Электронная библиотека » Владмир Алпатов » » онлайн чтение - страница 21


  • Текст добавлен: 6 октября 2015, 21:00


Автор книги: Владмир Алпатов


Жанр: Языкознание, Наука и Образование


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Итак, оценки далеко не однозначны. Личность, не столь простая и одномерная, как по рассказам моих родных. Но, конечно, и после воспоминаний К. А. Антоновой я бы не стал специально писать о Юлдашеве. Но вот во второй половине 90-х гг. я неожиданно для себя занялся лингвистическими идеями знаменитого ученого М. М. Бахтина и его друга В. Н. Волошинова (см. очерк «Грустная судьба»). И вдруг я встретил в довольно многочисленной литературе о Бахтине (уже появилась целая дисциплина – бахтинология) упоминание все той же фамилии М. Ю. Юлдашева. Как известно, ученый в 1945–1961 гг. работал в Саранском пединституте, и первым директором института при нем был именно Юлдашев.

Если Антонова специально пишет о личности Юлдашева, то биографы Бахтина упоминают его лишь постольку, поскольку он имел отношение к знаменитому автору. Но их оценки единодушны: Юлдашев благоволил к Бахтину, который в это время был никому не известным преподавателем из бывших ссыльных, вся его мировая слава была впереди.

Г. В. Карпунов, В. М. Борискин, В. Б. Естифеева, авторы книги «Михаил Михайлович Бахтин в Саранске», пишут, что Юлдашев встретил нового преподавателя доброжелательно, сразу дал ему квартиру, где Бахтины жили потом четырнадцать лет, и дал распоряжение посылать за преподавателем лошадь. В. Б. Естифеева в воспоминаниях о Бахтине несколько конкретизирует: «Директор пединститута М. Ю. Юлдашев встретил Бахтиных доброжелательно и в меру своих возможностей старался им помочь. Прежде всего, он предоставил им комнату в лучшем из домов, которыми в то время располагал пединститут». И она же: «Первые годы по прибытии Бахтиных в Саранск по распоряжению директора пединститута М. Ю. Юлдашева в непогоду и гололед за М. М. Бахтиным посылали директорскую лошадку… Позже при М. И. Романове (директор с 1950 г. – В. А.) эта “привилегия” была отменена». С. С. Конкин и Л. С. Конкина в биографии Бахтина указывают, что Юлдашев сразу назначил его заведующим кафедрой зарубежной литературы, но Наркомпрос первоначально не утвердил его в должности под предлогом отсутствия ученой степени (позже, однако, он получил эту должность). В. Б. Естифеева пишет и о том, что после выхода в газете «Культура и жизнь», органе Управления пропаганды и агитации ЦК, статьи с упоминанием диссертации М. М. Бахтина как «отрицательного примера» «высокое начальство Саранска» потребовало обсудить статью в институте. Однако Юлдашеву «удалось убедить высокое начальство в том, что нецелесообразно обсуждать диссертацию, пока ВАК не высказал своего мнения», проработка Бахтина не состоялась.

Юлдашев мог обойтись с «и. о. доцента» с пятнами в биографии так же, как обходился с подчиненными в Бугуруслане (и Антонова вспоминает, как он в Ташкенте безжалостно уволил из института сотрудницу невысокого ранга). Но здесь все было иначе. Конечно, могло повлиять воспитанное у Юлдашева с детства почтение к старшим (Бахтин был его старше на девять лет), возможно, директору просто было жалко человека без ноги. Но, вероятно, Юлдашев чувствовал в Михаиле Михайловиче нечто значительное. Как бы ни был узбекский «выдвиженец» дремуч, какая-то интуиция у него, очевидно, была.

Итак, три облика одного человека. Когда-то в детстве я видел португальский фильм под названием «Три зеркала» (много лет картина была для меня единственным источником зрительных впечатлений о Португалии, пока в 2002 г. сам там не побывал). Там детектив искал пропавшего человека и из бесед с теми, кто его знал, выяснял его личность. И этот человек отражался в «трех зеркалах» – представлениях трех знавших его женщин; для одной он был злодеем, способным на убийство, для другой – благородным героем. И, казалось бы, не такой уж сложный как личность Юлдашев оказался в таких же трех зеркалах. У моих матери и тетки, у К. А. Антоновой и у биографов М. М. Бахтина мы видим трех разных Юлдашевых. Разумеется, каждое зеркало отражало отношение Юлдашева к нему (в случае биографов Бахтина – не к ним самим, а к их «герою»). Эвакуированные преподавательницы видели лишь грубости и оскорбления со стороны малокультурного человека, даже не освоившего русский язык (сам факт того, что узбек, плохо говоривший и почти не писавший по-русски, мог быть директором института, где готовили учителей русского языка и литературы, вызывал естественный протест). Не знаю, изменил ли Юлдашев отношение к моей матери, когда она получила известность в кругу историков, но в 1942 г. она была для него лишь красивой девушкой, посмевшей отвергнуть его приставания. А Антоновой (почти ровеснице моей тетки) Юлдашев помог в трудные дни начала эвакуации, и она не могла это забыть, хотя позже инцидент с Ю. Э. Брегелем вызвал у нее возмущение. Бахтин же во время своих скитаний 30–40-х гг. редко встречал помощь и поддержку и вдруг получил ее от человека, от которого по всем параметрам трудно было ее ждать. Отсюда и разное отражение в зеркалах воспоминаний.

А оценивая М. Ю. Юлдашева в целом, вспоминаешь другого человека из Средней Азии, тоже оказавшегося в России начальником над коллективом, в основном состоявшим из русских. Это академик Б. Г. Гафуров (см. очерк «Мудрый директор»). Один был таджик, другой узбек, но исходные культуры у них были близки. Более важное различие – Гафуров, конечно, был крупнее как личность и летал выше. Но сходство было. Малое образование, недостаточная интеграция в русскую культуру, но глубинная восточная мудрость (пример – рассуждения Юлдашева о провокаторах), развитая интуиция. Грубость, «привычка к раболепству», но и умение помочь, когда надо. Такой человеческий тип возник на стыке культур в результате Октябрьской революции. Только в советское время узбеки, таджики, азербайджанцы могли войти в состав русской элиты и занять в ней заметное место. Но распад СССР остановил этот процесс, и теперь это – факт истории.

Выдвиженец
(Т. П. Ломтев)



В 1963 г. я поступил на отделение структурной и прикладной лингвистики филологического факультета МГУ. Пользовалось оно тогда славой центра совершенно новой науки, точной, математизированной и презирающей всякие гуманитарные традиции. Нам казалось, что нас будут учить совсем не так, как учили студентов раньше, что преподаватели отделения – какие-то необыкновенные новаторы, отмеченные печатью избранничества.

Все, однако, оказалось не совсем так. На нас обрушились тяжелейшие математические курсы, из-за которых от первоначальных 32 человек нас уже ко второму курсу осталось 14. Очень много времени отнимала физкультура, на которую надо было ездить с проспекта Маркса на Ленинские горы. Остальное же время шли занятия, обычные для филологов: иностранный язык (правда, в нашем случае японский), латинский язык, политэкономия капитализма. И только два лингвистических курса по два часа в неделю.

Казалось, все преподаватели на новом отделении должны быть молодыми, веселыми и энергичными. Но выяснилось, что оба лингвистических курса читают пожилые профессора. «Введение в языкознание» читал добрейший Петр Саввич Кузнецов (см. очерк «Петр Саввич»). Курс же, именовавшийся «Современный русский язык», должен был читать Тимофей Петрович Ломтев. Его имя нам ничего не говорило.

Первая же встреча с Тимофеем Петровичем произвела удручающее впечатление. Перед нами был уже немолодой (тогда ему было 57 лет) человек с брюшком и обширной плешью, совсем не интеллигентного вида. Его можно было принять за завмага или председателя колхоза, но не за профессора. Позднее мы убедились, что не только на отделении, но и на всем факультете, где уровень интеллигентности преподавателей был уже не тот, что когда-то, Ломтев выделялся по этому параметру в худшую сторону. И интонации речи соответствовали внешности.

Казалось, такой человек должен рассказывать студентам что-то забубенно традиционное. Но нет! Профессор начал излагать основные понятия математической логики, предвосхищая то, что нам еще предстояло узнать в курсах математики. Попутно он сообщал нам в весьма высоконаучных терминах различие между языковым значением и смыслом, произносил неведомые нам слова вроде «денотат» и требовал от нас чтения лишь недавно появившихся в русском переводе сверхученых книг А. Чёрча и Р. Карнапа (через несколько занятий, впрочем, он сказал: «Карнапа можете не читать. Слишком сложно»). Контраст был разителен. Позже мы поняли, что все, что нам пересказывал Ломтев, действительно было весьма почтенной наукой, но внешность и голос профессора, от которого мы узнавали об этом впервые, накладывались на содержание высказываемого, и становилось трудно отделить содержание от формы.

За год Тимофей Петрович прочитал нам лексикологию, словообразование и фонологию. Все это он читал не по учебникам, которые ругал за традиционализм, а по собственным разработкам (впоследствии изданным). Любимыми его темами были рассуждения о понятиях (как мы скоро поняли, достаточно элементарных) теории множеств и математической логики, построение всевозможных матриц и деревьев и разложение всего, что только можно, на компоненты и дифференциальные признаки. То было время ожесточенной и в основном свободной борьбы между старой, традиционной и новой, структурной лингвистикой (оргвыводы стали делать позже). Как часто бывает в такого рода борьбе, большое значение придавалось внешней атрибутике. Важно было, чтобы из самой формы изложения становилось очевидным, к какому лагерю примыкает автор, а многие вполне искренне считали, что такая форма и есть суть дела. Молодые и не очень молодые новаторы украшали свои сочинения таблицами и матрицами из плюсов и минусов и повторяли слова вроде «дистрибуция» и «дихотомический», а умудренные «традиционалисты», среди которых выделялись остроумием А. Ф. Лосев и М. И. Стеблин-Каменский, пощипывали их за «внешнее наукообразие» и призывали писать просто. Ломтев считал себя человеком очень передовым и постоянно жаловался студентам на косность факультетского преподавательского состава (даже П. С. Кузнецов для него был слишком традиционным).

Еще он любил классифицировать все, что можно. И любовь его к матрицам и деревьям вытекала также и из его стремления все упорядочить и схематизировать. Уже на первом или втором занятии он начал нам излагать компонентную структуру имен родства. И мы записывали за ним, что слово отец имеет признаки «мужской пол, родитель, прямое родство, первое поколение», а в слове мать появляется признак «женский пол», тогда как три других признака те же самые. Тут все было понятно, но оставалось неясным, зачем столь очевидные утверждения излагать в такой наукообразной форме. Затем Тимофей Петрович перешел к зоологической классификации и целое занятие излагал систематику Линнея, приписывая каждому классу особую комбинацию цифр. Мы записывали все вслед за профессором, пытаясь понять, какое это имеет отношение к лингвистике. А он выписывал на доске разделение рыб на двоякодышащие, кистеперые, лучеперые и т. д., почему-то решив для удобства классификации отнести к рыбам и китов, что шокировало первокурсников, еще не забывших учебник зоологии. Во втором семестре большая часть курса фонологии была посвящена столь же детальному выписыванию на доске дифференциальных признаков фонем в разных видах записи.

И на любом занятии профессор ошарашивал студентов своими фразами, не вполне соответствовавшими званию. На каждом курсе, где он читал, студенты начинали заводить специальные тетрадки для записи перлов, затем переходивших в студенческий фольклор. Что-то я слышал сам, что-то запомнилось из тетрадок.

