Электронная библиотека » Вячеслав Орлов » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 28 мая 2022, 00:31


Автор книги: Вячеслав Орлов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Епифановы

Я кое-что слышал об этом семействе, а одного из теперешних Епифановых даже знаю. Епифанов, которого я знаю, убежден, что свой род они начинают от Епифана, брата легендарного злодея Кудеяра. Герои некоторых моих историй носят имя Епифан. Это потому, что Епифановых много. Как-никак, первого мальчика в их роду принято называть Епифаном.

Зеленые люди

Епифан в свои ничтожно малые годы проявлял интерес ко всему, что людям его возраста даже в голову не придет. Так, однажды, когда они еще жили в бараке, их соседка, семнадцатилетняя Танька, принесла из роддома первого своего сына, Аркашу. Епифан не поверил тому, что будущий его друг Аркашка несколько дней назад был внутри Таньки.

– А где же он там уместился? Там же у тебя внутренности.

– Ничего, уместился. У каждой женщины есть в животе местечко, где подрастает ее ребенок.

– Подрастает? – удивился Епифан.

– Ну да, сначала он бывает очень маленьким, а потом подрастает.

– А откуда он в тебе взялся?

– Епифан, мне надо Аркашу кормить, давай уж как-нибудь в другой раз поговорим, и потом: ты же еще маленький, а вопрос твой серьезный.

– А молоко-то у тебя есть?

– Да, есть, не переживай.

Когда Епифан пошел в школу, ему там с первого класса стало скучновато. «Они же там ничего не умеют. Их там только читать учат, и то по складам, а я уже давно читаю», – пожаловался он отцу.

– Епифан, потерпи немного, что-нибудь придумаем, – сказал отец.

В следующий раз Епифан пошел в школу уже в четвертый класс. «Отец, почему вы с мамкой назвали меня Епифаном? Странное какое-то имя». «Странных имен не бывает. Бывают редкие и знаменитые. У тебя редкое, в вашей школе вряд ли еще найдется Епифан… Может быть, если будешь стараться, ты его сделаешь знаменитым».

– Как?

– Ну, может быть, велосипед какой-нибудь придумаешь особенный.

Епифан взял да и придумал гусеничный велосипед для рыхлого снега. Специалисты посмотрели, просчитали и сказали: «Ну, Епифан, ты голова».

В восьмом классе, Епифан опять учудил: «Отец, я, наверное, больше в школу ходить не буду, как-то там все простоватенько». «Дело твое, – сказал отец. – Сдавай экстерном экзамены за всю школьную программу – и свободен».

Став свободным, он увлекся идеей создания антигравитационного двигателя, потому что, глядя по телевизору на запуски ракет, ловил себя на мысли, что они слишком громоздки и ненадежны для освоения космических пространств. Епифан стал искать сподвижников в таком непростом деле. И нашел. Таких же молодых, как и он. Как это ни удивительно, но через какое-то время они построили самолет.

Эка невидаль – самолет! Фишка-то в чем? Именно фишкой он и отличается от современных летательных аппаратов.

Эти мальчишки победили гравитацию. Они создали двигатель и назвали его «гравитанет», что означает «гравитации нет». Они решили, что их летательный аппарат должен иметь форму юлы. Первые испытания они провели около деревни Незлобино… Не совсем удачно. Юла то взмывала вверх, то рыскала по сторонам. Пока они к ней приспособились, ухайдокала она их до позеленения. Отладив наконец все системы управления, они заняли свои места и через считанные минуты оказались на каком-то поле, возле чистенького городка. Нетрудно было догадаться, что они прилетели в одноэтажную Америку. Выбравшись из аппарата они поприседали, помахали руками и увидели, что к ним на машинах приближаются сотрудники ЦРУ (кто же еще).

– Ну что, поехали? – сказал Епифан. Юла энергично взлетела и исчезла за облаками. Сотрудники ЦРУ в протоколе отметили, что неизвестным летательным аппаратом управляли зеленые человечки.

Артист оригинального жанра

Епифан очень любил своего отца. Когда он стал взрослым, а его отец постарел, он прижал того к себе и сказал:

– Отец, пока ты был молодым, ты много для меня сделал, в люди вывел. Я теперь понимаю, что к чему, смотрю в самую суть вещей, прохиндеев вижу насквозь. Их тьма, но лохов, вроде тебя, все равно больше. Скажи, что я для вас, для лохов, могу сделать? А то смотреть на вас можно, только выпивши. Может, лет на двадцать технические средства массовой информации вывести из строя, чтобы эти макаронные фабрики дали вам прийти в себя? Или, может, пенсию в десять раз увеличить, чтобы у вас от изумления глаза открылись?.

– Нет, Епифан. Нам ничего не поможет. У нас же менталитет. Мы же придурки.

– Да. Помочь вам нельзя, – грустно сказал Епифан и пошел было.

– Епифан, стой. Совсем забыл. У меня же на старости лет талант открылся. Я же ж…й могу свистеть. Кто слыхал – говорят, нужен репертуар, да я и сам понимаю, с одним-то произведением на эстраду не выйдешь.

Епифан так и застыл. «Так тебя же раскручивать надо, обрадовался он. – Это я беру на себя. Мои приятели-олигархи это умеют делать».

Сначала пришел усталый от неопределенности своей сексуальной ориентации директор проекта. Даже не пытаясь убедиться в наличии таланта и не ознакомившись с оригинальной манерой будущей звезды, он сощурив глаза, заглянул все же в перспективу его успехов.

«Гонорары делим так. Вам тридцать, мне семьдесят. Это нормально, так принято», – успокоил он Епифанова отца. «Процентов, разумеется, – ответил он на незаданный вопрос. – Я пришлю вам музыкального редактора. Пока».

Музыкальный редактор вкрадчиво попросил что-нибудь исполнить. Он был в курсе техники воспроизведения звуков, и поэтому глядел на виртуоза-исполнителя, cтрадальчески морща нос.

Потом появился стилист. «О господи!» – будущий артист внутренне содрогнулся, попытавшись идентифицировать половую принадлежность тупейного художника.

И этот день настал. Москва была облеплена афишами о выступлении неизвестного пока в России артиста оригинальнейшего жанра. Епифан даже не сразу сообразил, о ком афиши.

В конференц-зале профсоюза олигархов собрался весь московский гламур, бомонд, аккредитованные журналисты и интеллигентные бомжи. Предваряя выступление маэстро, известный музыковед сообщил публике о преемственности музыкальных традиций, самобытности и революционной смелости в использовании инструмента, позволяющего исполнителю создавать поистине неподражаемые музыкальные проекты.

– Встречайте!

Епифанова девушка была взволнована, она нервно стиснула потной рукой потную Епифанову руку. На эстраду вышел неизвестный в отечестве исполнитель. Традиционный фрак, манишка и бабочка с золотой искрой настраивали на праздник. Концертмейстер сел за рояль. Виртуоз-исполнитель, слегка поклонившись, подошел к низко стоящему микрофону.

– А где же его инструмент? – поинтересовалась девушка.

– При нем, – шепнул Епифан. Прозвучало фортепианное вступление. Исполнитель, откинув фалды, слегка присел над микрофоном… Ну конечно – «Не слышны в саду даже шорохи…»

– Потрясающе, – сказала за спиной какая-то меломанка.

– Что за инструмент? – стала спрашивать друг у друга гламурная публика. Когда наконец присутствующие познали, каким образом появляются эти ни с чем не сравнимые фиоритуры, рукоплесканиям не было конца.

– Фривольно, – сделала брезгливую гримасу дама в бриллиантах.

– Прикольно, – сказала молодая тусовщица, на которой брюликов было больше.

На следующий день директор проекта разложил перед артистом, потрясшим публику, гонорар в виде зеленых американских денег, сказал: «Поздравляю, будем сотрудничать». Позвонил Епифан. «Ну ты дал, – сказал он восхищенно. – Я рад за тебя».

Близкие отношения Епифанова деда со Сталиным

Епифанов дед всяческие неприятности привык запивать алкоголем. Поскольку неприятности не были в его жизни эпизодическими, то есть случались чуть ли не каждый день, то эта склонность обратилась для него в потребность. Епифан справедливо полагал, что если должность колхозного парторга требует от него невероятного напряжения духовных сил, то пусть все будет как есть. Неизвестно как долго бы разнообразные расширители сознания помогали ему в его важном деле, если бы не случай. В конце мая, после войны, в воскресенье, где-то ближе к вечеру он на юбилее своей тещи, стоя под углом 30 градусов по отношению к праздничному столу, готовился произнести здравицу в ее честь. Окинув серьезным взглядом нечеткие образы собравшихся, он, не увидев председателя колхоза, изумился.

Примерно в это же время в Кремле Сталину захотелось. навестить своего товарища по гражданской войне, Ворошилова, у которого была дача на Дмитровском шоссе. И колхоз, где Епифан собирался поздравить свою тещу с юбилеем, тоже стоял на этом же шоссе.

– А где же этот мудак, ему что, выпить неохота?

– Да тут я, Епиша, по левую руку от тебя, – отозвался председатель

– Вот за это, за твою отзывчивость я тебя, мудака, и люблю.

Жена Епифана, дородная добрая женщина, к предназначению мужа относилась серьезно, и ей было неприятно, что он якшается с такими пропойцами, как председатель и агротехник. «Зато я не ворую», – виновато оправдывался перед нею председатель.

– Товарищи, имейте в виду, – начал здравицу Епифан, – моя теща – не тот человек, которому все равно, что я сейчас буду говорить. И потому я попытаюсь успеть сказать ей самое главное. Если мне трудно, то и им, теще и моей жене, тоже трудно. Они же для меня – опора и моральная поддержка.

Жена, почувствовав, что ее парторга сейчас понесет, посмотрела на него по-хорошему: «Шел бы ты домой, ты понял? Отдохнул бы немного». Понятливый Епифан, миролюбиво выставивший перед собой ладони, сказал, уходя, следующее:

– И что бы в нашей жизни не произошло – спасибо ему.

Он многозначительно поднял палец. Председатель при этих словах чуть было не встал.

А в Кремле, уже в дверях, Сталин, похлопав себя по карманам, пошел к машине.

Вежливый парторг, столкнувшись в сенях с тещиным братом, неожиданно понял, что он не все еще о себе знает. И не узнал бы, если бы тещин брат не нес перед собой кипящий самовар. При столкновении с парторгом с самовара съехала крышка, и выплеснувшийся кипяток попал на нежные места тещиного брата, отчего он и вспомнил все, чего не знал о себе парторг.

Изумленный Епифан удачно преодолел три ступеньки крыльца, довольно благополучно добрался до калитки и даже закрыл ее за собой, но на тропинке, протоптанной вдоль шоссе, ощутил слабость в ногах, отчего его походка изменилась так сильно, что одинокий прохожий, увидевший перемещающегося по ней парторга, застыл на месте и открыл рот. Ему сначала показалось, что парторг на непослушных ногах крадется за бабочкой, сидящей на растущем в кювете лопухе, и почти уж, как показалось прохожему, готов был ее аккуратненько взять за крылышки, но передумал и, вихляясь телом, выпрямил ноги и отодвинулся от кювета подальше.

Прохожий не без интереса наблюдал за тем, как ловко в своем состоянии парторг увиливает от кювета. Дождавшись, когда увильнуть тому не удалось, прохожий пошел по своим делам.

Если изобразить путь парторга графически, он был бы похож на веревку с петлями и узлами…

Свалился парторг в кювет тоже весьма удачно. Он так удобно там устроился, что, благодарный, даже улыбнулся. Стрекотали кузнечики, благоухали придорожные травы, плыла голова, и хотелось плакать, а он заснул.

В машине у Сталина появилась потребность справить малую нужду. Машины дружно остановились. Вставший у кювета Сталин посмотрел на темнеющее небо, поинтересовался, что за место.

– Колхоз «Победа», товарищ Сталин.

– Хорошо, – сказал вождь.

Парторгу приснился грибной дождик. Теплые капли падали ему на подбородок и стекали по шее. Он открыл глаза и с изумлением понял, что был разбужен лично товарищем Сталиным. У него захватило дух. Восторг его был так велик, что тело его отозвалось мелкой дрожью.

– Не может быть, не может быть, ведь теперь я ему почти родственник. Завтра же бросаю пить…

Мысли в его голове путались. «Я и Иосиф Виссарионович…» Парторг счастливо завыл… Он был уже трезв, но ноги были как не свои. Выбравшись из кювета, он постоял, привыкая к ним и к своему новому состоянию. Ему нужно было с кем-то поделиться радостью. В его доме горел свет. После недавних еще «коптилок» он показался ему ослепительно ярким. Жена сидела за пустым, покрытым скатертью столом. Ждала.

– Сейчас и она узнает, – порадовался за нее непривычно для самого себя трезвый Епифан.

– Ты знаешь, – начал он с порога, – тогда, когда я вышел от вас всех, у меня появилось предчувствие, что что-то должно произойти хорошее со мной и с с тобой. И ведь произошло.

– Это когда же?

– Точно не помню, – сознался не умеющий врать Епифан.

– И где, конечно, тоже не помнишь?

– Где – помню, напротив Сильвестровых.

– Да говори уж, что случилось, пропойца несчастный.

– Не несчастный, извини, – Епифан перевел дух. – Произошло такое…

– Да что?

– На меня помочился Сталин!

– Допился. Что ты несешь? Ну что ты несешь? Ты в своем уме?

– В своем. Все правда. Я его как тебя видел.

– А он тебя видел?

– Наверно. Я же лежал, а он стоял и это.

– Все, мы пропали, – жена схватила себя за голову. – И что? Что дальше?

– Ничего, они уехали.

– Кто они?

– Машины.

– Господи, может, пронесет.


В лагере, в хороший теплый денек, сидя у барака рядом с московским профессором математики, Епифан неожиданно для себя сказал: «Ведь не было никого…»

– Вы о чем?

И Епифан поведал свою удивительную историю профессору. «Всякое бывает», – посочувствовал тот Епифану.

– Я ведь по сути дела за любовь к нему сижу.

– А я за любовь к математике. Любили ли бы уж лучше жену, – грустно сказал профессор.

Кошки рыжие
История, имеющая косвенное отношение к Епифану

– Ну вот, Марта, – говорю я нежной, совсем еще юной красавице. – Через пару часов мы будем на месте, не пугайся, все будет хорошо.

Я не без трепета прижимаю ее к своей груди. Она из хорошего дома. Для удовольствия жизни и душевных утех за символические деньги я купил ее у замечательного художника Бориса Орлова. Разговор наш за его гостеприимным столом крутился вокруг исчезнувшей, наверное, уже навсегда «Атлантиды» – нашей незабвенной, вольной, талантливой Строгановки времен легкомысленно-агрессивного Хрущева с ее грязноватыми и родными кафедрами-мастерскими. Ах, как недавно и как давно, словно до Рождества Христова, это было. У нас с ним о ней общие воспоминания, с разницей в три года. Он уже в ней учился, а я еще служил в Восточной Германии, в оперативном отделе энского штаба, в непосредственной точке соприкосновения двух цивилизаций. Воинское мое звание – ефрейтор, такое же у Гешки Лавричева, питерского пацана-блокадника. Мы с ним «штабные рабы», мы «рисуем» карты-приказы для штабных учений – как говорили изысканные штабисты, обозначаем возможный театр военных действий. Наш противник – Блок НАТО. В случае нашего с ним силового сопряжения обе стороны победят одновременно. В нашем отделе на стене висели прозрачные плексигласовые шаблоны «атомных лаптей» – этакие вытянутые эллипсы. С их помощью можно начертить на карте зоны ядерного поражения противника. Таких лаптей нам приходилось рисовать много, в реальной войне хватило бы на всех…

На моем первом курсе в вестибюле Строгановки проходила гражданская панихида по усопшей Ольге Маяковской, сестре «буяна и главаря». Но еще жив был профессор Комарденков, друг ее брата и друг Есенина, оформивший напечатанную в типографии Лубянки (и на ее же бумаге) книжку под названием «ВЧК», весьма озадачившую чекистов. Зря они переполошились – «Все Чем Каюсь», объяснил им Сергей Есенин. Связь времен не распалась, все близко, еще жив Барышников, автор книжки по перспективе, еще приходил на практические занятия колоритный вечно бурчащий старик Рапник, учивший нас искусству классической чеканки, еще не стар был знаток технологий художественной обработки металлов, деликатнейший Флеров, жив выпивоха кузнец дядя Ваня… Середина шестидесятых, еще впереди маразм Брежнева, все еще неколебим, но необратимо ржав железный занавес. В Строгановке еще существует кафедра марксизма-ленинизма с затейливым Епископосовым. И в голову даже не приходит, что когда-нибудь реальной может стать поездка в Италию к ее художникам Возрождения, воспетым Даниловой… Еще бродят в голове Бориса Орлова смутные предчувствия каких-то перемен в искусстве соцреализма.

Из Москвы к нам в деревню можно ехать по живописной старой Волоколамке, но я неожиданно для себя выбираю «Новую Ригу», вечно ремонтируемую и неинтересную.

Мыслям моим ничего не мешает растекаться по закоулкам памяти. Возникла вдруг до удивления яркая картина нашего с матерью похода в Бескудниково за говяжьими костями. Идем от станции Лианозово, еще темно, но около убогого ларька при свете электрической тусклой лампочки людское неспокойное шевеление. Стоим долго. Рассвело, откуда-то взялся мужик в белом фартуке, окинув взглядом толпу, сказал: «Всем не хватит». И народ полез на ларьковую амбразуру. Сильные стали первыми. Еще война, мне почти уже шесть лет.

Неожиданно для себя я вслух засмеялся, потому что вспомнил историю повеселей. Уже в пятидесятые годы на открытом уроке литературы, при завуче и посторонних учителях, Тамара Плескачева с чувством и выражением декламирует Пушкина: «Тоска, предчувствия, заботы теснят твою висячью грудь…» На задней парте, где сидел завуч, ничего не произошло, чужие учителя тоже не шелохнулись, зато класс рыдал и стучал в восторге кулаками по партам.

А еще раньше, в первом классе (тогда я еще учился в подсобном хозяйстве литейного завода), к нам в окно рядом с учительским столом просунула голову лошадь и посмотрела на нашу любимую Веру Васильевну, совсем еще девочку; и Вера Васильевна посмотрела на лошадь. Лошадь голову убрала, а Вера Васильевна окаменела, побелела, и если бы из ее глаз не выкатывались слезы, можно было бы подумать, что она умерла. Конечно, она догадалась потом, что это Катя – подслеповатая добрая лошадь, возившая в «Литейке» телегу с чугунными отливками от вагранки к обрубочному цеху. Наверное, Кате дали выходной и отправили в подсобное хозяйство отдохнуть. Многие заводы имели тогда подсобные хозяйства.

Безмятежное время, читать-считать я уже умел, а крючки-палочки и прочее чистописание пережил легко. Потом школу упразднили, и с третьего класса мы стали учиться в соцгороде – барачном поселке в полукилометре от нашей «Колонии», так называлось место, где мы жили. Соцгородская школа – не чета нашей, колонинской: двухэтажная, светлая, да еще с завучем Иванцовым, справедливым и суровым инвалидом войны. В соцгороде имелись: книжный магазин, почта, поликлиника, водокачка на растопыренных бетонных ногах, жаль, что ее взорвали в середине шестидесятых, аптека, их клуб – функционально продуманное деревянное сооружение, которое несомненно можно причислить к шедеврам конструктивизма, как впрочем и башню, и поликлинику… Ну да, у них же была еще баня, куда ходили со своими шайками. Жуткая очередь. Перед клубом, в кителе и сапогах, возвышался довольный собой товарищ Сталин, покрашенный под бронзу. С высоты постамента ему был виден «торговый комплекс» из трех магазинов под одной крышей. Они назывались еврейский, стахановский и булочная. Почему еврейский – и сейчас не знаю. У них даже цыгане жили, недалеко от бани в неприглядных вагонах с деревянными, кое из чего сколоченными крылечками. Вагонов было два ряда. Между ними на узловатых веревках трепыхалось их сильно подсиненное, прискорбно заношенное бельё. Как там оказались вагоны и цыгане, никто не помнил, но стояли они на рельсах, длины которых хватало только на то, чтобы им там стоять.

А в нашей «Колонии» ничего такого выдающегося не было, если не считать «Лиги наций» – очень большой, по сравнению с соцгородскими, общественной уборной на восемь посадочных мест, кирпичной коробки, поделенной внутри дощатой перегородкой на мужскую и женскую половины. Перед первым мая ее, помойку и рахитичные тополя красили белой краской (наверное, известкой). По утрам, отправляя естественные надобности, мужчины и женщины, разумеется, не могли обойтись без взаимных реплик по поводу благополучно проведенной ночи и новостей в газете «Правда»… Была у нас амбулатория с маленьким толстеньким уютным доктором Альбином Петровичем Адамовичем. На его круглой голове не было ничего, кроме выпученных водянистых глаз и вялого губастого рта. Он был похож на удивленную рыбу. Мне очень нравилась его дочь, ей было лет десять… Я мечтал показаться с нею моим приятелям. Они бы очумели от ее красоты. Мне она казалась золотой, ее золотые косы, золотые веснушки и медовые глаза мне снились.

– Красивая жидовочка, – сказал о ней Жапкин.

Его оценка, снисходительно бесцеремонная, мне не понравилась. К слову сказать, «колония» наша считалась прибежищем чудаков и маргиналов – взять того же Васю Жапкина. Он никогда и ничего не говорил просто так. Персонаж еще тот, загадочный и недооцененный.

Бедное время, только что окончилась война. Победа, радость, калеки. В соцгороде к пивной одно лето какая-то тетка привозила «самовар» на колесиках – безногого и безрукого матроса Сеню. Из жалости его поили пивом и кормили из рук. Он очень скоро хмелел и падал в траву. Штаны его были мокры, он бился в истерике и просил его пристрелить, что и сделал однажды контуженый майор, сказав: «Сеня, прости, дальше тебе будет еще хуже». Говорили, что он тут же пошел сдаваться в милицию.

Мы, восьми-, четырнадцатилетние мальчишки, жалели и побаивались вернувшихся с войны фронтовиков – безногих, безруких, одноглазых, но они были нашими отцами и дядьками, мы понимали, что живем голодно, похабно, но все равно жизнь казалась нам прекрасной, мы были счастливы в нашей «Колонии». Окруженная старыми и новыми карьерами, с «Литейкой», с кирпичным заводом, отражающимся в воде самого ближнего карьера, черно-серебряные бараки, сараи, заросший кустами противотанковый ров, превратившийся в длинный пруд, населенный вьюнами, огольцами, карасями и тритонами, темный, всегда загадочный, хотя и исхоженный нами вдоль и поперек лес. Они были нашей планетой. За лесом – канал с белыми огромными теплоходами и теплоходами маленькими, похожими на утюги, назывались они Ляпидевский, Леваневский и, кажется, еще Байдуков. По каналу буксиры тянули иногда предлинные плоты. С крыши нашего барака был виден шпиль химкинского речного вокзала… Совсем уж рядом Савеловская железная дорога с переездом и высокой будкой, на Дмитровском шоссе… Из репродуктора на будке время от времени раздавался мяукающий женский голос с одним и тем же предостережением и указанием: «Внимание, поезд со стороны Марка, закрыть шлагбаум», и тут же около него появлялась тетка с туго намотанным на коротенькое древко желтым грязным флажком. Она тяжело крутила железную, напоминающую шоферский «стартер» ручку. Длинная кривая труба шлагбаума, вихляясь, с лязгом опускалась, а тетка, выставив перед собой руку с флажком, терпеливо ждала, когда шоссе переедет нескончаемый состав из черных лоснящихся нефтяных цистерн. Товарных составов ходило тогда много. Когда поезд появлялся со стороны Лианозово, процедура повторялась. В какой-то момент мы сообразили, что голос из репродуктора, тетка с флажком и поезд, появляющийся то с одной, то с другой стороны, – одно целое, причинно-следственная цепь. Иногда поезда через переезд еле тащились, и мы впрыгивали на ступеньку тормозной площадки какого-нибудь вагона, чтобы прокатиться до следующего места, где поезд уменьшал скорость и можно было спрыгнуть. А если удавалось «открыть» узкую железную лесенку и забраться на крышу, так это вообще красота: удобно, высоко, можно на ней сидеть, лежать, бегать, прыгать с вагона на вагон и ехать хоть до Лобни.

«Колонией» наш поселок назывался неслучайно, он действительно был не состоявшейся по каким-то неизвестным причинам колонией. Кроме бараков, в ней были комендантский дом и псарня – крошечный домик с низким потолком. В псарне тоже жили. А мы жили в бараке номер три, в помещении №4, благополучно существуя вчетвером в десятиметровке – отец с матерью, дедушка Василий Андрианович и я, троечник и «дубатол» (словечко, придуманное дедушкой для обозначения моих умственных способностей).

Дедушка родился в девятнадцатом веке, через пятьдесят лет после жизни Пушкина. Еще молодым он на Сретенке уже считался хорошим портным, и до четырнадцатого года жизнь ему удавалась.

На первую мировую войну он пошел, уже будучи женатым на моей бабушке Марии Николаевне родом из села Недельное Калужской губернии. Была она то ли внучкой, то ли дочкой священника, и у него уже был трехлетний сын, мой отец. Бабушку я помню с пеленок. Укладывая меня спать, она ласково негодовала: «Что ж ты не спишь-то, пиздюк малахольный», и я ей улыбался. Попав в плен, дедушка был отправлен к зажиточному немцу в деревню Гросбухгольц, если мне не изменяет память, для использования его там на тяжелых и мерзких работах. Видно, в молодости он был хорош собой, если понравился дочке хозяина, и даже до такой степени, что ко времени у нее обозначился живот. Все могло бы плохо кончиться, но бог милостив, обошлось. Более того, отправляясь после плена домой, дедушка привез с собой карманные серебряные часы – подарок от несостоявшегося тестя. Правда, этот момент его жизни стал потом причиной многих ссор между ним и бабушкой, тем более что в Германии остался его ребенок – для бабушки факт, неоспоримо доказывающий, что к немке он питал более нежные чувства, чем к ней. Судя по тому, что у меня было три дяди, дедушка, как мог, вину свою старался перед бабушкой загладить. Она умерла в год смерти Сталина на опушке леса, с полной корзиной грибов. Об этом мне весело сообщила, когда я пришел из школы, шестилетняя Анна Игольникова, наша соседка. Бабушку отпевали в Алтуфьевской церкви. Дедушка запомнился мне сухощавым, с суворовским вихром на поредевшей голове.

Во времена НЭПа они со своим другом Ильей открыли на Мясницкой ателье мод. Ремесла своего он не оставил и после НЭПа. У него было много заказчиков, приезжали и из Москвы – этих направлял к нему его друг Илья, которому повезло больше, он умудрился попасть в компанию портных, обшивавших самую «верхушку». Дедушка же категорически не имел права заниматься своим ремеслом, поэтому он работал в пожарке и переживал, и, случалось, даже срывался. Мы ездили иногда к его другу Илье Алексеевичу в гости на улицу Квесисскую, и мне всегда не терпелось увидеть его внучку Таню, смешливую и заводную, мою ровесницу, И вот там, в уголке около окна, Илья Алексеевич показал однажды дедушке уже готовый заказ. Он, конечно, высоко оценил безупречную работу своего друга, но все же, как бы в шутку, сказал: «Что же ты, портной хренов, петли-то обметывать так и не научился». На него иногда «накатывало», в такие минуты, сидя за швейной машиной, он напевал что-нибудь легкое и даже фривольное: «По льду каталась дама, упала дама, ах, упала, показала и ножку, и башмак и кое-что еще, о чем вам знать не надо, и кое-что еще, о чем сказать нельзя… Коль муж тебе изменит, лиши его красы, как только он уснет, отрежь ему усы и кое-что еще, о чем вам знать не надо, и кое-что еще, о чем сказать нельзя».

Однажды что-то с ним случилось, и он спел частушку: «Троцкий Ленину сказал: «Пойдем, Володька, на базар, купим лошадь карюю, накормим пролетарию». Спето было негромко, но при мне. А я на следующий день воспроизвел ее в школе, спускаясь на большой перемене по лестнице на улицу.

К счастью, слушателей оказалось немного – всего один, да и тот дедушкин приятель, отец Витьки Таракана, вызванный в школу для ознакомления с длинным списком сотворенных Витькой безобразий. Схватив меня за воротник и встряхнув, он злым шепотом сказал:

– Что же ты, негодяй, вытворяешь? Слушай меня. Частушку эту забудь, как будто ты ее не знал вовсе. Вечером забегу к Андрианычу.

Санкций, примененных ко мне, не помню, но в какой-то момент я осознал, что сделал что-то неправильное. Если учесть, что одним из наших соседей в бараке был Леня Нехорошев, работавший в «органах», надо было быть всегда начеку. Работал он в этих органах то ли шофером, то ли автомехаником, но все равно его побаивались.

Периодически нажираясь, он в приступе верноподданнического самозабвения, хлопая себя по заднему карману брюк, кричал: «Все вы тут у меня, суки…» Ко всему, он еще был злопамятен. Надя, его жена, стесняясь, оправдывалась: «С кем не случается… Вы его простите».

Как-то летом Леня, расслабленный жарой и водкой, сидел развалясь на скамейке у крыльца. Кошка Муся, любимица всего барака, протащила мимо него небольшой сосисочный поезд. Леня даже приободрился.

– Во дает, – сказал он.

– Твои сосиски-то, – позлорадствовала, проглотив голодную слюну, старуха Игольникова.

Муська стянула их с форточки, где Леня на дощечку между рамами клал иногда закуску. Этим же днем, усугубив свое состояние пивом, Леня, подойдя к лежащей в тени скамейки Муське, размахнувшись, бросил в нее кирпич. Спьяну промахнулся. Перепуганная Муська сиганула на завалинку и куда-то пропала.

Наверное, через неделю Лёня в свежей голубой майке, из которой выпирало его мускулистое тело, опять сидел на скамейке и курил. Он даже закрыл глаза от удовольствия. А между тем Муська, сидевшая на крыше крыльца, прижала уши, сгруппировалась и бросилась на Лёню. Кто бы мог подумать: ласковая Муська визжала и с остервенением рвала Лёнино плечо. Окровавленный, ничего не понимающий, он дико смотрел на довольных свидетелей Муськиной с ним расправы.. Живой Муськи больше никто не видел. Через несколько дней сапожник Семеныч сказал нам, мальчишкам: «Он повесил ее на своем сарае». Что и говорить, после войны люди добрее были, чем сейчас. Не на бараке же он ее повесил, а у себя на сарае.

В колонии был еще один персонаж, знаток и ценитель кошек, по прозвищу «Волга», что означало – Володька Гаврилов. Этот предпочитал рыжих, и кошками называл рыжеволосых женщин. Пристрастие к ним «Волга» объяснял двумя случаями из своей дотюремной и послетюремной жизни. Первой, роковой для него, была рыжеволосая следовательница, чьим старанием он в шестнадцать лет попал на зону за какую-то мелкую кражу, второй, тоже роковой – рыжая железнодорожная проводница, к которой он прильнул было сердцем и раскрыл ей душу, возвращаясь из лагеря. В Москве она сдала его в милицию, где рассказала, что он испугал ее своим странным поведением. Сначала он ей даже понравился: вежливый такой, приходил с кружкой к титану за кипятком. Потом, воспользовавшись хорошим к себе ее отношением, проник в служебное помещение с целью, как она сначала подумала, ее изнасилования, а он вдруг начал «это», из-за чего она и испугалась. «Что это-то?» – уточнили в милиции. Как могла, она все рассказала. Знай тогда проводница, что «Волга», имея на нее виды, для продолжения отношений в будущем доверительно похвастался ей своими гениталиями, рассчитывая на дополнительный положительный эффект. Пойми она все правильно, может быть, его жизнь не пошла бы по уже протоптанной им дорожке… Но кто же тогда знал, что есть слово, обозначающее «это» неопасное для женщин желание некоторых мужчин таким образом производить на них впечатление. И слово-то интеллигентное – эксгибиционизм. Вряд ли Волга догадывался, кто он таков. После очередной отсидки взявшись за ум, он решил жениться и даже приглядел себе «кошку», конечно же, рыжую. Такая складненькая рыжая кошечка нашлась в цехе сухого прессования на кирпичном заводе, правда, она не догадывалась о намерении Волги осчастливить ее.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации