Текст книги "Росяной хлебушек"
Автор книги: Владислав Попов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Фёдор сел на лавочку. Пару минут назад ему хотелось дойти до бывшего сельского совета, но теперь всё изменилось. Никуда не хотелось идти. «Вот уросёха моя, – думал он горько, – от приезда к приезду всё одна да одна. Не топит хозяин теперь твою печку, чаю не греет, свету не жгёт, круглый год темно твоё окошко. А раньше-то и точило жужжало, рубанок стучал. Радио по “Маяку” пело песни разные, и весело тебе было, тепло с человеком-то. А теперь – тишина запустелая. А ведь как её строил! В окладное листву положил, чтоб на века хватило. За пятнадцать километров за листвой ездил. Топором кривым все стенки вгладь вытесал… Радостно было! Господи, да ладно ли я сделал-то, – винился он, – что уехал, до сих пор вот не знаю! Да ведь кому я здесь нужен-то по большому счёту, горю только! Нет у меня здесь никого, и нет дел никаких больше. Дом-от сгорел, да разве я и жил в доме-то после Лизы, и полмесяцу не прожил, в уросёху ушёл. А в музее чего? Каждый день при деле вроде. Да и Мироныч на старости ко мне прислонился… Поеду завтра. Фотографии возьму Лизины. Инструмент какой заберу – пилу, топорища – пропадёт он тут без меня…»
Долго сидел Фёдор, перебирал свои неуютные мысли. За спиной, перекатывая ветер, шелестела трава. Речной холод, поднимаясь снизу, студил потихоньку плечо. Тихо подошла к нему Лиза и села рядом. Тонкая прядка волос, отклонившись, коснулась его щеки, и он почти видел, как наяву, белые руки Лизы, лежащие на её коленях. Замер Фёдор, боясь пошевелиться. Разгорелась огнём щека. А когда открыл глаза, уж не было никого…
В их последний день, когда Лиза ещё была с ним, у него, как нарочно, разболелась спина, да так, что он еле бродил по избе, подволакивая ногу, и всё упрашивал Лизу, чтобы та никуда не ходила: «Далась тебе эта морошка! Танька и без тебя на болото сбегает! В другой раз сходите. Да я сам тебя свожу, вот поправлю только спину и свожу!»
– Тебе целую неделю прописали дома сидеть! – сердилась Лиза на его уговоры. – Кто велел брёвна одному катать? Люди-то на болото за день по два раза слетают, всю морошку вытаскают! И рохлую даже берут. Не хочу я, как дура, дома сидеть и тебя дожидаться.
– Да куда вы пойдёте-то, ты ведь и лесу не знаешь!
– На Волчий мыс пойдём! Не одна же пойду, а с Татьяной. Я уж обещалась ей. Чего так волнуешься? Меня расстраиваешь!
– Да не волнуюсь я, просто не хочу, чтоб ты ходила без меня.
– А я хоть сапожки свои обновлю! – засмеялась она, обнимая его за шею. – Новенькие, мяконькие! Зря, что ли, дарил? Ни у кого таких нет в деревне! – Лиза отскочила, притопнула каблучком. – Смотри, какие хорошенькие! По ноге! С баечкой! Танька увидит – обзавидуется! Ну чего ты? – говорила она, нежно прижимаясь к Фёдору. – Я же быстро обернусь. К обеду. Пообедаем – будем морошку чистить. Чего ты?
И Фёдор согласился, но всё равно потерянно смотрел, сидя на лавке, как Лиза весело скакала по кухне, собирая в котомку, что поесть в лесу. Наконец хлопнулась напротив – глаза смеются! – взяла его руки в свои и сказала: «Ну, я пошла?» Фёдор заглянул в её смеющиеся глаза, где, кроме счастья и нетерпеливого задора, не было ничего больше, недовольно дёрнул плечом: «Пойди!» Она тут же вскочила, чмокнула Фёдора в щёку и выпорхнула за дверь.
Он выбрался следом на крыльцо. Лизка была далеко. Он смотрел, не отрываясь, как она бежала до старого амбара, пересекая длинные утренние тени. Белый платочек то вспыхивал на солнышке, то гас. Добежав до амбара, Лиза остановилась, оглянулась и, увидев, что Фёдор всё ещё стоит на крыльце, весело помахала ему рукой и скрылась.
Сердце у Фёдора болезненно сжалось – он не любил отчего-то, когда Лиза уходила надолго. В доме тогда становилось тихо и пусто, и только работа, которую Фёдор сам себе назначал, заставляла время идти быстрее. В избе не сиделось – было душно. Солнце выжелтило весь перёд, и Фёдор ушёл в сарай вязать веники для бани, сел сбоку у дверей, чтобы видна была вся дорога, и принялся за дело. Руки привычно равняли ветки, обрывая снизу лишние листья, коротко перехватывали посредине, проверяя крепость и силу веника. Солнце поднималось выше, и небо выцветало на глазах. Мятая берёзовая листва пахла свежо и горько. Федор откладывал порой работу и, опираясь ноющей спиной на стену сарая, глядел обречённо в ту сторону, куда убежала Лиза.
Стрелка часов доползла тем временем до десяти и перевалила. Где-то скрипела телега и заливисто смеялась Марфа Ивановна. Фёдор поднялся, отряхнул с колен сор и листья, стал тюкать топориком, равняя концы у веников. «До мыса Волчьего недалеко, час туда да час обратно, часа два-три поберёт ягоду. Танька, что, лес знает. Там плутать негде! Чего волноваться-то!» – так думал Фёдор, продевая приготовленные лучинки сквозь веники, попарно вывешивая их на длинную жердину. Веники покачивались, как ручные весы. «Тридцать шесть! Нать ещё бы с десяток! Да Лизка догадается – нарежет, пойдёт с болота и нарежет!»
Фёдор вышел во двор, доковылял до калитки и стал смотреть на пустую дорогу. Тихо и безмятежно было кругом. Белые облачка неподвижно висели в спокойном и тёплом небе. Серая птичка выпорхнула из кустов, пискнула и тут же нырнула в малину. Из-под горы упруго задувал ветер, мягко толкая в спину, и приносил запах реки и распаренной на солнце ивы.
Фёдор добрёл до сарая, вытащил рассохшиеся топоры, подбил клинья и замочил их в ушате, потом сел отбивать косы. «Лизка бы увидала, заругалась: “Чего опять ходишь, лежать бы надо!”» Фёдор взглянул на часы – стрелка добралась до двенадцати.
Лиза в обед не пришла, и даже после трёх её не было. Обеспокоенный, Фёдор выбрался к придорожному амбару, не зная, что делать: идти ли под гору встречать Лизку или подождать ещё немного. «Подожду!» – решился он и присел неловко на амбарный приступок и сидел так с полчаса, наверно, пока не подошёл Павел.
– Чего, Федя, сидишь? Лизку, поди, заждался?
– Ну! За морошкой убрела, обещала к обеду прийти, и всё нет никакой! – сердясь, отвечал Фёдор.
– Она у тебя одна пошла или с кем?
– Да с Танькой она пошла, так-то чего волноваться!
– Да ты что! С какой Танькой? Таньку свекровь не отпустила – она у коновязи сено гребёт!
– Как не отпустила? Она уже с утра к Таньке и ушла! – вскочил изумлённый Фёдор.
– А вот так, не отпустила! Она у тебя куда хотела идти?
– К мысу Волчьему, а чего?
– Да ничего, Федя, только мужики её у Тониной рады издалека видали да подивились ещё, одна идёт – не одна? Куда это Федька её отпустил?
– Паш! У тебя мотоцикл на ходу? – взволнованно перебил Фёдор. – Съездим к Татьяне, а? Невмоготу мне больше чего-то ждать!
Минут через пять они мчались по дороге, поднимая пыль. Пустая коляска тряслась и подпрыгивала. Фёдор нетерпеливо выглядывал из-за плеча Павла. Татьяна жила в самом конце деревни и, слава богу, была уже дома, на улице.
– Что, Феденька, Лизку потерял? – засмеялась она беззаботно с крыльца. – Соскучился? – Но, увидев, с каким лицом подходил Фёдор, осеклась тут же. – Да ты, Федька, чего? Совсем, что ли? Да куда она денется, вот дурной!
– Куда она, Таня, пошла? – спросил за Фёдора Павел.
– Хотела на Волчий мыс, да свекровь моя только сказала, что там всё выброжено, так она за Крестики пошла!
– За Крестики? Да как вы её отпустили? Там же водит! – закричал, бледнея, Фёдор. – Ты что, не понимаешь?
– Чего там водит? – крикнула Татьяна. – Коли о тропу держаться, ничего не водит! А солнце в небе на что? Ты думаешь, мы её не отговаривали? А она: «Меня Феденька по солнушку учил ходить, не заблужусь я!» Вот и пошла. Разве переубедишь – она же, как коза, упрямая! Морошки захотела!
– Что же делать? – спросил растерянно Фёдор.
– Стоп! – сказал Павел. – Ты раньше времени не паникуй! Лизка, может, сейчас сама тебя ищет! Пропал! Приставку не поставил! Будет тебе на орехи! Сейчас домой едем, а если что, к Крестикам. Тань, ты бы с нами съездила? Тропку бы вашу показала, свекровину, – там, у Крестиков, тропок-то, сама знаешь, до едрени фени!
Татьяна быстро взглянула на Фёдора и сказала, соглашаясь:
– Поедемте! Чёй-то и мне неспокойно стало! Я только за платком сбегаю да записочку напишу – у меня все до речки ушли!
Но Лизы дома не было. И не встретилась она по дороге. У Крестиков Павел поминутно сигналил, но лес молчал.
– Хватит! Давай на болото выйдем! Чего так стоять! – сказал Фёдор, пряча глаза. – Там посмотрим. Следы, может, есть?
– Да какие там следы? – возразил Павел. – Разве угадаешь, её – не её?
– У ней сапоги новые, я след сразу узнаю, Паша.
Татьяна осталась у мотоцикла – вдруг Лиза объявится, а они по глубокой выбитой тропинке выбрались на болото. Оно было пустым и тревожным. Нигде не маячил никакой белый платочек.
– Лиза! – закричал тогда Фёдор. – Лиза-а!
Павел преломил захваченное с собой ружьё, щёлкнул и выстрелил два раза. «Бах! Бах!» – раскатилось грохотом по небу. А когда смолкло, никто не отозвался.
– Пойдём до островка, оттуда всё болото видно, а то здесь справа стена да слева стена, – попросил Фёдор.
Но и с маленького негостеприимного островка, заросшего невысокими деревцами, они не увидели Лизы. Всё необъятное пространство, состоящее из рыжих кочек, редких сосенок и выцветшей травы, было безжизненно и молчаливо. В вечереющем небе, в наливающейся синеве, безучастно светило жёлтое солнце. И сколько ни вглядывался в даль Фёдор, всё было напрасно…
– Лиза! Лиза! – кричали они.
– Бах! Бах! – гремело ружьё.
– Господи! Да где же она? – Фёдор, опираясь на Павла, с трудом сел на вывороченную кокору. Спина от тяжёлой ходьбы совсем онемела и была теперь как чужая.
– Паша! Где она может быть? – он поднял на Павла беспомощные глаза, не в силах больше прятать отчаянье и страх. – Где она ходит?
– Пойдём домой, Федя! Может, Лиза с другого конца домой пришла. Чего так изводиться!
– А вдруг не пришла?
– Ну если даже не пришла, так ведь не пропадёт! Найдётся! Где здесь блудить-то, сам подумай, Федя! За болотом дорога тянется, слева ЛЭП, справа река наша заворачивает. Выйдет куда-нибудь! Ночи светлые, тёплые. Выйдет! Ягод полно. По солнышку и выйдет, коли не вышла уже!
– Так старухи говорят – водит здесь!
– Нам только старух и слушать сейчас! Сами не знают, что болтают! Идём домой! Если нет Лизы, деревню поднимем. Всё хорошо будет! – Павел обнял Фёдора за плечи. – Вот увидишь, всё хорошо будет!
Лизу искали четыре дня. Весть о её пропаже мгновенно облетела околки и окрестные деревни и обросла разными слухами и толками. На розыски поднялись все, даже из района приехали, по многу раз прочёсывали болото и лес, стреляли из ружей, проверили все известные охотничьи избушки и заброшенные чищенины. Всё было впустую. Фёдор осунулся и почернел. Его силком увозили из леса – он не хотел возвращаться домой. На четвёртый день Марфа Ивановна насильно пихнула ему в руки стакан водки и приказала:
– Пей! Легче сердцу станет! – и повернулась к Павлу. – Чего глядишь, как отеть, пей с ним! И я с вами выпью. Бабам, Феденька, легче бывает: они выплачутся, выговорятся! Ты бы, Феденька, поплакал. Это ведь не стыдно, Феденька, поплакать-то. Поплачь, дорогой!
– Не поможешь слезами-то, – глухо откликнулся Фёдор и опрокинул стакан водки. Марфа Ивановна о чём-то ещё говорила, дотрагиваясь до него сердобольной рукой, да Фёдор её не слышал. А как кончилась водка, оттолкнулся от стола и поднялся, шатаясь: «Домой пойду, устал, поспать надо».
Белые ночи уже оборачивались тихими сумерками. Первые редкие звёзды и здесь и там прокалывали сырое небо. Фёдор остановился перед своим тёмным, будто нежилым, домом. Тягостно было у него на душе, и он долго не решался войти. Наконец поднялся тяжело по лестнице и вошёл в избу. Тихо и пусто было в избе, и всё казалось без Лизы чужим и незнакомым. Он сел на кровать. Смятое Лизино платье так и лежало с того утра перед ним на подушке. «Лизонька, – задыхаясь, промолвил он и повалился лицом на платье, прижимая его к губам и к груди, – Лизонька!»
И старая печь, и стол, и белеющее холодным светом окно, буфет с тусклыми чашками и горкой блюдец, этажерка, шкаф, стена, потолок – всё, что было вокруг, глядело на него из глубины, слева, справа, сверху, снизу, из всех углов родной избы осуждающе, мрачно и осиротело…
Он очнулся от звука, будто скрипнула половица, будто кто-то прошёл рядом и мимо. Он открыл глаза и вздёрнулся от испуга: у окна вполоборота тихо стояла Лиза и молча смотрела на него. Фёдор хотел потянуться к ней, но страшная тяжесть сковала руки и ноги, спеленала так, что и дышать невмоготу было.
– Что же ты, Феденька, так и посуду не помыл? Присохла же вся, – укоризненно покачала головой Лиза, а потом тихо подошла к нему и села в ногах.
– Ли-за, – с трудом выдохнул Фёдор и, превозмогая боль, потянулся неживой рукой к её лицу.
– Феденька мой! – вскрикнула Лиза и вдруг повалилась на него, обнимая дрожащими руками. – Феденька!
Он обнял её. Волосы Лизы были сырыми и пахли настывшей травой. Острые лопатки торчали сквозь платье. Холодные губы коснулись его лица.
– Феденька, меня из-за сапожек убили!
Близко-близко он увидел её раненые глаза и закричал: «А-а!» – и очнулся снова.
Лизы не было. Серый дождик катился струйками с крыши. Из тёмных сеней в полуоткрытую дверь несло сквозняком. И сердце мало не выпрыгивало у него из груди. Фёдор сел, сутулясь, и долго смотрел в пол. Рубашка на груди была сырой – он, наверно, плакал во сне. Но руки, обнимавшие только что Лизу, всё ещё помнили и чувствовали её.
– Лиза не придёт, – сказал он наутро Марфе Ивановне. – Я во сне её видел – она мне всё рассказала.
– Что ты, Феденька? – всхлипнула Марфа Ивановна. – Что ты? Ведь нельзя так, голубанушко! Нельзя снам верить. Нельзя, слышишь?
– Убили мою Лизоньку, Марфушка! Убили! Она мне сама об этом сказала. Сама.
Ещё два дня искали Лизу, а потом перестали. На том болотном островке, на самой маковке, Фёдор с Павлом, как ни ругался председатель сельского совета, обвиняя в суеверии, поставили крест, да он и стоял там когда-то, ещё при дедах, – место-то было нечистое: водило.
– Крест-от поставишь как, так скажи, – поучала Марфа Ивановна перед дорогой. – «Лиза, не ходи ко мне больше, не надо!» Скажешь ли?
– Ну, – обещал Фёдор, но не сдержал слова. Сели они с Павлом на кокору, выпили бутылку водки, помянули Лизу. С того дня Фёдор боле не бывал на болоте и в лес не больно-то стал ходок. Из дома переселился он в уросёху, да и стал напостоянно в ней жить. Не жилося ему в доме – всё напоминало там Лизу и мучило только.
…Прозябла совсем спина у Фёдора, поднялся он с лавки и зашагал по угору до своей уросёхи. Тусклый утренний свет уже заполнял во всю широнь проснувшуюся реку. Из тумана лезли кусты, и длинные лодки на красном камешнике, и сосны, заселившие потихоньку неухоженные склоны. От деревни тянуло дымом – какой-то раностав затопил уже печи. Деревня зажила, зашевелилась. «Была бы могилка, – думал Фёдор, – было бы куда сходить… Почто же не удержал я Лизу тогда, почто же отпустил-то? Ведь мог же, мог не отпускать…»
У дома встретил Павел:
– Что, на лавочку свою ходил?
– Ходил.
– Тебе что, дня мало? Пошли чай пить. Ивановна вся о тебе прибеспокоилась: куды пропал? А я смеюсь – по девкам ушёл!
– Да где девки-то, Паша? Были, да вышли все.
Утренние сборы до машины были недолги – нищему собраться, что ремешком подпоясаться. После чая Фёдор едва успел добежать до уросёхи, покидать в заплечный мешок кой-какой инструмент, а уж уазик сигналил нервно и нетерпеливо, а Зиночка кричала от ворот:
– Дядя Федор, давайте скорей, у меня на работу опаздывают!
– Подождёт твоя работа! – ворчала на Зиночку Марфа Ивановна. – Чего так рано сорвались? Человек из дома уезжает! Федя, Федя! Вот пирожки возьми, тут варенья банка, сметанка, груздочки – ничего, что прошлогодние, разберёшься сам! Водичкой ополоснёшь, – и обняла его крепко, расцеловала. – Приезжай, Феденька! Паша, чего стоишь? Ну?
Фёдор обнял Павла:
– Ну, давай, приезжай в гости, Паша! Давно ведь у меня в музее-то не был! – и, неловко подбирая к груди надаренные гостинцы, полез в кабину.
– Ой, дядя Федя, месяц есть будешь! – засмеялась Зиночка, отодвигаясь по сиденью. – Марфа Ивановна, дядя Паша, до свиданья! – И тесно перегибаясь через Фёдора, замахала рукой.
Уазик дёрнулся, и они полетели. Фёдор хотел ещё раз посмотреть на свой мостовик, на ручей, но опоздал – уазик, натужно рыча, уже влез на гору и затрясся, переваливаясь по старому полю.
Когда понеслись по дороге и мелкие камешки быстро и метко защёлкали по днищу машины, Фёдор наконец прислонился окосицей к холодному стеклу и стал смотреть на проносившиеся мимо сосны и ели.
Он вспоминал Марфу Ивановну, вспоминал Павла, и от этих сердечных воспоминаний было светло и грустно. Альбом с фотографиями Лизы он прижимал к груди, ему казалось, от альбома шло какое-то странное тепло, и он представлял, как вденет фотографию Лизы в приготовленную рамочку, как поставит её на стол или прикрепит на стену. Он думал о Мироныче, который, верно, его потерял, о музее, о своей комнатейке и был рад, что всё-таки сподобился и съездил в родную деревню.
Музейные дни по возвращении потекли, как всегда, неспешно и привычно, сложенные из множества дел: старых, старательно выполняемых изо дня в день, и новых, неожиданно нагрянувших и обновивших его быт. Фотографию Лизы Фёдор поставил на стол и теперь, всякий раз забегая в свой угол под лестницей, неизменно встречался с её весёлыми и беззаботными глазами, с её радостной улыбкой на лице, и одиночество, мучившее его, куда-то отступало, пряталось до поры до времени, быть может, в самую дальнюю и глухую комнату малообжитого музея. И он не понимал, почему же раньше не привёз он фотографии Лизы, чего ждал и чего боялся.
Дни октября тем временем становились холоднее, и ожидание новизны из снега, морозов и первого льда на реке было томительным и отчего-то праздничным. С ноябрём пришла стужа. Дни убывали. Река измученно шуршала толстой неторопливой шугой и потрескивала припоем. Чёрные лодки, вытащенные на берег, мёрзли на жердях и подставляли обледенелые спины ветру и снегу. Фёдор с Миронычем спускались под гору и смотрели, как замерзает река.
По субботам и средам они топили баню, и Фёдор помогал из проруби таскать на угор речную воду – колодезную для бани Мироныч не признавал. Вода плескалась из полных вёдер и застывала на крутых ступеньках и валенках. Сверху, со столетних сосен, серыми столбами порой осыпался снег, и Мироныч, спиной поворачиваясь к порошившему снегу, ворчал на Фёдора: «Чёй-то не больно круто таскаешь? В твои-то годы, видал бы кто, как я с вёдрами летал! Устосался, поди? Махнём-ка по рюмочке – Настенька за расколку дров поднесла – выпьем, на том-то свете уж не поднесут!» И они выпивали, закусывали коркой хлеба и смотрели из предбанника на реку, занесённую снегом, на прорубь, закрытую ставнем. Больше не на что было смотреть.
– Как ты думаешь, Феденька, доживу ли я до двухтысячного? – пытал Мироныч. – Ведь и недолго-то осталось терпеть: год да месяц. Уж больно хочется посмотреть, как там, в двадцать первом веке-то, будет!
– Да чего там будет, Мироныч? То-то же и будет: баню топить будем с тобою, дрова рубить, музей охранять. Ничего нового для нас и не будет.
– А вдруг сбытит, и я доживу? Ох, и выпью тогда я, Иваныч! А потом? А чего потом? И помирать можно! – Мироныч улыбнулся мечтательно, но вдруг, будто вспомнив что-то, нахмурился и добавил: – Ты, это, Феденька, медальки мои дочерям непутёвым не отдавай, в музей снеси, пускай там на подушечке лежат, ладно? А то ведь поналетят сороки, растащат по углам. Давай ещё по стакашечку! Смотри-ка: полную наливаю – чего нам из полумеры-то пить!
Всё для них изменилось в один день: прибежала к Фёдору как-то Настенька, румяная, запыхавшаяся, с мороза, тут же закричала радостно с порога:
– Фёдор Иваныч! Мы картину нашли, огромную, красивую! На чердаке нашли, в деревне, там ещё монастырь был, знаете? Помогите выгрузить. Сил не хватает – рама тяжёлющая! Разбить боимся. Пойдёмте! Такая картина – настоящее украшение для нашего музея, это я вам авторитетно говорю.
Картина и впрямь была широкая, тяжёлая, замотанная в рваную мешковину и тряпки. Возле машины топтался довольный суетой Мироныч.
– Привет, Иваныч! Принимай новую обузу! – закричал Дмитрий Фролов из кузова, и Фёдор с Миронычем потащили картину на себя, Дмитрий с грузчиком спрыгнули и перехватили свой край. «Осторожней, осторожней! – умоляла Настенька. – Не порвите, раму не разбейте!» – и, забегая вперёд, открывала двери. Картину внесли в большой выставочный зал и приставили к стене.
– Только не трогайте, теперь уж я сама. – Настенька перерезала ножичком верёвки, развела осторожно края мешковины, подоткнув за раму, и оглянулась смущённо и восторженно. – Ну вот! Как вам? Нравится? – и отступила в сторону.
Все замолчали. Тихий летний свет лился из глубины картины. Что-то знакомое, что Фёдор видел и знал когда-то, да вот только позабыл, вдруг почудилось ему, и он, удивлённый, отступил на шаг, нисколько не пытаясь скрыть смущения. И вроде ничего особенного не было: глинистая дорожка бежала через луг. Таких дорожек в деревне сколько хочешь! Деревянные жердяные ворота в конце луга были приоткрыты, будто приглашали идти дальше. Тёплая волна шелестящего ветра катилась по траве. Синее глубокое небо было спокойно и ласково, и так высоко, и так безбрежно, что глаз не отнять. Лёгкие летучие облака таяли в этой необъятной солнечной выси, переливались краями и тёмными тенями скользили по дальнему полю и рощам.
– Да, Настасья Петровна, – протянул Фролов первым, – ну и красоту же вы откопали! Глаз не отвести! С такой картиной и печки зимой не надо – поглядишь и враз согреешься!
– Ну я же говорила, говорила! – обрадовалась Настенька. – Она ещё тёмная, в пыли. Надо её лимоном протереть, краски ещё сильней заиграют. А вот кто написал её, не знаю – в уголочке нигде не указано!
– Ну, лимоном потрёшь, так увидишь! – подал голос Мироныч. – А ещё лучше спиртиком: выпить стопочку неразбавленного и выдохнуть на картину – сразу вся очистится! Чего смеётесь, я способ этот по телевизору видел: картины в Эрмитаже так чистят.
– А что? Мироныч дело говорит! Настасья Петровна, а может, попробуем? Водочкой отполируем?
– Нет уж! Никакого спирта, Дима, сопьётесь тут. Я реставратора из Архангельска приглашу.
– Да куда ему, твоему реставратору, без нас? Где он будет в баньке-то париться? Мы ему поможем, правда, Феденька? – подмигнул Мироныч.
Реставратор в самом деле приезжал, грустно и озадаченно бродил вокруг картины, тёр её тряпочкой, вздыхал, нюхал грязные пальцы и ничего не мог признать. Картина ему не давалась. Фёдор с Миронычем посмеивались над его длинным испачканным носом. Настенька сердилась и говорила им тихонько и уверенно: «Это неизвестный Верещагин, нечего ходить вокруг да около, я вам авторитетно говорю. Он к нам на Север приезжал? Приезжал! Знаете, сколько работ он здесь написал? Двина, Пинега! Это его работа, Василия Васильевича, не сомневайтесь!»
На третий день реставратор, выпив с горя водки, признал своё поражение: «Не знаю, братцы, чья рука, но глыбище, талант! Монах какой-то писал, самородок, ей-богу. Её при монастыре нашли, значит, монах, оттого и имя нигде не подписано!» С тем и уехал в совершенном расстройстве и печали.
Фёдор картину повесил на тяжёлый кованый крюк в главном зале. После всех испытаний и протирок она и вправду, как обещала Настенька, заиграла всеми красками и даже в самый пасмурный день была солнечной и тёплой. В музее заметно прибавилось посетителей, и всякий час перед ней стояла небольшая кучка приезжих любопытных и местных почитателей. Был и глава районной администрации Хромов, который поздравил Настеньку и вручил на продолжение ремонта толстый конверт денег.
Когда закончились все официальные и неформальные торжества по случаю приобретения загадочной картины, Мироныч сидел в комнатейке у Фёдора поближе к железной печке и, как всегда, философствовал, скрестив пальцы на острой коленке:
– Как хорошо, Феденька, что мы такую картину приобрели! Сказка, а не картина! Загляденье прямо. Глядишь и не знаешь, где реальность: то ли в картине, а то ли там, где сам стоишь! Вот и Хромов приехал, не удержался тоже – как такое событие пропустить, районного, даже областного масштаба? И хорошо мы за такой масштаб выпили, правда? Немножко, конечно, но хорошо, душевно, с расстановочкой. И Хромов не чинился – со стаканчиком подходил. И знаешь, что я заметил, Федя? На тебя картина как-то по-особому действует. Что-то в ней ты углядел такого, что я и заметить не могу. Лицо у тебя особенное, высветлённое, когда ты глядишь на неё.
– Пить меньше надо, Мироныч, тогда и казаться не будет!
– Много я пью, рюмки три, да и всё, – обиделся Мироныч, – да и ты ведь не жерло! А после баньки не считается, а только полезно для сердечного и мыслительного процесса. А ты нарочно так говоришь, потому что от ответа уворачиваешься.
– Фантазёр ты, Мироныч!
– А ведь это и хорошо, Феденька, что фантазёр. Я-то думаю, что у каждого человека должна быть в жизни какая-нибудь своя особая фантазия. Она у каждого есть, да только не всякий и скажет, как ты, например. Я вот мечтаю двадцать первый век поглядеть, немножко ещё потерпеть, и сбудется моя фантазия! Вот скажи мне, Феденька, а зачем люди детям сказки рассказывают, а?
– Ну, чтобы детишек занять, – усмехнулся Фёдор.
– Ну, так-то оно правильно, Феденька, но только сдаётся мне, что ты опять от ответа уходишь. Ведь в сказках – что? Чудо живёт! И сказки затем сказываются детишкам, чтоб они свою жизнь тоже сказкой сделали, не променяли её за просто так на что-нибудь пустое, не потеряли её, сказку-то эту. Вот.
– А твоя-то сказка, в чём была, Мироныч? Сам-то сделал сказкой свою жизнь?
– Вот в том-то и дело, Феденька, что сказка-то у меня была, да только в голове да в сердце, и никуда дальше я её не пустил. Промечтал я сказку свою, прозевал, а потом поздно стало, оброс, как лес сузёмный, заботами разными. А ведь мечтал, Феденька, по морям-окиянам поплавать, в Африке побывать, в Австралии, суп черепаховый похлебать, как в песенке. Это ли не сказка! Да только дальше деревни после армии и не выгреб: здесь мои Африки-Австралии оказались. Вот ведь как…
– Что ж, Мироныч, где родился, там и пригодился. Да только ты зря, разве на пустое ты свои мечтанья променял: трёх девок вырастил, дом поставил, и не себе одному, а целую деревню выстроил, целую улицу отгрохал. Вот твоя сказка! Кто целой деревней похвастаться может? А печей сложил сколько? Сам губернатор из города за тобой на машине приезжал: «Извольте, Степан Мироныч, мою печечку посмотреть – дымит, проклятая, порато!»
– Да, Феденька, тута я и пригодился, – заулыбался польщённый Мироныч, – а про твою сказку я и пытать не буду, сам расскажешь, а нет, так и ладно. А не ладно, так и не у нас одних! Хорошо у тебя в комнатейке, Феденька, да, однако, домой пора. Кыска, поди, всё крыльцо истоптала: где её заброда ходит? А он у Иваныча сидит, байки травит! Пойдём, спроводишь.
Они вышли на крыльцо, поглядели на небо. Крупные белые звёзды шевелились над тополями. Снег поскрипывал. У калитки Мироныч обернулся:
– Федя, сходи завтра со мной на могильники – старуху свою проведаю. Всю ночь снилась, стоскнулась, наверно.
– К перемене погоды это, Мироныч. Как обутреет, так и выйдем.
Утром оттеплило, и выпал снег, мягкий, белый, пушистый. И хорошо, и нехолодно было идти краем городка к сосновому бору, где пряталось местное кладбище. Дым не стоял столбами над избами, а стлался по крышам и огородам, перелетая дорогу. Мироныч молчал, погружённый в какие-то свои невесёлые мысли, глядел под ноги и только изредка поднимал слезящиеся глаза на машины, то и дело обгоняющие их. Фёдор тоже молчал, косясь на его сутулую костяную спину, на его длинные необрезанные валенки, загребающие рыхлый снег, и жалел Мироныча.
Потянулось поле. Городок остался позади. Пропали машины. Низкие провода, тяжело прогнувшись вдоль дороги, светились сизой сыростью. Растаяли все городские утренние звуки, и тишина мягко и плотно обняла путников. Мироныч свернул направо. Только что было светло и чисто, но тут, под тёмными кладбищенскими соснами, было как в сумерках, неуютно и серо. Мироныч остановился, перевёл дух, пожевал посинелыми губами и произнёс, показывая рукой:
– Вон тама-ка затёсочка будет, так от неё под горочку, ещё чуток пройти надо. Не прозяб?
– Так дорога-то греет, Мироныч.
– А я прозяб. Да что меня греть-то будет: кожа да кости! Ну, пойдём ладом, немного осталось.
И они снова побрели, толкая коленями снег. Поле белело сквозь сосны. Синие деревянные кресты и красные звёздочки горели ярко и сыро на тёмной хвое.
– Вот моя и Клавдия! – сказал Мироныч, пробираясь к жёлтому крестику, постучал по нему. – Ну, Клава, здравствуй! Вот пришли с Фёдором навестить тебя. Снег сейчас огребём, тропинку распашем, почистимся. Снегу-то, снегу-то напало! Феденька, пособишь расчистить-то?
Фёдор молча взялся за лопатку, черпнул снег.
– Ты, Феденька, снег с могилки-то не трогай, пускай беленькая стоит, ты с крайчику, с крайчику вокруг огреби. И я сейчас, отпышусь только. Рюмочка, что ли, вчерашняя выходит?
Они принялись за работу споро и привычно и за полчаса управились со снегом. Мироныч насыпал из кулёчка пшена и на крестик, и около, и на маленький столик:
– Пташки пускай прилетят, поклюют, поворкуют. Клава у меня завсегда птиц-то кормила. – Мироныч вздохнул и виновато посмотрел на Фёдора. – Федь, а я ведь вина не взял помянуть, забыл. Ты хоть взял?
– Нет.
– Ну и ладно, разговором помянем, – потупился Мироныч. – Клава-то не любила это дело, не любила, когда выпивают. Да я разве её слушался. Где там? Налью шары, в одних носках порой домой приду. А наутро совестно, не знаю, куда глаза деть. Она у меня такая добрая, Феденька, была: ничего не скажет, ничего. А я-то по глазам вижу: переживает, не одобряет меня. А ведь как не выпить было, Феденька, при моём-то деле: окладно, мохово да шишково, подоконно да матнично, а коньково уж само главно. Уж говорил я: ты почто на меня не ругаешься? А она только стрельнёт глазами и отвернётся, а у меня от того взгляда душа переворачивается, чуть не реву! Я её у речки первый раз увидал: бельё полощет, тоненькая, худенькая, платье подоткнула и полощет – только ручка белая мелькает! А глазёнки синие – то ли от неба, то ли от воды – так и обрызнули меня водицей. Гляжу на неё из машины – парома ждали – и думаю: моя девка будет, ей-богу, моя! Вот тебе, Феденька, и любовь с первого взгляда. Парома всё нет, а она, Клавушка-то моя, бельё в подгорный кошель сложила и в гору попёрла. Выкинулся я из машины – мне: «Куда?» А я кошель подхватил из её ручек и, знаешь, так бы и её с кошелём подхватил, несу, мне вода на плечо так и льёт. А она с тележкой за мной бежит, перепугалася вся, рукой за рубаху хватается: «Отдай, леший!» До деревни допёр, груза не чую, сердце так и бьётся. «Куда дальше-то?» – спрашиваю. «Туда!» – ручкой машет, а глазёнки синие так и сверкают радостно и испуганно. Так через всю деревню я кошель ей и нёс! – Мироныч заплакал, зашмыгал носом. – Ты, Феденька, не смотри на меня, старого. Старый, что малый. Быстро плачется. А в деревне что, в каждом окошке глаза – что за мужик Клавке кошель тащит? Не ушёл я от Клавушки с того дня никуда, так при ней и остался! – Мироныч поднял голову, стащил шапку, отёр ею лицо и посмотрел тоскливо на Фёдора. – Феденька, ты походи где-нибудь, не обессудь, а я с Клавушкой на один поговорю.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?