На одном занятии Ломтев, любивший все записывать красивым почерком на доске, выписал фразу, где имелось слово дерзский. Студенты стали поправлять, а профессор заявил: «Ну, а как же тогда французский?». В другой раз он произнес слово юдоль с ударением на первом слоге, кто-то из студентов поправил, при этом выяснилось, что значение слова профессору неизвестно. Он упорно называл персов перцами и спокойно мог сказать: «Давайте сделаем этот квадрат подлиннее». Часто он не замечал двусмысленности своих высказываний. Помню его рассуждения о двоичности знака: «Просто выстрел на улице ничего не означает, а вот выстрел стартера значим, потому что противопоставлен его отсутствию». Некоторые студенты думали тогда и позже, что Ломтев говорил так нарочно, показывая большое чувство юмора. Но скорее причиной был недостаток культуры.

Часто возникал вопрос: достаточно ли понимает Тимофей Петрович то, что читает студентам? Особенно это я почувствовал несколько позже, когда он нам уже не читал свой курс. На факультете (за пределами нашего отделения) решили устроить дискуссию по поводу трансформационных грамматик Н. Хомского, уже перевернувших мировое языкознание, но еще не слишком известных у нас.

Впечатление от дискуссии оказалось тяжелым. Противники Хомского во главе с Р. А. Будаговым излагали свои консервативные идеи хотя бы складно и интеллигентным языком. Защитники же трансформационных грамматик во главе с Тимофеем Петровичем откровенно «плавали», сам Ломтев больше всех. Долго и нудно он рассуждал о том, что суть идей Хомского в том, что они помогают для «введения терминов в теорию»; что это такое, понять было трудно. После выступления на него набросились справа и слева. Преподаватель А. Г. Волков, инвалид войны, кинулся на него, тряся костылем. Ломтев пытался защититься, апеллируя к авторитету академика Л. В. Щербы; Волков закричал: «Щерба так не говорил». В ответ на еще какие-то слова Ломтева Волков заявил: «Невежество – не аргумент». Авторитет Тимофея Петровича на факультете явно не был высок, а провал защитников новых методов (кафедра структурной и прикладной лингвистики промолчала) оказался полным.

Общее мнение о Ломтеве было сходным. Учась на первом курсе, я еще дополнительно занимался английским языком с преподавательницей, раньше работавшей на филологическом факультете. Когда я ей рассказал о лекциях Ломтева, она сказала: He is a fool.

Полностью с ней все-таки соглашаться не хотелось: что-то все же в Ломтеве привлекало, хотя бы сама направленность поисков и увлеченность. Но с духом кафедры, с которым мы постепенно знакомились, он плохо увязывался. Он не работал на кафедре, оставаясь на кафедре русского языка, и не было понятно, почему он читает у нас. Это стало нам ясным позже. Отделение и кафедра были центрами не только новых научных методов, но и (что уже становилось типичным) некоторого вольнодумства. Открытого политического противостояния тогда еще не было, но преподаватели, а вслед за ними большинство студентов (я к ним не принадлежал) заметно обособлялись не только от научных, но и от общественных мероприятий «традиционной» части факультета. Член партии на всю кафедру и состоявшую при ней лабораторию был тогда один, и тот фотограф. Но Ломтев, незадолго перед этим секретарь факультетского партбюро, открыто показывал расположенность к кафедре структурной и прикладной лингвистики, и ввиду своей научной позиции, и, вероятно, в пику своим коллегам. Кафедре же был нужен покровитель.

Помню встречу первокурсников со студентами самого старшего тогда курса, из которых ведущей беседы была А. Раскина. Они хотели нам помочь советами, а для этого откровенно поговорить. Речь заходила о разных преподавателях, и видно было, как обе стороны избегают упоминать фамилию Ломтева. Наконец, одна наша студентка не выдержала и задала вопрос о нем прямо в лоб. Старшекурсники растерялись и постарались перевести разговор на другую тему: говорить плохо о профессоре было неудобно, а хорошего сказать было нечего. А во втором семестре в поведении Тимофея Петровича стала ощущаться нервозность: видимо, его отношения с кафедрой ухудшались.

Мы были последними студентами Ломтева на отделении структурной и прикладной лингвистики. Когда мы пришли на второй курс, он целиком вернулся на русское отделение. Курс «Современный русский язык» продолжила молодая преподавательница, пропустившая предыдущий год из-за рождения ребенка. Она читала по-другому, чем Тимофей Петрович; и она, и другие преподаватели просто не вспоминали о том, что его курс был. Но тематика курсов, конечно, пересекалась, и тень Ломтева продолжала появляться. Помню, как сменившая его преподавательница на одном из первых занятий рассказывала о выделении дифференциальных компонентов значения в концепции знаменитого датского лингвиста Луи Ельмслева. Опять «мужской пол», «первое поколение» и др. И после занятия студентка Таня Тихомирова (впоследствии профессор МГИМО Т. М. Гуревич) воскликнула: «Да это же Ломтев!». И с ней согласились. Сама идея выработки строгого научного языка для описания вроде бы простых и понятных явлений (которые на самом деле могут и не быть такими), абсолютно необходимая для науки, начинала ассоциироваться с Тимофеем Петровичем и вызывать сомнения. И это, наряду с господством математики, возможно, стало одной из причин того, что и среди тех из нас, кто кончил университет, лингвистами стали не все.

Экзамен я сдал Тимофею Петровичу успешно, и он меня запомнил. Еще раз я с ним столкнулся, когда одну из необходимых публикаций по диссертации понес в журнал «Филологические науки», где он был главным редактором. Он принял меня хорошо и на редколлегии отстоял статью в полемике с возражавшим против нее Р. А. Будаговым. Это было в 1970 г., а через два года я узнал о его смерти.

Вновь я встретился с Ломтевым, теперь уже заочно, в конце 80-х гг., когда стал заниматься историей советского языкознания. Тогда я узнал, что профессор ранее раскрылся передо мной не всеми своими сторонами, а главные события его жизни произошли до того, как я его увидел. Его ярко начавшаяся, а затем скорее рядовая карьера отразила многие коллизии советской истории.

Тимофей Петрович родился в 1906 г. в крестьянской семье в деревне Кочерга. Позднее его устойчиво считали белорусом, но, даже если у него и были белорусские корни, деревня Кочерга находилась в Воронежской губернии, а в Белоруссию его судьба занесла позже. Ломтев сначала окончил педагогический техникум в ближайшем к родной деревне городе Новохоперске, а затем поступил в Воронежский университет, который окончил в 1929 г. Он оказался одним из многих представителей первого послереволюционного поколения, получивших название «выдвиженцев» (к этой категории принадлежал и мой отец, см. очерк «Об отце»). Такие дети рабочих и крестьян должны были, по замыслу советских руководителей тех лет, постепенно заменить старую «буржуазную», «индивидуалистическую» интеллигенцию, предварительно получив от нее профессиональные знания.

Воронежский университет, образованный на основе эвакуированной в годы Первой мировой войны русской части Юрьевского (ранее Дерптского) университета, тогда обладал сильным составом профессуры. После его окончания Ломтев переехал в Москву и поступил в аспирантуру. Он еще не закончил ее, когда в его судьбе произошел нечастый даже в те годы взлет. Молодой, энергичный провинциал, не искушенный в академических правилах игры, сдерживавших его более опытных коллег, выступил в роли создателя и теоретика новой науки о языке, призванной заменить все, что существовало.

В сентябре 1930 г. появилось обращение группы молодых и мало кому известных языковедов, назвавших себя «Языковедный фронт», сокращенно «Языкофронт» (образцом послужила отколовшаяся незадолго от этого от РАПП литературная группа «Литературный фронт»). В нее вошли, кроме Ломтева, Г. К. Данилов, Я. В. Лоя, К. А. Алавердов, М. С. Гус (впоследствии литературовед), Э. К. Дрезен (лидер советских эсперантистов), С. Л. Белевицкий и др. Потом число «языкофронтовцев» возросло до 25 человек. В их числе был и другой мой профессор П. С. Кузнецов (впоследствии ни Кузнецов, ни Ломтев не рассказывали студентам ни о «Языкофронте», ни о своем столь давнем знакомстве; студенты удивлялись тому, что Ломтев выступал на похоронах Кузнецова, думая, что таких разных людей ничего не может связывать).

Инициатором создания группы был, по-видимому, Я. В. Лоя, а организационным лидером – Г. К. Данилов. Оба они были на десяток лет старше Ломтева и имели немалый партийный стаж. Но лишь год назад появившийся в Москве 24-летний аспирант, тогда комсомолец, за несколько месяцев стал, по выражению из воспоминаний П. С. Кузнецова, «идейным вождем» группы. Ломтев сразу стал популярен. Спустя более чем полвека член-корреспондент Академии наук А. В. Десницкая рассказывала мне, какое впечатление на нее, тогда ленинградскую студентку, произвел приезд из Москвы молодого Тимофея Петровича: «Он тогда был необыкновенно красив и одухотворен. У него была великолепная всклокоченная шевелюра». Мне, знавшему его плешивым и отнюдь не красивым, трудно было представить его таким. Но представляли же!

Языкофронтовцы начали борьбу против «буржуазной» науки, но здесь у них уже имелся сильный конкурент: школа академика Н. Я. Марра (см. очерк «Громовержец»). Пришлось вести борьбу на два фронта. Менее чем через месяц после создания группировка вызвала на бой именитого академика, инициировав дискуссию в Коммунистической академии (уже вторую после дискуссии с марристами Е. Д. Поливанова, закончившейся полной победой марризма, см. очерк «Метеор»). Дискуссия длилась с октября по декабрь 1930 г., заняв 13 заседаний. Двумя основными докладчиками были Т. П. Ломтев и Г. К. Данилов; первый посвятил доклад критике методологических основ марризма, второй – вскрытию его классовых корней и практическим вопросам. Отвечали им так называемые «подмарки»: В. Б. Аптекарь, И. К. Кусикьян и др. (Марр не снизошел до противников), ни к тому, ни к другому лагерю не примкнула в выступлении Р. О. Шор (см. очерк «Первая женщина»). Дискуссия кончилась как бы вничью, и вскоре при поддержке руководства Наркомпроса при нем был организован Научно-исследовательский институт языкознания (НИЯз), ставший оплотом «Языкофронта». Институт получил особняк на Мясницкой улице (впоследствии его займет редакция газеты «Аргументы и факты»). Не кончивший аспирантуры Ломтев стал его ведущим сотрудником, а с 1 февраля 1932 г. заведующим наиболее важным его методологическим сектором.

Ломтев и его товарищи поставили перед собой задачу создания новой, марксистской лингвистики. Тогда эта задача выглядела совсем иначе, чем это стало казаться потом: марксизм еще не стал, по выражению О. М. Фрейденберг, «вицмундирной наукой», наоборот, он выглядел заманчивой альтернативой старой, позитивистской «вицмундирной науке». Различие проходило не только по политическому, но и по возрастному признаку: более восприимчива к марксизму была молодежь. Е. Д. Поливанов, Н. Ф. Яковлев, Р. О. Шор, В.Н. Волошинов (которым я посвящаю отдельные очерки), как и Л. П. Якубинский и др., в той или иной степени увлекались поисками марксистского языкознания. Из старшего поколения склонность к этому имели лишь немногие, прежде всего, Н. Я. Марр, но то был особый случай.

Ломтев включился в эту деятельность одним из последних перед тем, как господство догматизма окончательно прервало самостоятельные научные поиски в этом направлении. Он отличался от ученых, перечисленных выше: те получили или хотя бы начали свое образование до революции, перед ними стояла нелегкая задача пересмотра воззрений, но они имели хорошую профессиональную подготовку, обширные знания и культурную основу, которые не могли и не хотели отбрасывать. Ломтев же был одним из первых в полном смысле слова советских ученых, с самого начала находившихся в новой системе координат. Марксизм для него не мог быть объектом сравнения и выбора, он понимался как единственно верное учение, отношение к которому во многом было религиозным. Вопрос стоял иначе: как связать учение классиков марксизма-ленинизма (в число которых уже вошел И. В. Сталин) с фактами избранной для себя науки. Здесь казалось, что можно сделать много.

Но свобода мнений в 1931–1932 гг. стала гораздо меньшей, чем в 20-е гг., а «марксизмом в языкознании» официально уже объявили «новое учение» Н. Я. Марра. С этим «Языкофронт» не был вполне согласен. В чем-то Ломтев и его товарищи с Марром соглашались, особо выделяя в качестве заслуг как раз то, за что его впоследствии заклеймит Сталин: объявление языка надстройкой и тезис о классовости языка. Но языкофронтовцы любили и выискивать у Марра недостатки, не скупясь, как и марристы в ответ, на хлесткие выражения. Г. К. Данилов именовал учение Марра «продуктом мелкобуржуазного путчизма». Ломтев же предпочитал более спокойные формулировки вроде «своеобразный примитивный материализм в области языковедения» или (про марристскую программу школьного курса русского языка) «соединение механицизма с деборинщиной». Если же отвлечься от формулировок, то достаточно догматическая позиция языкофронтовцев все-таки была разумнее марристской.

«Языкофронт» отвергал самые фантастические построения Марра вроде четырех элементов, из которых тот выводил все слова всех языков. Если Марр искренне считал, что интереснее сравнивать русский язык с грузинским или киммерийским (от которого ничего не сохранилось), то Ломтев вполне здраво спрашивал: «Почему проблема кимеров важнее для вопроса о происхождении русского языка, чем, например, проблема украинского и белорусского языков?». Все-таки чему-то его в Воронежском университете научили.

Но еще крепче Ломтев припечатывал «буржуазно-империалистический индоевропеизм», опиравшийся, по его мнению, на «отдельные прослойки буржуазной интеллигенции и на кулачество, ликвидируемое как класс на основе сплошной коллективизации». К «представителям псевдонауки» он относил и Д. Н. Ушакова, и М. Н. Петерсона, и даже Е. Д. Поливанова. И все же Тимофей Петрович был умереннее марристов, отказываясь «выбросить за борт все фактическое богатство лингвистических фактов» (курсив мой), добытое «буржуазной наукой». Марр же и с фактами не считался, особенно когда это было ему выгодно.

В самом НИЯз, где при главенстве языкофронтовцев собрались лингвисты разных поколений и направлений, не утихали склоки. Главным объектом травли стал крупный славист А. М. Селищев (см. очерк «Крестьянский сын»). И, как пишет в мемуарах П. С. Кузнецов, «во всех погромных дискуссиях главным вождем выступал Т. П. Ломтев». Впрочем, и сам Тимофей Петрович был отнесен далеким от науки директором института М. Н. Бочачером к числу языкофронтовцев, которые «совершали ошибки по линии идеализма, формализма, индоевропеизма».

Ломтев постоянно подчеркивал различие трех направлений в языкознании: «индоевропеизма» (куда относилась любая немарксистская лингвистика), марризма и «марксистско-ленинского учения о языке», пока существующего лишь на уровне методологических установок. Превратить эти установки в развернутое учение было поручено Тимофею Петровичу, которого, как пишет П. С. Кузнецов, «сразу все признали идейным вождем “Языкофронта”». Задача была, учитывая ментальность того времени, вызывающе дерзкой. Взяться за нее мог либо признанный мэтр вроде Марра, либо, наоборот, молодой, смелый и не обремененный комплексами человек со стороны, каким тогда был Ломтев.

Но что удалось сделать? До конца в этом разобраться трудно, поскольку опубликовать тогда Тимофей Петрович успел мало, а его архив до сих пор как следует не изучен. Марристы всячески мешали публикации языкофронтовских работ, и свет увидели лишь четыре статьи Ломтева, одна из которых в Минске почему-то на языке идиш, тогда одном из государственных в Белоруссии. Еще вместе с Я. В. Лоя он подготовил «Ленинскую хрестоматию о языке» с вводной статьей, лингвистическим комментарием и примечаниями, но все, что написали Ломтев и Лоя, уже в верстке было изъято, и вышел лишь сборник ленинских цитат. В опубликованных статьях критическая сторона преобладает над позитивной. Остальное известно лишь по упоминаниям в журнальной хронике и полемических статьях марристов, да иногда в немногочисленных мемуарах.

Дошедшие до нас публикации показывают те же свойства, которые замечали у него мы, студенты. Широкая постановка проблем, любовь к философии и неучет элементарных вещей, здравые мысли и фразы, звучащие почти пародийно. Видно, какое впечатление произвели на молодого ученого идеи Г. Гегеля и В. фон Гумбольдта (оцениваемого очень высоко, за что тоже его ругали «подмарки»). Рассуждения об отражении в языке законов диалектики, о причинах языковых изменений, не сводимых столь прямолинейно, как это делал Марр, к переменам в экономике, соседствуют со вполне марристскими тезисами о том, что язык «по самой природе своей есть классовое явление». Это доказывается сопоставлением двух формулировок: «Сердечный союз народов Европы» и «Революционный союз пролетариев всего мира, братьев по классу». Из идеологической их несовместимости Ломтев выводил и «языковую несовместимость». Еще его пример – «языковые фокусы социал-фашистов». В 1931–1932 гг., перед приходом Гитлера к власти, у нас все германские партии, кроме коммунистической, считались фашистскими, и Ломтев клеймит «теорию меньшего зла», согласно которой Гитлер – фашист, тогдашний канцлер Г. Брюнинг – «якобы не фашист», отсюда последний рассматривается социал-демократами как «меньшее зло». «Так используется в интересах соцфашизма язык», – заключает Ломтев.

Лишь из воспоминаний П. С. Кузнецова мы узнаем, что Ломтев при участии других молодых членов «Языкофронта» писал «новую методологическую грамматику, опирающуюся на диалектико-материалистические основания», текст которой пока что неизвестен. Как пишет Кузнецов, в ней «части речи определялись как классы слов, отражающие действительность через классовое сознание. Существительное отражало действительность через классовое сознание предметно, глагол отражал действительность через классовое сознание процессно, и т. д.». Если текст передан точно, то, откинув шелуху «классового сознания», мы получим вполне традиционное понимание частей речи. Это все же было лучше, чем призывы Марра в те же годы «упразднить грамматику».

Марристы предпринимали меры, позволявшие им сохранять монополию в науке. Статью, напечатанную на идиш, прочитал ученик Марра С. Д. Кацнельсон, назвавший за нее Тимофея Петровича «меньшевиствующим идеалистом», который «повторяет зады Штирнера» (теоретика анархизма середины XIX в.). Но главным забойщиком в борьбе марристов с «Языкофронтом» выступал «выдвиженец», биография которого почти повторяла биографию Ломтева: принадлежал к той же возрастной группе (на два года моложе), из крестьян, окончил педагогический техникум, затем вуз и стал аспирантом, русист по специализации, комсомолец. Главное отличие – его руководителем в аспирантуре был Марр. Это был Федот Петрович Филин, впоследствии член-корреспондент АН СССР и директор Института языкознания, а потом Института русского языка. По его выражениям, «под флагом марксистской фразеологии Ломтев протаскивает соцфашистскую контрабанду, совершенно не считаясь с тем, что доклад он делает в стенах Коммунистической академии», взгляды Ломтева – «открытая защита идеологии буржуазии», «через Гумбольдта Ломтев проталкивает кантианство в его самой реакционной части».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации