Электронная библиотека » Всеволод Иванов » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "У"


  • Текст добавлен: 2 октября 2013, 04:00


Автор книги: Всеволод Иванов


Жанр: Классическая проза, Классика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Именно, Матвей Иваныч. Экзаменую Москву на предмет поездки на Урал.

Доктор поднес ладонь к радостно сияющему своему лицу:

– Слышал, слышал! Удивительное строительство. Незабвенное строительство. В сущности, вы развозите людям счастье, Леон Ионыч. Я подозреваю, что вы спрашиваете у каждого встречного: счастлив ли он и знает ли он, что такое счастье? Представляю, как вы смеетесь над современными писателями, которые каждого провинившегося героя отсылают для отрезвления в провинцию, тогда как только провинция, утверждаете вы, дает полную сумму счастья. Бесспорно, что зачастую счастье мы начинаем строить после того, как изломали свою жизнь, исковеркали тело, но что поделаешь, если в большинстве для людей нет иного способа поумнеть!

Мы сидели в воротах. Они были раскрыты. В глубине двора уныло стоял ветхий высокий особняк с широким крыльцом, узкими окнами, булыжный двор зарос жесткой травой, до твердости камня засушенной знойным летом.

Доктор указал ладонью на дом:

– Вот, к примеру, сколько надо приложить труда, чтобы увести этих людей к счастью! Да, вам тяжело, Леон Ионыч, но крепитесь, мужайтесь, – раз, два, раз, два! – Сколько вам лет? Ответственная миссия! Я уже от многих слышал: едет Черпанов. Кто такой Черпанов, спрашиваю я? «Увидите», – отвечают мне.

Он положил ладонь в его руку. Сухое лицо Черпанова выразило еще большее удивление, чем даже тогда, когда доктор дернул его за усы. Скрипучим своим голосом он встревоженно спросил:

– Их? К счастью? Это кто же тебе сказал, что я кого-то должен к счастью вести? Я мало с кем делился.

– Многие говорили, однако.

– Небось, инспектор труда?

– Инспектор труда тоже говорил, – радостно заулыбался доктор, – он очень доволен вами, Леон Ионыч.

И спереди и сзади росло удивление Черпанова: он розовел лицом, свивался спиной и задом, голос у него был глухой, стесненный, а глаза колючие. Доктор сыпал небрежно, без заискивания (я передаю вкратце его разговор), со специальными знаниями, относящимися к роду и к частностям работы Черпанова, а также с подробностями науки литейного дела. И когда только он успел так заткаться?

– Чего ему быть мной довольным? Скрытный он какой-то. В глаза меня крыл, требовал разрешения от Наркомтруда на вербовку рабсилы, а когда я ему заявил, что и без него навербую, инспектор говорит – «катись».

– А вы не вслушались, Леон Ионыч, каким он голосом сказал «катись»?

– Самым подлым, по-моему. Задержать хотел. Я, говорит, выясню твои документы. Документы? Пожалуйста.

Черпанов выложил бесчисленные свои записные книжки из бесчисленных карманов своего синего велосипедного костюма, украшенного серыми чулками и футбольными бутсами – белыми с желтым. Записные книжки разинули бесчисленные свои пасти и выкинули бесчисленные удостоверения. Доктор положил на них ладонь.

– Я верю, Леон Ионыч, вашим полномочиям.

Черпанов задумался! Он еще не верил своей славе.

– Или он о другом Черпанове с тобой говорил?

– Да нет, о вас. У него просто грубая манера разговора. Чем он грубее, тем более он, значит, потрясен. Это типично для застенчивых людей, а для инспектора труда – в особенности.

* * *

Черпанова мало удовлетворили эти объяснения:

– О другом! – сказал он решительно, сбирая записные книжки.

– Как же о другом? Разве может быть у другого такая важная миссия? У кого хватит столько решительности? Кому дадут такие полномочия?

Черпанов растерянно вытер лоб. Он, видимо, всеми силами старался осмыслить слова доктора. Наконец, он прервал чахлое молчание, исторгнув из себя:

– Ты где живешь?

– Нигде. Я провинциал. Куда вы намерены собрать, временно, конечно, завербованную вами рабсилу? Для нас было б просто исцелением поселиться там. Средства у нас есть, вы знаете – квартирный кризис.

Исход из возникшего затруднения Черпанов нашел в «квартирном кризисе»!

– Вот в том-то и дело, что квартирный кризис! Бараки обещали, а разве с этими лопоухими договоришься? Истребил бы я всех бюрократов без следа!

Но от доктора не так-то легко можно было освободиться:

– Но поскольку вы ловчий и мы первый ваш улов, постольку ваша прямая обязанность, Леон Ионыч, позаботиться о нас…

– Пошли, – с исступленной решительностью сказал Черпанов, направляясь через двор. Доктор весело всплеснул руками и понесся за ним летящей своей походкой.

Искусная исподволь, с которой подобрался доктор к Черпанову, расстроила меня. Если можно было кое-как объяснить робостью перед двумя хулиганами согласие на дерганье за усы, то совершенно необъяснимо, почему так мгновенно Черпанов принял нас на службу, не посмотрев даже наши документы, и тем более, почему он повел нас устраивать в этот дом, куда его самого-то, наверное, приняли с трудом. Объяснение – провинциальностью казалось мне списанным, чужим и плоским, слишком уж много в нем было от барокко, слишком он умел спихнуть, сдвинуть, ссунуть кого угодно, слишком быстро мелькали спицы экипажа, собственного экипажа.

Положительно – мне нравился Леон Ионыч со всеми свойственными двадцати двум годам толчками мышления!

По высокому крыльцу из толстых и гнилых горбылей мы сразу вошли в громадный темный коридор, украшенный деревянными колоннами. Их было семь. Ободранные, изрубленные, изгнившие, тусклые, они напоминали пожарище. Не знаю, чья нелепая воля поставила их сюда, в чем заключалась их обязанность и что они должны были изображать? Был ли это вестибюль или зала или просто какая-то незаконченная архитектурная мечта? Сразу же бросилось в глаза, что дом раньше был одноэтажный, с расчетом на вышину, углубляющую сердце, а теперь вышину эту укоротили, использовав колонны для прикрепления балок и настилки полов, возможно, уничтожив чердак, с тем, чтобы соорудить второй, очень низенький, этаж, в который из коридора вела широкая лестница с громадными дубовыми перилами, заваленная невероятным барахлом: я успел разглядеть извозчичьи сани, детскую коляску, дырявые корыта для стирки белья, ободранный секретер красного дерева, поломанные «американские» книжные шкафы, тут же торчали грабли, крыло лобогрейки, сундук, обитый жестью, дрянная железная кровать, какие-то гигантские рваные масляные картины без рам, – по лестнице можно было пройти только боком. Налево мы увидели громадную кухню с невероятной – почти с товарный вагон – русской печью, потрескавшейся, не топленной, наверное, добрый десяток лет; вдоль всей печи шла плита с дюжиной круглых отверстий; единственное окно – кухня почему-то не пострадала, когда дом делили на два этажа – помещалось высоко, тускло освещая искрошенный пол, круглое кольцо у дверей в полу, ведущих в подвал. Рядом с кухней – ванная, в ней, как я узнал позже, жил Черпанов. Вслед за ванной, как раз против каждой колонны, шли чуланчики для дров, по отдельному чуланчику на семью. Направо – двери в комнаты. С трудом, по преданию, можно было установить, какую обязанность выполняла каждая из комнат. Они были перегорожены фанерными перегородками, иная комната делилась на четверо, иная на трое, а иные на восьмеро и больше. По следам в полу, по вытоптанной дорожке вы догадывались, что здесь когда-то суетились, играя вкруг биллиардов, стругающими кругами носились шары, исполински мерили пространство полосатые кии; в другой на потолке уцелели круглые рожи апостолов, ясно – домовая церковь, и по сие время, казалось, стены исторгали ладан молебствий и лживость исповеданий; овальности и казацкий шик обоев как будто намекали на гостиную; каземат замкнутых стен выдавал кабинет: казнокрады, торгаши, лицемеры и просто убежденные мошенники величественно размышляли здесь. Воспоминаний о них в моем сознании осталось не больше, чем от ихтиозавров, однако какая-то сгнившая кайма их жизни тащится за мной!

Черпанов скрылся в одну из казусных дверей.

Мы присели неподалеку от громадного гардероба, упиравшегося казеннокошным туловищем в колонну. Рядом с гардеробом исчерна-мутное, чудовищной высоты – в три человеческих роста – возвышалось трюмо, чем-то напоминая кабана, если вообразить, что его можно поставить на задние ноги. Но если как-нибудь мы объясняли стояние здесь гардероба, для комнатенок он был, пожалуй, чересчур громоздок, массивен, даже вряд ли его сейчас удалось бы разобрать, столь крепко сошлись его скрепы от вечности, – то появление здесь трюмо стоило отнести, для успокоения пытливости, к тому хламу, который украшал лестницу. Но как бы то ни было, чьи-то тщеславные глаза еще пользовались им, поверхность его – до высоты плеч – была неудачно очищена от пыли и возле него на засиженном мухами проводе свисала похожая на старинный камзол лампочка.

Я нервно заметил, что бесцельно нам дальше ждать Черпанова: до отхода поезда оставалось полтора часа.

– Полчаса трамваем, сорок пять минут пешком до вокзала, – ответил доктор так, как будто это ему доставляло крайнее удовольствие. – Разве вас, Егор Егорыч, больше не занимает причина, почему я дернул Черпанова за усы и рассуждение о воинственности усов не показалось вам плоским?

– Если б на голове Черпанова вместо волос рос камыш, это меня бы заняло.

Но возмутить доктора труднее, чем раскачать каланчу. Он приниженным голосом, каким говорят врачи, чтоб не услышал пациент, начал разворачивать предо мной свои соображения. Черпанов, по его мнению, долго не посещал Москву, может быть, даже совсем в ней никогда не был. В силу ли своих обязанностей или случайно он увидел московское строительство. Оно вкатило в его мысли необычайное количество калорий. Его провинциальный камелек треснул, а заменить его калорифером он еще не умеет. Попробуйте дернуть его за усы недели через две-три; посмотрите, что он будет думать через день по поводу своего смешного велосипедного костюма и своих футбольных бутсов! Его влечение к власти еще достаточно не откалено, но дайте какой-нибудь срок «он вас научит натирать полы воском». Небывалая красота девушки – доктор, оказывается, и ее имел в виду, когда дергал за усы, – даже не заставляет его щетиниться против. Словом, он весь в себе. Черпанов? Это какой-то льготный билет. Право, его хочется дать взаймы для исследований кому-нибудь поплосче.

– До поезда – час.

– Какие у вас ограниченные требования ко мне, Егор Егорыч!

Я обиделся. Едва ли доктор верил в «провинциальность» Черпанова, едва ли придавал какое-либо значение своей беседе о «даровании счастья».

– Лучше получить кромку платья, чем обещание, Матвей Иваныч.

Доктор, по всему видно, желал продолжать «вскрытие» Черпанова. Но нам помешали. С ули-цы вошло несколько молодых женщин. Доктор встал. Трое поднялись по лестнице, а остальные направились к нам. Все они были с чемоданчиками, кожаными и веревочными сумками, корзинками из прутьев. Впереди шла в черном шелковом платье, вышитом алым гарусом, чем-то похожая на шлюпку высокогрудая мощная девица.

– Не человек, а сверло какое-то, – сказал я тихо доктору. – Поставьте ее как бакен, предупреждающий мель, и пойдемте на поезд, доктор. Пароходы для нее найдутся. Она и есть Сусанна?

Доктор отодвинул меня в сторону и вышел вперед.

– Не эта, Егорыч. Третья. Видите третью?

– Борзая?

* * *

Но приглядевшись, я и сам должен был признаться в ограниченности своего определения. Высота ее и тонкость действительно чем-то могли напоминать борзую, но тело ее с удивительной мягкостью замыкалось узким лицом, по борту обшитым белыми кудряшками, темные глаза ее походили на пустой патрон, а бесчувственная ловкость движений подводила под лицо ее незыблемую и, признаюсь, непонятную высокопарность. Одета она была так, словно боялась встревожить вас сполна представленной злокачественной своей красотой; на ней был ситцевый сарафан, дырявый платочек на голове, а на ногах шелковые чулки и прекрасные замшевые туфли. Я к женщинам отношусь, как к пожару несгораемый шкаф, но когда она мельком взглянула на меня, то я сразу почувствовал какую-то подвластность, какое-то скольжение под откос. Внутренний ожог, с котором доктор направлялся в этот дом, стал мне понятен.

– Нам давно пора встретиться, Сусанна Львовна, – начал было доктор шепотом, оробело.

Но девицы, не дойдя до нас шагов пяти, вошли в комнату, в которую скрылся Черпанов. Вряд ли они слышали доктора. И все же – вот натура! – я больше чем когда-либо понял, что ни при каких обстоятельствах доктор не признает себя забракованным. Ну, лопнул обруч, ну, не подошла какая-то отрасль его многообразного производства, но чтобы злонамеренно и целиком его уничтожить?…

– Бульонная девица, – сказал я. – И гангренная встреча. Ибо на поезд мы опоздали.

Доктор весело потер руки.

– Прокомпостируем билеты на завтра, Егор Егорыч. Возможно, что и наша делегация сегодня не уедет.

– Что ж вы полагаете, делегация займется обжогом кирпичей вроде вас?

– Сусанна сейчас выйдет, Егор Егорыч. Сусанна поняла, зачем я стою в коридоре. А! Егор Егорыч, изучаем мы психоанализ, делаем опыты, а женщины, при набате любви, далеко и давно опередили нас в понимании.

Он опять присел возле трюмо. Как мне ни обидно было опоздание, но все же я с любопытством ждал встречи доктора и Сусанны. Ожидания наши оказались пустопорожними. Вышел Черпанов, сердито пробормотал – «хозяева согласились дать ночлег», – доктор подмигнул мне: дескать, Сусанна настояла! – Черпанов повел нас. В конце коридора, под вторым этажом, который почему-то здесь прыгал вверх, сужаясь до размеров голубятни, оказалась надстройка, клетушка из тесин, годная разве для пары собак не особенно крупного размера, ходить по ней можно было только склонившись в пояс. Половину клетушки занимал матрац из рогожи, набитый ветками и полынью, – последней, как я узнал позже, от клопов. «Необработанное помещение, – пробормотал Черпанов, уходя, – да я и сам живу в ванной». Доктор утешил его, сказав, что мы опытны по этой части, таким помещением надобно хвастаться, что это куда лучше, чем бульвар или асфальтовый чан. Манера доктора сидеть на скрещенных ногах оказалась здесь чрезвычайно пригодной. Я растянулся на матраце, выразив желание, чтоб «невеста» появилась скорее.

– Пора вам и перебродить, – сказал доктор. – Поезд уже ушел.

– Да вы ветреник, Матвей Иваныч!

Что началось! Доктор поджарил меня на тысячах сравнений. Оказалось, что я нуждаюсь в коренном лечении; что мои полезные способности стоят не дороже съеденного леща; что я тухну, как зажигательная ракета, пущенная ошибочно; что на мне клеймо пепелища; что я слаб, как печеное яблоко; что к тому времени, когда опыт жизненный меня сделает годным к употреблению, поджарит, старческий склероз уже съест меня!… Назвать «ветреностью» дело психологического учения; шипеть на то, что любимая девушка одевается, советуется с матерью, братьями, с отцом – он у ней инвалид – 2-й категории, переходящей в 1-ую! – а с такими людьми, знаете, как надо осторожно говорить: советуется с сестрой своей Людмилой Львовной, «той, которую вы обозвали сверлом и шлюпкой»; девушки склонны к колебанию, да, наконец, просто встретиться и разговаривать в этой комнате, где и выпрямиться невозможно, – смешно, здесь надо бы подобрать какие-то особенные выражения. Вдобавок тут торчит третье лицо, бурчащее, бушующее, не умеющее смекать, в чем дело. Нет, зачем же, уходить нельзя, теперь, после намека, вы сами догадаетесь, когда нужно уйти. Прибой ее страсти сгонит вас, как разбитую рюмку, оставленную на берегу после морского пикника!

Я возразил ему, что, судя по его сравнениям, его прошлое рассматриваю я не выше прошлого содержателя шинка.

– Не совсем так, – сказал он. – Но у вас есть данные к анализу, Егор Егорыч. На короткое время я был выдвинут, как директор винокуренного завода. Все же меня больше прельщал университет.

В такой ленивой беседе мы провели часа четыре. Скрипнула дверь. Доктор поднял ладонь к лицу. Я вскочил и стукнулся черепом об окно.

– Не тормозите своих чувств, Егор Егорыч, – сказал доктор наставительно. – Держитесь бравурно. Она поймет.

В дверях показалась широкая и квадратная, словно письменный ящик, голова цвета картофельного пюре с вялым носиком, похожим на молочный детский рожок. Киселеобразный рот раскрылся; плоская, длинная атлетическая рука протянулась к нам с явным приветствием.

– Браво! Прекрасно! Молодец! – крикнул доктор. – Если б вы нам не мешали спать. Хотите сигару?

Письменный ящик, обмазанный картофельным пюре, немедленно скрылся, не пожелав взять сигары, приобретенные доктором на вокзале. В жизни своей я не встречал подобных сигар. Боюсь, что «Союзтабак» выпустил их скорее в качестве агитационного средства против никотина, чем для наслаждения. Размер их чуть поменьше снаряда гаубицы. Если их пробовали закурить, то вначале вы получали во рту неистребимый запас горючего вещества вкуса тухлого мяса, затем у вас вспыхивало ощущение, словно вас стукнули доской по голове и вы приобрели пролом черепа. Наконец, тело ваше присваивало себе странную особенность, словно в нем кто-то играл чугунными шашками и в доказательство реальности игры оставлял за собой пачки булавок. Я убежден, человек, выкуривший три сигары, мог бы не бояться любой смерти.

– Впечатления дня не совсем точно преломились в моем сознании, – сказал доктор, укладываясь рядом со мной на матрац. – Или она придет завтра. Или у меня есть подлинный соперник и я полагаю, что именно он-то и заглядывал сейчас к нам. Властолюбивый, важный, он ломает ее психику, заставляя ее жертвовать собой ради семьи. Возможно, что он уже насладился ею и теперь, как сквозь зажигательное стекло, направил фокус своей воли в желаемом для него направлении. Положение трудное, Егор Егорыч, но завтра же утром вы будете его знать. Как прекрасно, что мы сегодня опоздали!… Отвага, смелость, Егор Егорыч, преодолевают и растягивают…

– Сон, – сказал я.

– Ну и спите, – весело отозвался доктор, – а я еще подожду.

– Ну и ждите, – ответил я, засыпая.

* * *

Естественно, что, заснув так скоро и заснув больше от раздражения, чем от желания насладиться покоем, я мог присвоить себе почетную особенность проснуться раным-рано. Доктор спал, как невинный голубь. Я беру это сравнение не потому, что доктор чем-то походил на голубя и тем более на невинного, мне вообще мало удавалось наблюдать быт и нравы голубей, но то малое, что я заметил, дает мне право обвинять голубей в полнейшей и недосягаемой для человека половой распущенности, – нет, – сравнение это возникло из утреннего раздражения, из желания причинить неприятность – и себе и доктору. Катился бы я сейчас с шумом и грохотом, приближаясь к Дому отдыха, готовился б к сварливым компаньонам по комнате, к частым купаниям, которые сопровождает дождь как раз в тот момент, когда вам хочется одеваться, дождь, превращающий ваш костюм и ботинки в нечто эластичное и влажное, чем, с исчерпывающей полнотой, обладают водоросли; дождь, сопровождаемый прохладным бризом; дождь, укладывающий вас в постель и доводящий до принятия чего-либо лечебного. А теперь – я лежу в этой комнатушке, похожей на конверт, и оба мы с доктором как забытая переписка. Нет, скучно вставать в комнате, в которой нельзя выровняться во весь рост! И почему, думал я, глядя с раздражением на лицо доктора, такое счастливое, как будто он с необычайным успехом научился заочно давать уроки веселья, – почему он назвал себя «ухогорлоносом»; почему не вызвал Сусанну, почему даже купил пачку этих дурацких сигар, почему мешает мне насладиться покоем месячного отпуска, лишает удовольствия поваляться в постели, завести будильник на 7 часов? Вот он аккуратно отобьет эти часы, а я лежу и смотрю, как стрелка бежит за положенную ей черту. Проходит час, другой, уже в учреждении по столам разложены бумаги, уже старый бухгалтер тов. Б-в – немец, знаменитый тем, что собрал все копии заполненных им когда-либо анкет, и этих копий у него 18.237 штук, но в общем ябеда и скупец, с мордой, похожей на пресс-папье, – ловит на лицах подчиненных лень и разгильдяйство с тем, чтобы подобным супчикам подсунуть сложнейшую работу, с тем, чтобы затем сказать: Er hat es zu nickts gebracht – из него ничего путного не вышло: пом-кассира – блистательная красавица, лучшая теннисистка нашей больницы, уже присваивает взгляды кавалеров розовым маникюром, который у ней исполняет обязанности дистанционной трубки: если она направляет пальчики в вашу сторону, бойтесь обстрела, ходить вам не переходить с ней на теннисные матчи, купить вам не перекупить почтовых марок и тщетно вам стараться быть причиной того, чтоб руки ее нежным крендельком легли вкруг вашей шеи. Ибо, говорят, что она – зажигательное стекло – но никто еще не подобрал на нем фокусного расстояния… Да, а я лежу себе на кровати, как будто лежанием своим могу дослужиться до чина зам-зав-отдела, и произвожу в уме своем оптический по точности выбор: кого бы мне посетить вечером, с кем бы передернуться в картишки или, на худой конец, в шахматы…

Я вскочил и отправился искать ванную. Хрупкий человечек в полотняном костюме с лицом, раздробленным в крошки семейными дрязгами, заботливостью, похожий на инкубатор, назвавший себя: «А. М. Насель», напомнил мне, что с разрешения кварт-уполномоченного Степаниды Константиновны Мурфиной ванную занимает временно Черпанов, ответственный товарищ с Урала. – «Впредь до его пробуждения, – добавил А. М. Насель, – спешащие жильцы умываются на кухне… если вас не беспокоит стряпня!»

Я побрел на кухню.

Общая кухня!… Да не такая кухня, где копошится жалкое барахлишко двух-трех семейств, а кухня, подобная той, которую я увидал: где ревело пятнадцать или двадцать домохозяек, неслось рыканье полсотни примусов; где гудело бесчисленное количество кастрюль; где в одном углу стирали белье, рядом мыли ребенка и тут же на керосинке варили ему манную кашу; где в другом вы имеете шаловливый запашок свинины, приправленной свежим лучком, морковкой и украшенной салатом. Вы прерываете наблюдения и спрашиваете: кто получает такой пленительный завтрак? И сразу высокое окошко кидает золотой свет 56 пробы на того, который вчера просовывал в дверь к нам лицо свое, похожее на почтовый ящик, обмазанный картофельным пюре. Он возвышается подобно устою моста, присмотритесь: какие у него плутовские глаза, имеющие в то же время обаятельность минеральных вод. Его фамилия Жаворонков, по профессии он мороженщик, да не частный мороженщик, а торгующий из кооперативной будки кооперативным мороженым, значит, с профсоюзным билетом, со значками и льготами, подобающими этому званию. Он со своими семейными и друзьями занимает верхний пристроенный этаж, опирающийся на колонны. Говорят, он был церковным старостой – а мало ли что говорят завистливые люди. Женщины обожают его пылкий и самодовольный почтовый ящик, его минеральность глаз, его рот, кашеобразный, но в то же время убедительно говорящий о братской любви и пагубе братоубийственной вражды, которая охватила всю планету! Известна ли вам одышка А. М. Населя, этого человечка, похожего заботливостью своей на инкубатор? Вот он во главе выводка своих родственников идет вместе с полком других жильцов за дровами. Разом распахиваются двери всех чуланов! Каждый жилец берет по полену. Степанида Константиновна, квартироуполномоченный, – понтонная фура которой, соединившись с Львом Львовичем Мурфиным, ныне государственным пенсионером, некогда кассиром одного из отделений Государственного банка, первым перешедшим на сторону соввласти и за это теперь почтенным, – позволила проскакать с одного берега жизни на другой двум удивительнейшим ловцам с птичьим садком, она наблюдает за точным размером поленьев. Никто не больше, но никто и не меньше! Каждый кладет в плиту одно полено. И вот чья голова не затрещит от рева плиты, от кипения кастрюль и чугунов, от размышляющих меланхолических чайников? Какие разнообразные бульоны, какие похлебки от картофельной до бараньей, какие отвары, какие соусы («Э, вы переложили из моей миски в свою мое мясо. Видали ли вы ее, совсем обалдела от жара! Я буду перекладывать мясо? У меня честная «очередная» говядина, а она жрет свинину. Моя говядина, если хотите знать, отмечена химическим карандашом. Это потому, что вы видели, как я отмечала! Марья Васильевна, Шурочка, Геничка, посмотрите!» – Марья Васильевна, Шурочка, Геничка смотрят. – «Нет, вы ошибаетесь. Кто ошибается? Вы рады придраться к Жаворонковым, вы со своей Степанидой Константиновной все время против нас наводите мосты, в религиозности нас упрекают, подумаешь – безбожники, а кто на Пасху куличи пек? Все пекли! И будем печь!…»). Оказывается, – между квартироуполномоченным и верхом, возглавляемым пылким и атлетическим Жаворонковым, – трещина, клокочет разрыв. Какое поднимается брюзжание, ворчание, гудение – миллионы больших мух жестоко, словно волчки, врезаются в спор. Валовое мошенничество! Бездельники!… Страшные счетные книги готовы раскрыться, какое брутто мы сейчас узнаем. Но – тс! Цыц!… Жаворонков бьет в грудь, самодовольно украшенную голубой фуфайкой, его лицо страдает, сооружая необычайную суровость. На шум ссоры появляются сыновья квартироуполномоченного – Валерьян и Осип. Они ошпаривают кухню взглядом. Из кармана у них торчат футляры финок. «Прекратите тянуть канитель, – говорят они, как бруствер становясь между матерью и бушующей кухней, – вы введете дом в затруднительное положение!» Но не так-то легко снять с Жаворонкова гордую самодовольную фуфайку: «Меня не запугаешь финками. Хватит. У нас поселился авторитетный товарищ Черпанов. Ему передать ссоры! Милиция и та удивляется: что это за дом, где нет ни одного коммуниста… Спросите, говорит, ваш местком, почему он не смог вас переработать в коммуниста? Потому, что у меня гадкое и гнилое окружение». – «Ах, это вы намекаете на свой верх!» «Мой верх чист и опрятен, а вот ваш низ сплошная грязь». Жар разгорается, грудные клетки, в поисках обязательной убедительности, разрываются.

Страсти приобретают, думается мне, юридический характер. «Гражданка, прекратите мычание!» – «Нет, вы заставьте умолкнуть свой приплод!» – «Ага, женишков дочерних на подмогу вызвали…» – «Здорово, Мазурский». – «Здорово, Ларвин». – «Граждане, я за нравственность!» – восклицает первый. «Граждане, утешает другой, – вы же и без того все желудки расстроили дрязгами. Желудок любит спокойствие, вот испробуйте хоть декаду прожить вдоль поваренной книги!»

А. М. Насель одышливо замахал руками.

– Черпанова разбудили вконец! Пора знать – у ответработников очень ломкий сон, граждане.

По всему видно, Черпанов пользовался здесь отменным уважением. Даже мне, узнав, что я завербован им, уступили кран. Правда, умыться мне так и не удалось. С мохнатыми полотенцами через плечо, с эмалированными тазиками в руках пришли за водой Людмила и Сусанна. Черно-шелковая Людмила Львовна, мельком, как привычный наездник стремя, кинула мне:

– Вы женаты?

– Нет, Людмила Львовна.

– Но любили?… Куролесили? Хотите, женю? А доктор женат?

– Для провинциала у него слишком крепкий взгляд, – с ленивой злостью, холодным голосом протянула Сусанна, как бы продолжая прерванный разговор, из чего я вывел, что приход доктора был сестрами, а то и всей семьей – обдуман и сейчас обдумывается.

* * *

Сестры? Как вы и вправе ожидать, я чрезвычайно заинтересовался сестрами: Людмилой, если помните, в черном шелку с отделкой алым гарусом, и Сусанной, похрупче, похолодней, медлительной – и стройной, но, пожалуй, дальше этого поверхностного наблюдения я не двинулся. Одна – пылка, другая холодна, сколько таких определений существовало в литературе! А поистине, если присмотреться, то и Людмила Львовна была не настолько пылка, сколько любопытна и жадна, и Сусанна холодна в силу каких-то непонятных ни для кого обстоятельств, заставляющих сестру ее Людмилу Львовну смотреть на сестру с завистью, ибо чем больше холоднела Сусанна, – а я бы сказал, что похолодание ее увеличивалось после нашего прибытия ежечасно, если мерить чувства как-то физически, градуса на два, на три, – тем привлекательнее была ее красота, и так как она любила свою красоту, как и подобает красивому человеку, то она, понимая свою возрастающую власть, влюблялась одновременно и в свою холодность, отчего эта холодность еще более увеличивалась, и вот почему бегство и отказ от нее жениха ее Мазурского обидел ее необычайно, как в иное время, никогда не мог бы обидеть, и вот почему она кинулась к Черпанову, забыв даже свою холодность, и не столько холодность, сколько утерянные… впрочем, обо всем этом я буду писать позже, более подробно и более ясно, здесь же я привожу эти намеки лишь для того, чтобы пояснить несколько зависть к ней Людмилы Львовны и уверить вас, что в характере сестер было много общего и для меня высшей похвалой было б то обстоятельство, если б вы Сусанну с Людмилой путали б и чрезвычайно на это путание досадовали б, иначе никак невозможно мне объяснить те чувства, которые они испытали в последние дни нашего пребывания в доме № 42 к д-ру Андрейшину, чувства совершенно одинаковые, чувства стремительные и… но об этом опять-таки дальше, а сейчас Сусанна подтвердила:

– Нет, он не провинциал, – вкладывая в слово это какое-то особое содержание, которое волновало и злило сестру ее и которая тоже с особым каким-то содержанием спросила:

– А что такое, по-твоему, Сусанна, провинциал?

– Особенный, взгляд на ноги, – прошептала Сусанна.

– И Черпанов, по-твоему, не провинциал?

Сусанна попробовала белой рукой своей струю воды.

– А, знаю, – ответила она протяжно, – и, вдруг, выплеснув из тазика воду в раковину, убежала с чрезвычайно встревоженными и, я бы сказал, что-то вспоминающими глазами – лицо ее по-прежнему оставалось алебастрово-холодным. Людмила, поставив тазик на пол, направилась за ней. Помимо всего прочего, что я описал выше, кухня имела еще одну особенность: все люди – сплошь находящиеся в ней, поразительно грязны, а еще более поразительно оборванно одетые сестры Мурфины – они во вчерашних платьях – не вливали особой струи, разве что грязь их была более бодра, но это уже надо отнести за счет молодости, хотя что ж молодость? – если Сусанне не было и двадцати, то Людмила Львовна ушла далеко за двадцать семь, впрочем, возраст ее и мощь ее тела плохо обновляли ее атласное платье – истертое, измызганное, изношенное. Да и глаза ее тоже… Насель тотчас же сообщил мне кое-что о ее характере и способностях. Людмила Львовна с юных лет считала, что не зря же растут у ней эти выпуклости за подбородком. Волочиться, кокетничать, буксировать рано вошло в ее бюджет, но по-настоящему она открыла запруду в пестрые дни гражданской войны, бывала она и на фронтах. Наступил мир. Она писала книгу о своих впечатлениях. Бесчисленное количество пустых обойм, встреченных ею, учили ее сжатости изложения. Книгу она назвала «400 поражений». Боюсь, что объективное служение обоим фронтам, за это она даже получила прозвище «Былинки», сделало ее книгу чересчур субъективной, оттого-то она и не нашла себе издателя, лишний раз доказывая, что биологическая правда не суть еще искусство. «Есть у нее и жених – Ларвин, Евграф Семеныч. Также как и у Сусанны имеется Мазурский, Ян Яныч. Как понять слово – женихи? – Насель явно заискивал передо мной. – Женихи, собственно учителя. Людмила Львовна и сама многих научит, а Сусанна за последние декады отбилась и внушает беспокойство всему дому. Почему всему дому? Дом у нас крепкий, сподручный…» Дальше он забормотал такое без разбора, что я совершенно все спутал. О Сусанне я добился лишь определения, что это-де «букет из поезда малой скорости». Он намекал, по-видимому, на свойственные ей декорационные шатания и медлительность. Бюллетень, например, ее жениха Мазурского, очень прост: подобострастный чистильщик сапог, а вот Ларвин – хомут, служит в кооперативе, но увезет далеко. Он мне хотел еще рассказать о гражданине Терентии Трошине, бывшем крупье, но я помешал ему. Я захотел узнать более подробно значение его оговорки: часть квартирантов за определенное вознаграждение от Степаниды Константиновны и Жаворонкова выезжает, когда понадобится, на дачу, а в освобожденных ими, временно, комнатках поселяются жильцы, конкретно изменяющие за это ее смету… а сейчас, видите ли, Степанида Константиновна и Жаворонков не поделили Черпанова, отчего и «бузят». Я обеспокоился и поспешил спросить (да и сестры с тазиками вернулись).


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации