
В мансарде девушка дитя свое задушила.
Милая улица.
Улица Милая.
На улице Милой весны не знают,
там деревья и в мае не расцветают,
одни фонари там пьяны неизменно,
ватагой гуляют по улице нищей,
хмельные, качаясь, бредут до кладбища
и лбами стучатся о серые стены.
Милая, я не решаюсь по Милой пройти,
даже когда она мне по пути.
Я обхожу ее в страхе, мой друг,
даже когда я к тебе тороплюсь.
Я, дорогая, боюсь:
как бы я там не повесился вдруг.
Бар «Под Дохлым Псом»
Черный час я встречаю,
черной песни начало.
Дайте мне, люди трезвые,
чарку крепкой поэзии —
вина черного чару.
Трезвые всё глазеют:
«Пусть напьется сильнее,
вдруг потом, среди ночи,
он кредита захочет?»
Бряк! Бутылка чернеет.
Выпил в гневе до дна я,
опьянел, запеваю…
Эти смотрят сурово,
подпевать не готовы.
По второй наливаю.
Ваше здравие, стая!
Вы подальше бы встали:
выпью чарку вторую —
вас стихами убью я.
Я забыть вас желаю.
Обступили всей стаей,
я же в стол упираюсь,
выпил третью – о, Боже,
стол мой валится с ножек,
меня в звёзды бросая:
«Приключение, здравствуй!
Здравствуй, космос прекрасный!»
Меж комет пролетаю,
Андромеду хватаю,
лик Луны вижу ясный.
Расступитесь, планеты!
Песнь ищу в бездне этой,
лью вино из бутыли
в блеск космической пыли,
но не слышу ответа...
Я очнулся не рано,
всё лицо – словно рана,
кругом трезвые встали —
меня били, пытали:
чем платить я им стану?
Я сказал: «Жизнь людская —
мир без меры и края,
коль любовь зазвучала:
лишь любовь, а не чара —
стих чудесный рождает».
В поезде
Сердце вот-вот заплачет —
и не пойму, о чём;
выпить пора мне, значит,
в баре «Под Дохлым Псом».
Ноябрь продувал дороги,
словно во флейту дул,
догнал меня на пороге,
в бар со мной проскользнул.
«Выпей, вещун заботы,
сборщик увядших листьев!
Ветви ты нынче что-то
не до конца очистил.
Лучше бы с третьим камрадом...
Впрочем – можно и без...»
Лишь произнёс – а рядом
третий приятель – бес.
«Мне улыбнулась доля
с вами – такими! – пить.
Первый споёт мне вволю,
будет другой мне – выть.
Полную наливайте!
Дёрнем – до дна притом!
И всё про меня узнайте
в баре “Под Дохлым Псом”...»
И рассказы пошли без устатка,
откровенно, в дымину, некратко.
Напились и ноябрь, и чёрт,
у меня же – слеза течет...
И рассказы пошли, покатились;
в зале пары в фокстроте сцепились,
все орут и целуются шумно,
по-дурацки, зловеще, бездумно,
словно катятся пьяной волною,
до утра по залу снуют...
Молча пью у стены – и со мною
ноябрь с дьяволом пьют.
«Дьявол, бери мою душу,
если хочешь ее забрать,
но свои сорок лет – послушай! —
я должен прожить опять.
Дай в новом существованье
Любовь мне и смерть – как тут,
И ветер попутный! Терзанья —
Черти пусть заберут!
Чтоб любить мне и драться снова,
жить шумней, веселей.
Радости – не спиртного —
в жилы мне, дьявол, влей...»
Был котелок на чёрте,
он его сдвинул: «Брось!
Видишь: в твоем эскорте
мы – унынье и злость;
значит, ты жизнь растратил,
всю – как один глоток...
Фауст, старый приятель,
твой наступает срок.
К чему мне душа поэта,
– глумился рогатый хам, —
в тебе уже крови нету,
её ты отдал стихам...»
Чёрт с ноябрём пропали,
куда? – не знаю о том,
я же – на пол свалился в зале
бара «Под Дохлым Псом».
Спиртное и вечность шумели...
«Глядите: напился – жуть!»
А я: «Пора, в самом деле.
Такси мне... На Млечный Путь...»
Чабрец и кашка полевая
бегут – а кто быстрей? —
на полустанке нас встречая
блаженством теплых дней.
Глядим, как радость из печали,
из поезда в окно,
и как бы счастье мы ни гнали,
нас обоймет оно.
И светом неба голубого,
и солнечным теплом
нам в сердце радость хлынет снова,
как в опустелый дом.
Отдайся счастью и покою
и сон свой не спугни,
но, как свечу, его рукою
от ветра заслони.
Примкнуть штыки
Примкнуть штыки!Польский солдат
Когда придут, чтоб сжечь твой дом,
твой дом родной, твою отчизну,
когда обрушат залпов гром,
дождем железным с неба брызнут
и подойдут стальной ордой,
чтоб ночью в дом ворваться твой, —
стой у дверей, не зная сна,
на страже будь,
здесь кровь нужна!
Штыки примкнуть!
К отчизне давний счет имеем,
его мы сами с ней сведем,
но кровь свою не пожалеем,
в груди и в песне кровь найдем.
Пусть были здесь и казематы,
и горький хлеб, и ранний гроб, —
за меч, над Польшею подъятый, —
пулю в лоб!
Ты – снайпер сердца, снайпер слова!
Что значит песня в грозный час?
Сегодня стих – окоп стрелковый,
сегодня стих – приказ:
Примкнуть штыки!
Готовь огонь!
Когда ж над нами смерть нависнет,
мы вспомним, что сказал Камбронн,
и то же повторим на Висле.
Письмо из тюрьмы
Голову свесив, вздыхая от боли,
плетется солдат из немецкой неволи.
Дороги забиты войсками чужими,
и польская осень сияет над ними.
В тени под березой он сел у дороги,
глядит на свои онемевшие ноги.
Разбит его полк, немцам отдали Раву,
но он-то ведь дрался – и дрался на славу,
с простою винтовкой на танки полез он,
что ж, танки прошли – ведь они из железа.
Последнюю пулю пустил под Варшавой,
побрел по руинам тропою кровавой.
Сожжен его дом, превращен в пепелище.
Как он отомстит, безоружный и нищий?
Береза, береза, веселой была ты,
что ж грустные песни поешь ты солдату
об армии польской, врагами разбитой,
о нашей судьбе, о Речи Посполитой...
Сидит он, усталую голову свесив,
плакучей березы заслушавшись песен.
Орла нет на шапке. И он безоружный.
В любимой отчизне бездомный, ненужный.
Разговор с Историей
Дочурка, в камере тюремной
письмо тебе пишу.
Стал вечер ночью постепенно,
вокзала слышен шум,
решёткой порванное, небо
сереет там, вдали,
хватают птахи крошки хлеба,
чтоб в мир вспорхнуть с земли.
Не важно, доченька, что столько
меня ударов ждет:
я тот, кто ледяную стойкость
в лицо судьбе швырнет.
Ты знаешь: время убегает,
как кровь из вскрытых жил...
Будь счастлива, цвети, родная,
на всё мне хватит сил,
я нынче странникам ровесник,
бреду изгоям вслед —
я донести обязан песню
на дальний берег лет.
Каштан
Наставница жизни, История! Вон
какого даешь ты жару!
Из-за решетки глядит Орион,
как на нарах сидим мы на пару.
Ты травишь древние анекдоты
и смеешься им, сверху свесясь.
Так в камере с видом на ведро ты
веками сидишь, а я – месяц.
О Бессмертная, скажи, откуда
в тебе страсть выкидывать фортели?
Ну сама посуди: разве мудро —
столько крови миру попортить?
Почитай что на целом свете
не война – так чрезвычайка!
Сокамерница, ответь мне:
на чёрта нам эта пайка?
Революционный поэт —
чтоб сгнил в застенках советских?
История, ну уж нет —
не шути так по-детски!
Стыдись: ты дама седин благородных!
Выпусти из Замарстынова...
(Хоть сразу же за воротами
срок схлопочем мы сызнова.)
Каштан был весь в снегу, но почки набухали.
В рассветных сумерках стоял каштан в печали.
Неясный силуэт его встречали мы
на львовской улице, у стен глухих тюрьмы,
и вешние ручьи по мостовой бежали.
Мечтал я: лишь вернусь – и оживет природа,
и пышною листвой оденется каштан,
и почки, соками наполненные, вдруг
прорвутся, белизной обрызгав всё вокруг.
Ведь ширится весна беспечно, как свобода.
О тот, кто над собой слыхал раскаты грома,
тот, кто лишен тепла и ласкового дома,
кто от людей закрыл истерзанную душу,
молчит без слов, хоть слезы его душат:
кому сказать? и как сказать – другому?
Каштан, лишь ты делил беду мою со мною.
Пространство меж тобой и мрачною тюрьмою
стояло предо мной в невыносимый миг,
держа на привязи отчаянье и крик,
и было для меня надеждой и мечтою.
Как медленно, в тоске тянулись те мгновенья
без весточки, надежд, без слова одобренья,
покуда не проникли в сон глубокий
теплом пропитанные мартовские соки —
и вот решётка в солнечном свеченье!
Об узнике одном храню воспоминанье.
Он с пола вскакивал в час предрассветный, ранний.
Весна тревожила его тяжелый сон,
со звездами в ночи вступал в беседу он
молчанием – своей сердечной речью тайной.
Весна в тюремную врывалась тесноту,
тоскливые глаза ловили на лету
неуловимую живительную силу,
что корень, ветви, ствол и почки напоила.
Свершилось наконец – и вот каштан в цвету!
В бессонную тюрьму ворвалось трепетанье
живых цветов. Тогда с прерывистым дыханьем
безумец бросился к решетке впопыхах,
ее ломал и тряс он с пеной на губах
и выкрикнул слова тяжелые, как камень.
«Прислушайтесь, прошу: снаряды надо Львовом,
пехотные полки идут в строю суровом,
и пушки громкие там выстроились в ряд,
там танки грозные по мостовой гремят,
я слышу, как стучат уланские подковы...
Над нами кружится эскадра непрестанно.
Я должен быть в бою. Терзает сердце рана.
И белые цветы... Весна вокруг, во мне...
Взгляните вверх, каштан расцвел у нас в тюрьме».
И рухнул на пол вдруг курсант наш бездыханный.
Столь сладостного я не помню аромата,
как той весной в тюрьме... И юного солдата
я вижу пред собой, слагая эти строки
в глубокой тишине, и слышу окрик четкий:
«Эй, заключенный! Отойдите от решетки!»
Замарстынов, апрель 1940 – Иерусалим, апрель 1943
ДорогаКсаверию Прушинскому
Метель
Дорога вела издалёка, дорога вела через Нарвик
в Варшаву, во Львов и Вильно, на Вислу, за Буг,
за Нарев.
Понятно: еще не погибла, покуда не полегли мы!
Подхорунжий, наш взводный, поглядывай на
«максимы»,
верно держи направленье, веди нас дорогой
прямою...
Я в камере слышал те залпы норвежские над Москвою,
с винтовкой рвался в атаку бежать, как в строю боец,
я —
но стволы были немы, и только стучало сердце.
Дорога вела через фьорды, тянула от снежных глыб
след
через Венгрию, Буковину, Шотландию, Вогезы,
Египет,
сквозь тундру, тайгу и степи киргизские – из России.
Эти дороги дальние в сраженьях солдат взрастили!
Подхорунжий, наш взводный, смерти нет —
лишь приказ непреложный,
что ни могила – окоп, что ни труп – указатель
дорожный.
Верный прокладывай курс через фьорды и белые
снеги:
в Польшу ведет дорога из всех на свете Норвегий!
Над дорогою той лети, мой стих жестокий и гневный,
в край, что враг растоптал, в Варшаву, Краков
и Гнезно,
чтоб от немецкой крови стала Вислы струя
киноварной,
чтоб в победах терялась дорога через Москву
и Нарвик!
Не важно
И Вислой и Татрами дышит пурга,
и сыплются без остатка
оренбургские снега
на польские наши палатки.
Пути не сыщет из нас ни один,
сколько бы ни глядели,
и призраки варшавских руин
движутся вдоль метели.
Сияет в пурге Сигизмундов меч.
Досягает до неба над Польшей.
В снежных заносах Посполитая Речь,
и дорога до ней, и войско.
Снег засыпает руинами степь,
пепелище в полон берёт,
но гнёт ослаб, огонь окреп,
и он очищает народ.
Как тяжко брести сквозь кровавый свет
и кладбищенскую беду...
Ветер в глаза. Оренбургский ветр.
Я шел. Я пойду. Иду.
Что мне тревоги
И никак меня не касается
чем Америка занимается,
что там в Англии с демократией,
и что Рузвельт ест – мне плевать, ей-ей...
Я хотел бы на Жолибоже
услыхать, как шумят тополя,
как поет несжатая рожь и
как кузнечик звенит в полях,
увидать, как над пеплом пожаров
бело-красный стяг водружают,
а потом – пусть меня на нары,
а потом пусть уничтожают.
Как потом обустроить державу
пусть Сикорский с Коґтом обсудят.
Я хочу вернуться в Варшаву.
Все равно. Пусть будет что будет.
Мавзолей Тамерлана
Была бы в руках винтовка,
что осечки в бою не даст, —
и что мне песок ливийский, что мне сибирский наст,
что мне лагеря и тюрьмы, голод, цинга, скитанья —
как хлеб и патроны, радость кладу я в солдатский
ранец!
Мне ни к чему награды, ни к чему мне венки и слава,
мне бы крепкие сапоги, чтоб в них дойти до Варшавы.
Хочу, чтобы грохотал по священной варшавской
брусчатке
каблук, что выщерблен в Нарвике, в Тобруке в песок
впечатан.
Много дорог позади, чужбина осталась в прошлом,
любая земля была польской под солдатской подошвой!
Что богатство – ведь мне ничего, кроме песен, не надо,
мой дом в сентябре разрушили семь немецких снарядов.
Яблони да цветы – возле дома был сад...
Я вытащу из земли все семь немецких гранат!
И поцелую землю – ту, что любил я с детства,
а если рухну, то в Польше – на наш песок мазовецкий.
Что мне тревоги, приятель! Нынче до края земли
наши летят эскадрильи, наши плывут корабли.
Мы всему миру покажем, что достойны своей страны —
была бы в руках винтовка. А ещё – сапоги нужны.
Персия
Вроде бы люди добры и спокойны,
вроде бы им ненавистны разом
беснования, казни и войны.
В людях – вроде бы – творческий разум...
Тихо стою средь резьбы и глазури.
Как я попал через дальние страны,
тюрьмы, скитанья да всякие бури
в этот последний дворец Тамерлана?
...Мчались по Персии конные орды,
мечеть за мечетью, за домом дом —
рушили, рушили, рушили к черту —
так же, как нынче: огнем и мечом!
Силы монгольской всё больше и больше —
рвы или стены – всё нипочем!
Русь и Багдад, Украину и Польшу —
так же, как нынче: огнем и мечом!
Смерть оборвет победные громы.
В память об огненной круговерти —
возведут мертвецу хоромы.
Жалобы жизни – спишутся смертью.
Гибнут народы, гибнут поверья,
гибнут империи и твердыни,
гибнут завоеватели-звери
вместе с воинствами своими.
Как всё закручено в человеке!
Немощна память, немощно слово!
В землю уходят кровавые реки,
кости становятся зеленью новой.
Хочется верить: добры и спокойны, —
люди придут на пахоту жизни,
чтобы отбросить казни и войны.
Чтобы поверить себе... И Отчизне.
Дамаск
Строй кипарисов,
а ниже – олив трепетанье.
Горы волшебные вижу
и солнца сиянье.
Светятся жидким топазом
в долине потоки,
с гор устремились и сразу —
к сказкам далеким.
Мчатся дорогой истории
несытые войны...
Бешено мчатся моторы
по нивам спокойным.
Орды нахлынут злые,
растопчут границы,
в эти пласты нефтяные
кровь просочится.
Персия! Мирные песни
несутся еще над тобою...
Ты, как Польша, чудесна
перед сентябрьской грозою.
У рек Вавилонских
В Дамаске – как в Завихосте
или как в Вышегроде.
Смотрю с моста,
гляжусь в воду,
носит меня по свету
с пустым, как всегда, карманом
в battle dress[6]6
Военный мундир (англ.).
[Закрыть] одетым
Polish Forces[7]7
Польские вооруженные силы (англ.).
[Закрыть] – капитаном.
Фиалки цветут в Дамаске —
весна. Мне очень жалко,
что я, словно черт из сказки,
в шапку не вдел фиалку!
Город белый, белый,
легкий, словно пушинка,
день слагаю целый
лирическую чепушинку,
и видится все яснее
время свиданий нежных,
когда в Уяздовской аллее
дарил я милой подснежники.
Когда я буду умирать
Мы строить башню свою
у рек Вавилонских не станем,
мы в Польшу – солдаты в строю —
маршем идти не устанем.
Не верь аравийской звезде,
и верить гаданьям не нужно.
С тобой карабин везде —
служба.
Здесь нефть устремилась ввысь
без посоха Моисея.
Крылатая стая, несись,
на Вислу несись быстрее.
Самолетов и танков строй,
бешеный от бензина,
мы поведем с тобой
с песней про Буковину.
И не услышим сквозь дым
труб иерихонских пенье,
когда врага разбомбим
во имя освобожденья.
И мы по руинам пройдем,
насмерть будем бороться,
и польское эхо кругом
на выстрелы отзовется.
Европу и Африку мы
пересечем на марше,
без шума и кутерьмы
вернутся солдаты наши.
И мирная встанет заря
над крышей родного дома,
тогда штыки сентября
на плуги перекуем мы.
Ничего больше
Я в час последний свой
сам распрощусь со светом,
ты надо мной не стой,
не докучай советом!
Хочу лежать один
с открытыми глазами,
сжимать свой карабин
спокойными руками.
Ловить жужжанье пчел
хочу на смертном ложе
и видеть Вислы дол,
где молодость я прожил.
А если нужен плач,
пусть лучший друг заплачет,
когда в солдатский плащ
остывший труп мой спрячет.
Похоронивши, пусть
друзья мои, родные
солдата вспомнят путь
и песни боевые,
потом пусть кровь прольют,
отчизну защищая.
Я песню им свою
и меч свой завещаю.
Стена Плача
Ах, что там осталось? Разрушенный дом,
невзрачная жизнь, промелькнувшая сном,
погост, где моя похоронена мать,
земля, что дарила свою благодать, —
холмы и долины земли Мазовецкой,
я слышу ваш стон под пятою немецкой, —
и шум тополей, и над Вислой закаты,
где счастье на миг улыбнулось когда-то,
где сердце с любовью впервые спозналось...
Там больше уже ничего не осталось!
А мне что осталось? Скитаться, грустить,
как лист, унесенный ветрами, кружить,
и слушать волну у библейской реки,
и видеть над Вислой во сне огоньки,
и знать: не во сне, наяву надо биться
за землю, с которой пришлось разлучиться,
за дом, превращенный врагом в пепелище,
за гроб материнский на старом кладбище,
за то, чтоб с любовью вновь сердце спозналось...
Да, больше уж мне ничего не осталось!
Via Dolorosa[8]8
Камни серого цвета
и плач – сквозь тысячи лет.
Я променял бы все это
на Вербную и Новый Свет,
посидел бы в «Земянской», в «ИПСе»,
слез не пряча под веками,
а во мне Апокалипсисом
и Вавилонскими реками
рыдало бы, колыхаясь,
Иеремиевой песней горя,
сердце Варшавы – хаос,
страшного сентября.
Кровоточить умея,
стихи ничего не значат.
Я плакать пришел, евреи,
к Стене Плача.
Путь скорби (лат.).
[Закрыть]
Роза Сарона
Иерусалимские стены,
камни снесённого храма...
Этой космической сцены
встарь здесь разыграна драма.
Было, и сгинуло снова
в действах, в потоке столетий
преображённое слово,
то, что за совесть в ответе.
Сколько здесь улиц, но длится
эта дорога, и что же? —
на перекрёстках таблицы.
Мороз по коже.
Здесь он упал... Здесь взвалили
крест на него лиходеи...
Снова упал, снова били...
«Скажешь, кто царь Иудеи?»
Кровь на челе из-под терний,
вот он – гонимых союзник,
жертва разнузданной черни
и политический узник.
Что ж моя память кровава,
словно голгофские пики?
Что в ней таится? —
Варшава,
плат Вероники.
Я здесь не в поисках Бога,
я лишь солдат, и не больше.
Но ведь мой крест и дорога —
это дорога до Польши.
Моя комната
Белые контуры Ерусалима.
Ветер ливни пронес,
и серебрятся, едва различимы,
капельки в чашках роз.
В этом краю, в былое влюбленном,
столько библейских слов...
Что же такое «Роза Сарона»? —
Отзвук забытых снов?
Роза Сарона... Пыль Иудеи...
Боль порушенных гнезд...
Или – в ночи, в плену у халдеев —
сплетение южных звезд?
Или же – в тайнах древних мелодий
есть и ответ иной:
канула роза в темный колодец,
был нестерпимый зной,
тонкие, крепкие девичьи пальцы
подняли ввысь кувшин,
к девушке грустно склонялись пальмы,
кривые стволы маслин.
Бедра плывут. Жара истомила.
Тихо браслет звенит.
В мареве жарком – отблески Нила,
Дальняя синь пирамид.
Кедры Ливана, горы Синая...
Много искал я роз.
Только вот Розы Сарона – не знаю.
Не отыскал. Не принес.
Белые розы в красных вазонах,
быстрые взоры в окне...
Есть ли взаправду Роза Сарона?
Или – приснилась мне?
Советы туристке в Иерусалиме
Я живу в стране паслёнов,
и в любые окна перцы
нежнонежно и влюбленно
тянут листья в форме сердца,
как непрошеное счастье
в суете сует безбрежной…
Но душа, душа всё чаще
и «влюбленно» ждет, и «нежно» —
как не знать ей Палестины
весноватой и зеленой?..
Пусть тебе расскажет стих мой,
что живу в стране паслёнов.
Средиземное море
Сядешь в «девятку», и до конечной —
на гору Скопус.
Там ты под солнцем палящим и вечным
встанешь, как над потопом,
радугой скоротечной.
Над мертвыми берегами
стоит керубим меднолицый.
Над Иорданом кругами —
орел, белая птица.
По белым холмам пророки
древними бродят путями.
Ангел простер свои руки
Лоту с дочерями.
Смотришь умиротворенно
на белого камня до́мы.
Помни огни Содома,
трубы Иерихона.
Ведет сынов вереницей
Иаков лугом зеленым.
Вот Старый Город: по склонам
древних царей гробницы.
Гонится за тобою,
за счастьем твоим могила:
в небе варшавском «юнкерсов» воя
не позабыла?
Глянь: «Семь сестер» у берега моря —
кто обратил их в плачущий камень?
Так предстают изваянием горя
люди со сжатыми ртами.
Дальше на север – лазурная мгла,
мир нереальный, весь из стекла,
и видно, какой кровавый.
Там – дорога тебе легла
до Варшавы.
Как Висла, сотнями брызг
мой взор тебя снова омоет.
Радуга – вдрызг.
В сумерках на Катамон вернёмся с тобою.
Шумит Средиземное море
у Левантийской земли,
плывут и плывут на просторе
военные корабли.
Солдаты плывут, солдаты,
нацелившись на людей,
плывут от зари до заката
стальные тела кораблей.
Синь моря и неба лучится
то в золоте, то в серебре...
Ужель наше счастье таится
на Кармельгоре?
Над раковиной покоя
неба свод голубой,
плывут корабли чередою,
спешат в Европу на бой.
Вовеки не будут забыты
все горести нашей земли,
тяжелые волны сердито
на север несут корабли.
Плывут корабли на просторе,
они нашу радость везут...
Скажи, Средиземное море,
где бе́рега тихий приют?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?