Текст книги "На мохнатой спине"
Автор книги: Вячеслав Рыбаков
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
После того вечера Надежда не вставала между мною и Машей ни разу, ни вживе, ни холодным призраком, мешающим коснуться друг друга; и всё же что-то происходило с нами. Вирус. И не понять было, кто оказался ему подвержен сильней.
Первый жутковатый сигнал послала мне наша прогулка в Сокольниках.
В прошлый выходной, улучив сверкающий золотом и синевой погожий день, мы отправились в любимый парк. У нас получалось выбраться туда от силы два-три раза в году, и всякий выход долго вспоминался потом, как яркая перебивка безмятежностью нескончаемой череды серых хлопот. Как вспышка истинной жизни. С гордостью за дело рук человеческих мы доехали до парка на гулком, всё ещё непривычном метро и неторопливо пошли сквозь шелестящую тишину по любимым тропинкам. Загребали ногами листья, как прежде, я вёл её под руку, как прежде…
И были каждый сам по себе.
Не о чем оказалось говорить. Впервые. Я-то рассчитывал, что мирное блуждание среди выученных назубок, давно уже в лицо узнаваемых деревьев, кустов и уютных лавочек нас реанимирует, мол, деревья те же, скамейки те же, и мы станем те же; не тут-то было. Наоборот. Заповедник свободы и покоя стал будто картонным. В обрамлении неизменных красот мы окончательно ощутили, что изменились. Ошеломлённый, я пытался чуть ли не по-бабьи щебетать обо всём сразу, наугад нащупывая, на что жена срезонирует, пытаясь разговорить её и снова соединиться с ней, как всегда прежде: смертельно соскучившись друг по другу за целые недели рабочих авралов, когда мы разве что парой фраз успевали перекинуться утром или перед сном, мы под этими самыми кронами оставались наконец наедине, в сладостной неторопливости – и наговориться не могли, и смеялись, как дети. Но теперь я сам ощущал во всех своих разглагольствованиях о глупых или буйных сослуживцах, о задутой недавно домне, о том, помнит ли она, как забавно Серёжка учился плавать, о доверчивых синичках или смешных собачках какую-то нескончаемо дребезжащую фальшь. Мои слова на полпути валились наземь вокруг жены, точно мрущие на лету мухи.
В конце концов горло мне будто запечатали. Мы пошли молча, и, к собственному ужасу, я был рад, когда наши родные петли, вмиг сделавшиеся тягостной работой, оказались пройдены и можно стало спуститься в метро и поехать навстречу рутине.
Правда, ещё до полуночи всё вроде бы выяснилось. После близости, убедившись, наверное, что уж хочу-то я её, как всегда, она вдруг беспомощно и смущённо призналась: она тоже ехала в парк в предвкушении молодой беззаботной лёгкости, но у неё почти сразу разболелось от ходьбы колено, и все наши вожделенные километры она прошагала, превозмогая нараставшую боль; сказать же об этом мне так и не посмела, не желая испортить долгожданный день. У меня сердце чуть не лопнуло от нежности и сострадания. Мужчине, наверное, и близко не представить, что это для женщины: оказаться там же, где всегда было хорошо, делать то же, от чего всегда было хорошо, и обнаружить, что собственное тело сделалось этому «хорошо» внезапной и неодолимой преградой. Полночи я самозабвенно втирал ей в колено какую-то новомодную мазь со змеиным ядом, счастливый тем, что хоть что-то полезное могу для неё сделать, раз уж – то ли помертвев от тщетных усилий спасти мир, то ли из-за Надежды, то ли просто начав стареть – не могу её любить, как прежде.
И всё же… Всё же…
Она оторвалась от бумаг и подняла голову. Сдвинула на лоб очки.
– Ну как? – спросила она.
– Что? – спросил я.
– Работаешь?
– Ух, работаю.
– Напряжённо?
– Что ты имеешь в виду? Работаю напряжённо или в мире напряжённо?
– В мире.
– В высшей степени.
– Слушай… – нерешительно протянула она. – Я тебя никогда ни о чём не спрашиваю, у вас там всё секретно, я знаю. Но сейчас даже в очередях говорят, что с Польшей какие-то проблемы. Претензии немцев на Данциг…
– Никаких проблем, – сказал я, осторожно трогая гладкий бок чайника. Горячий. Потянулся и снял с полки свой стакан с краснозвёздным подстаканником. – Йэшче Польска нэ згинэла.
– Я серьёзно, – сказала Маша.
– И я серьёзно. Оттяпали под шумок у несчастных чехов Тешин… Дескать, если эсэсовцам можно, чем мы хуже?
– Ну, знаешь, тешинский повят – это действительно исконные польские земли.
– Маша, Берлин – исконно славянский город. Может, сделаем предъяву фюреру?
– Не смешно, – сухо сказала она. – Я хочу знать только одно: мы спасём Польшу?
– Кто бы нас спас, – ответил я.
Она негодующе помотала головой и надела очки снова. Будто отгородилась.
– Этот ваш вечный эгоизм… – сказала она.
Факты для Надежды:
1938. Октябрь
2-е.
Польские войска заняли Тешин (Юго-Восточная Силезия) – небольшой, но стратегически важный и промышленно развитый район Чехословакии.
3-е.
Германский посол в СССР фон Шуленбург в частном письме из Москвы написал в Берлин: «Правительство здесь крайне недовольно исходом кризиса. Лига Наций вновь оказалась мыльным пузырём. Взлелеянная Литвиновым „коллективная безопасность“ оказалась неэффективной. О Советском Союзе никто не позаботился, не говоря уже о том, чтобы пригласить его участвовать в переговорах. Система пактов Советского Союза в значительной степени ослаблена, если не разрушена вовсе. Это неприятные факты, вызывающие здесь раздражение. Но гнев направлен не столько против нас (ибо здесь понимают, что „мы“ взяли только то, что само шло в руки), сколько против англичан и французов, которых осыпают резкими упрёками». Именно в октябре 1938 года Шуленбург впервые начал задумываться о том, что возникшую после Мюнхена международную изоляцию СССР следует использовать для налаживания отношений между Москвой и Берлином.
9-е.
СССР запросил чехословацкое правительство, «насколько оно считает желательным для себя включение СССР в число гарантов новых границ Чехословакии».
14-е.
Чехословацкий представитель в Москве ответил, что новый министр иностранных дел Чехословакии Хвалковский не счёл этот вопрос уместным и воздержался от ответа, полагая, что гарантии безопасности чехословацкого государства в его новых границах относятся к компетенции великих держав, подписавших Мюнхенское соглашение.
16-е.
На прощальной встрече с покидающим свой пост послом Франции в СССР Кулондром нарком иностранных дел СССР Литвинов посетовал: Франция уклонялась от попыток советской стороны достичь соглашения о помощи Чехословакии даже тогда, когда эта страна столь сильно в такой помощи нуждалась. Кулондр спросил, что, по мнению советского руководства, можно было бы предпринять теперь. Литвинов ответил: «Утраченного не вернуть и не компенсировать. Мы считаем случившееся катастрофой для всего мира».
18-е.
Советник германского посольства в Варшаве фон Шелия, прощупывая в беседе с одним из высших чинов польского МИДа Кобылянским позицию Польши относительно СССР, получил ответ: «Польша при определённых условиях готова выступить на стороне Германии в походе на Советскую Украину». Советская разведка довела содержание этой беседы до кремлёвского руководства той же осенью.
21-е.
Гитлер в очередной директиве сформулировал ближайшие задачи вермахта. В директиве имелся специальный раздел «Решение вопроса об оставшейся части Чехии». В нём говорилось: «Должна быть обеспечена возможность в любое время разгромить оставшуюся часть Чехии, если она начнёт проводить политику, враждебную Германии».
24-е.
Министр иностранных дел Германии Риббентроп через польского посла в Берлине Липского предложил Польше скоординированную политику в отношении СССР на базе антикоминтерновского пакта. Взамен Польше предлагалось согласиться на передачу Германии Данцига, важнейшего балтийского порта, утраченного Германией после поражения в Первой мировой войне и объявленного вольным городом, но фактически находившегося под польским контролем (после окончания Второй мировой войны – польский порт Гданьск). Риббентроп намекнул на готовность обсудить и более масштабные планы, например передачу Польше всего черноморского побережья СССР, которое предполагалось отторгнуть в ходе совместных военных действий. Взамен Польше предлагалось передать Германии балтийское побережье, по Версальскому договору отобранное у Германии и переданное Польше, а потому являвшееся барьером между собственно Германией и Восточной Пруссией. Липский дал понять, что Польша весьма заинтересована в координации антисоветской политики, но воздержался от конкретных высказываний.
31-е.
Посол Германии в Великобритании Дирксен доложил в Берлин: «Чемберлен питает полное доверие к фюреру. Мюнхенский протокол создал основу для перестройки англо-германских отношений. Сближение между обеими странами на длительное время рассматривается Чемберленом и английским кабинетом как одна из главных целей английской внешней политики, поскольку такое решение самым эффективным образом может обеспечить мир во всём мире».
Властители дум
В последний момент Маша отказалась идти с нами. И голова у неё разболелась, и с годовым отчётом она не поспевает… Странно. Сама же поначалу ухватилась за идею побаловаться культурой.
Мне стало не по себе. Если бы она хотела, то и с отчётом бы извернулась, и от головы таблетку приняла бы; кто не хочет, тот ищет причины не делать, а кто хочет – ищет способы сделать. Не взбрело ли ей в голову оставить нас с Серёжкой в компании Надежды и её приятелей без себя с целью посмотреть, что выйдет? Или это нечистая моя совесть вздымает по горизонтам мрачные миражи? А может, Надя стала жене неприятна? Или она, глупышка, не хочет мелькать с молоденькой рядом, опасаясь, что по контрасту возраст заметней? Я не знал, что и сказать. Настаивать? Но если ей действительно некогда, невмоготу и не хочется? Легкомысленно сказать: ну и ладно, посиди дома? А если её именно эта лёгкость и обидит, и послужит доказательством, будто я рад-радёшенек отправиться без неё?
А больше всего меня пугало, что я, может, и впрямь рад.
Я затянул было унылую песню о том, что если она не пойдёт, то и я не пойду, нечего мне там делать одному среди Серёжкиных сверстников, но тут по простоте своей упёрся сын: пап, это и тебе будет любопытно, и ты, вообще говоря, уже обещан. Надежда всем давно раззвонила, что тебя очень интересно слушать, и настаивала, чтобы я тебя привёл… Вот ещё новости, в сладком ужасе подумал я, а Маша, заслышав такое, буквально взашей вытолкала меня из дома.
Хорошо, что я не из вождей, чьи лица примелькались в газетах и на экранах. Я всегда прятался в сторонке, и вот теперь это снова играло мне на руку. Я мог безбоязненно ездить хоть в трамвае, хоть в метро, хоть в кино ходить на общих основаниях; и вот теперь, шагая в писательский клуб, ещё и поёживался: я же не писатель, а вдруг там строго и меня не пустят? Даже вообразить нельзя, как повёл бы себя народ, повстречав в вагоне одиноко цепляющегося за вислую ремённую петлю Лаврентия, Лазаря или, скажем, завидев Кобу, смиренно просящего, несмотря на отсутствие у него писательского удостоверения, пустить его на нынешнюю вечеринку. Впрочем, просто не поверили бы своим глазам. Решили бы, что сходство. Милицию, наверное, вызвали бы на всякий случай: мол, антисоветская выходка – какой-то враг народа с неизвестной целью загримировался под всенародно и горячо любимого…
Мне же ничего подобного не грозило.
В дыму первого морозца светили окружённые мерцающими пузырями московские фонари. Сновали по Садово-Кудринской да по Малой Никитской приодевшиеся, забывшие хоть на субботний вечер про вражеское окружение и про линию партии возбуждённые и добрые в преддверии отдыха люди. Стоявшие у входа тесной группой молодые, беспримесно весёлые, издалека замахали руками Серёжке и, надеюсь, мне, и окружили нас, и с пол-оборота загалдели о чём-то своём, так что я сразу оказался от них наособицу: потрёпанный Гулливер среди могутных лилипутов, хоть и усохший ростом и весом до их размеров, но вовсе не ставший для них своим… Буржуазные церемонии тут были не в чести; Серёжка меня даже не представил никому, ни с кем не познакомил – мол, и так разберёмся, по ходу. Я прятал глаза; они не увидели Надежду сразу и хотели немедленно её нашарить, вырвать из гущи себе на потребу, и потому я не смел не то что озираться в поисках, но вообще уткнул взгляд в асфальт. И едва не споткнулся на ступеньках перед входом. Тогда её голос, тупо ударивший меня в сердце, вдруг запросто назвал меня по имени-отчеству, а её пальцы подхватили мой локоть.
– Не тушуйтесь. Мы совсем не марсиане.
– Да и я не инженер Лось, – нашёлся я, вовремя вспомнив Толстого с его слюнявой «Аэлитой».
– Я знаю, – сказала она. – Вы лучше. Надёжнее.
Я наконец взглянул. Её беретик съехал чуть набок. Из-под него фонтаном били пахнущие чистотой волосы. Её глаза смеялись, щёки раскраснелись, улыбающиеся губы были полуоткрыты. Я чуть не взвыл с тоски. Другой рукой она подхватила под руку Серёжку, и так, крепко спаянной троицей, мы вошли в клуб.
– Вообще-то говоря, – начал Серёжка, – субсветовые эффекты во время марсианской экспедиции можно было описывать только по крайней неграмотности…
Внутри в фойе стоял штатский патруль – как я понял, более играя, нежели кого-то от кого-то охраняя всерьёз. Ребята резвились, не ведая, куда девать избыток молодого юмора и задора. Старший караульный с каменным лицом вопросил: «Среди созвездий и млечных путей?» Парень в кожаном полупальто, бывший в нашей компании, надо полагать, вроде заводилы, сурово отчеканил: «Советская проза всех развитей!» И нас всех с хохотом пропустили.
В зале кафе, куда мы вошли, раздевшись в роскошном и даже несколько старорежимном гардеробе, оказалось полутемно. На сцене торчали микрофоны и громоздился музыкальный инвентарь, живо напоминая последние сцены «Весёлых ребят». Ну да, ага. Вот именно. Тюх, тюх, тюх, разгорелся наш утюх… Овальные, обильно сдобренные салфетками столы были обсижены мужчинами в костюмах с галстуками и женщинами в вечерних платьях и даже серьгах. Перед кем-то стояли тарелки, перед кем-то графинчики и рюмки, но, когда мы вошли, все в основном слушали. На сцене пока не пели, но говорили. Один говорил.
Обмениваясь вполголоса только самыми необходимыми репликами, мы не без труда нашли свободный стол и принялись гнездиться вокруг него. Надежда так и держала нас с Серёжкой по бокам вплотную к себе; её обнажённые плечи мерцали, будто яшмовые. Я, не давая сердцу ни малейшей воли и оттого начав вести себя, как на работе, на саммите каком-нибудь, с автоматической галантностью отодвинул для неё стул от стола, предлагая садиться. У неё с весёлым удивлением взлетели брови.
Даже брови были красивыми. Даже то, как они взлетели, привораживало.
– Вы будто в штате у барона Фредерикса всю жизнь прослужили, – шёпотом сказала она.
– Твоя эрудиция, Надя, внушает трепет, – чуть наклонившись к ней, прошептал я в ответ. – Не всякий нынче вспомнит последнего министра двора его императорского величества.
– Я девушка начитанная, – сказала она.
– Ей палец в рот не клади, – шепнул сбоку Серёжка.
Вот сказал так сказал. Я чуть не сгорел на месте. А он – ничего; уселся, скрипнув ремнями, и ногу на ногу положил. Надежда беззвучно засмеялась, а потом грозно ляскнула в его сторону зубами.
От соседнего столика на нас зашикали: мол, мешаете. Мы притихли. Остальные ребята и девчата из нашей компании уже обмерли, внимая. Надежда опустилась на предложенный мною стул и опять оказалась между мной и сыном; несколько секунд я непроизвольно пытался определить, к кому из нас ближе. Потом поймал себя на этом идиотизме, отвернулся и стал смотреть и слушать.
Оказалось, докладчик напоминал собравшимся коллизию, из-за которой разгорелся сыр-бор. Минут через пять я сориентировался. Сориентировался бы и быстрее, однако судьбе оказалось угодно, чтобы я безо всякого умысла усадил Надежду дальше от сцены, чем потом плюхнулся сам. Внимая оратору, видеть её я не мог. Зато она предпочла устроиться к сцене лицом, к столу боком, и, если я, дразня и мучая себя, опускал глаза, мне в поле зрения невозбранно и для самой Надежды неведомо вплывали её устремлённые ко мне, облитые длинным узким платьем юные бёдра и тонкие колени, которым ещё ох как нескоро понадобится мазь со змеиным ядом; а время от времени шею мне горячило её дыхание и долетал сладкий запах её «Красной Москвы». Тут становилось не до оратора.
Однако мало-помалу я понял: с неделю назад в «Красном литераторе» вышла передовица, поставившая буквально все перспективы пролетарской словесности в зависимость от отмены цензурного запрета на то, что называют непечатными выражениями. По-простому – на матюги. Новая жизнь требует новой литературы. Новой литературе нужны новые выразительные средства. Основополагающие принципы социалистического реализма обязывают писателя, если он действительно честный и преданный идеалам марксизма-ленинизма-сталинизма советский писатель, отображать жизнь не в эстетском застое, но в революционном развитии. Как следствие – повседневную речь народа он тоже должен отображать так, как она есть, без лакировки и ханжества.
– Современный читатель презирает святош и чистюль с их высосанными из пальца проблемами и велеречивостью феодальных времён, – пореволюционному жестикулируя кулаками, чеканил человек на сцене. – Он им не верит. Он не верит, что у таких персонажей есть чему поучиться. Это всё равно что заставлять ткачиху-многостаночницу, самоотверженную героиню труда, перенимать манеры лицемерных барышень-белоручек из института благородных девиц. Их время ушло, товарищи, и ушло навсегда. Речь современного человека труда конкретна, искренна, сочна и бьёт точно в цель. На такую речь мы и должны ориентировать читателя. Нет в наше время более важной проблемы у советской культуры, нет более масштабной задачи, чем добиться наконец полной отмены запретов на то, что старорежимные фарисеи продолжают на буржуазный манер называть обсценной лексикой!
Потом выяснилось, что та программная статья не только нарисовала желанную перспективу, но и призвала к конкретным действиям. А именно – под опубликованным воззванием с требованиями отменить «позорные мещанские запреты» и «дать наконец литературе говорить языком живой жизни» следовало подписываться. Когда на документе накопилось бы достаточное количество известных и даже громких имён, его предполагалось передать напрямую в Наркомпрос.
Скандал разгорелся четыре дня назад, когда активисты с воззванием наперевес пришли, вымогая подпись, к Ахматовой (это поэтесса такая), и она только что не спустила их с лестницы.
Принесли вино – хоть залейся и закуски – бутербродики с икрой, с красной и белой рыбкой. Я и не знал, что партия этак балует своих мастеров культуры. На кремлёвский буфет тянет. Сам пугаясь своей смелости, я, чтобы чокнуться, решительно повернулся к чутко тянувшейся в сторону говоруна Надежде, и её приоткрытый рот и блестящие глаза оказались от меня на расстоянии вытянутых губ. В сумерках зала зрачки были огромными, точно от белладонны или любви. Я отшатнулся, заслонившись бокалом, как щитом. Тукнул его краем в её бокал.
Потом, взяв себя в руки, потянулся мимо Надежды к Серёжке и чокнулся ещё и с ним.
– Будьте счастливы, ребята, – отечески произнёс я.
– Взаимно, батюшка, взаимно, – сказал сын, салютуя мне своим бокалом, а потом разом, видно, что с удовольствием, махнул до половины.
Надежда улыбнулась.
– Только все вместе, – уточнила она и пригубила.
Шут его знает, что она этим хотела сказать. Чтобы не выдумывать слишком уж лестных для себя, вконец нескромных толкований, я неторопливо, но не прерываясь, время от времени катая вино от щеки к щеке, глоточками вытянул весь бокал. Вкусно. Мягкое тепло закралось в солнечное сплетение, воровато тронуло сердце.
Человек на сцене продолжал неутомимо месить кулаками воздух. Точь-в-точь Троцкий на дивизионном митинге.
– Может, эта святая блудница хочет сказать, будто не знает таких слов? Никогда их не слышала и не говорила? Может, она всю жизнь пролежала на розовых лепестках? Да нет! Ходила она по Шпалерной, моталась она у Крестов! Может, пока она моталась у Крестов, ни одного крепкого словечка не произнесла? Не верю! Вот не верю, и ни один нормальный человек не поверит этой старой ханже. Просто она кривит душой! Хочет быть красивее, чем есть! Не любит правду, не признаётся! А может, и пуще того? Может, барынька намекает, что мы все по сравнению с ней быдло? Что ж! Умеющие кое-как рифмовать старорежимные распутницы нам не указ, и мы ей тоже намекнём! Все разом!
– Ну и хамло, – вполголоса сказал сидящий напротив меня рослый парень, произносивший у дверей отзыв на пароль. И окончательно мне понравился.
В конце концов распечатку воззвания пустили по столам, чтобы всяк мог незамедлительно поставить подпись. По заключительным фразам речи можно было понять, что воззвание в нынешней редакции дополнено осуждением «некоторых безнадёжно отставших от жизни двуличных стихоплёток и стихоплётов, ставящих палки в колёса стремительному паровозу новой литературы».
– А вы как к мату относитесь? – вдруг спросила персонально меня Надежда.
И я заметил, что на меня уставились за нашим столом все. Что ж она им наплела про меня, подумал я, мучительно стараясь сообразить, как ответить по-умному. Какой бы ты ни был дипломат – прежде всего надо хоть чуть-чуть представлять, что именно от тебя хотят услышать. Потом понять, что ты сам-то хочешь сказать. А потом сформировать и не то, и не другое, а сразу и то и другое. Этакого тянитол-кайчика.
Скажешь, что не люблю, – глядишь, тоже в ханжи попадёшь. А скажешь «люблю» – муть какая-то получится: что в нём любить-то? Мат не девчонка…
– Знаете, товарищи, – сказал я, – мне его жалко.
– Жалко? – удивлённо переспросила задорная конопатая девушка, сидевшая рядом с рослым.
Серёжка, рассеянно двигая взад-вперёд по белой скатерти свой полупустой бокал, молча усмехался: он верил, что я в грязь лицом не ударю. А Надежда смотрела мне в рот, будто ожидая услышать невесть какие откровения.
– Ну конечно. Это же слова-реакции, слова-физиологизмы. Вот если ударил себя молотком по пальцу или уронил топор на ногу, непременно надо сказать… – Я нарочито запнулся. Они замерли, предвкушая, как я бабахну. – Ну, например, «блин», – с улыбкой обманул я их ожидания. Они облегчённо и разочарованно перевели дух. – Тогда сразу становится не так больно. Если это говорить на каждом шагу, если читать в книжках и газетах, то что тогда останется для молотка по пальцу? Лекарство ведь чем реже принимаешь, тем лучше оно действует. А тут лечиться станет нечем! Хорошее снадобье испортят… Вы представьте, чем придётся снимать боль, скажем, монтёру, когда ему на ногу рухнут тяжёлые клещи? – Я выждал и голосом типа «дама с камелиями» с придыханием воскликнул: – Ах, боже мой!
Молодёжь захихикала от души.
Не знаю, моя ли в том была заслуга, или так оно случилось бы и без моего натужного юмора, но наша компания в полном составе пренебрегла воззванием и послала его подальше. В смысле – дальше.
– Кто же вы всё-таки по работе? – спросила Надежда, когда мы единодушно спровадили на соседний стол дурацкую и подлую бумажку. – Я никак не могу понять. И Серёжка темнит… Я уж и так и этак к нему подлещивалась – отделывается общими словами: чиновник, служака… А мне иногда кажется, вы тоже писатель.
– Ну что ты, Надежда, – сказал я. – Ты мне льстишь. Я всего лишь клерк в аппарате правительства. В Наркомате по иностранным делам… Ох! Вот опять перепутал. Никак не привыкну… По новой конституции надо говорить не «по иностранным делам», а «иностранных дел»… В общем, бумажки перекладываю.
Она смерила меня взглядом; сперва он был просто недоверчивым, а потом как-то вдруг пропитался укоризной.
– Тоже врёте, – сказала она.
Оттого, что мне не поверили, стало обидно.
А может, любопытно. Что же, и она видит меня насквозь, как Маша? Для меня это уже профнепригодность.
– Почему ты мне не веришь?
– Потому что врёте, вот и не верю. От чиновников пахнет пылью или сургучом, – брезгливо сказала она и, помедлив, задумчиво добавила: – А от вас пахнет мёдом.
Всё-таки я тогда угадал, подумал я. Они нас носом и выбирают, и отвергают.
– И что это значит?
– Сама ещё не знаю, – ответила она.
Мы засмотрелись друг другу в глаза. Я опомнился первым, отвернулся. Будто бы выпить. Долил себе из бутылки и, сделав пару глотков, попытался обратить всё в шутку.
– Гречишным или липовым?
Она не поддержала.
– Неважно. Мне важней понять: пчела я или кто.
– Глубоко, – сказал я.
Я не мог понять, кокетничает она или откровенничает, флиртует или раскрывает душу. Слишком уж мне хотелось, чтобы второе. И я прятался за первое.
Из-под потолка заиграли музыку, и Серёжка позвал Надежду танцевать. Она не ломалась, вскочила сразу и, пока он за руку тащил её в свободную часть зала, коротко обернулась на меня, будто прося то ли разрешения, то ли прощения. И тут же отвернулась.
Мой пожилой организм уже просился до ветру. Было ужасно неловко, сидя рядом с Надеждой, время от времени ощущать грешное напряжение в паху, но стократ стыднее оказалась резь в мочевом пузыре. Как только мои молодые замкнулись друг на друга, я поднялся, намекнув лёгкой, никому специально не адресованной усмешечкой, что, мол, не провожайте, дорогу найду, дело житейское, – и отправился, малость уже захмелев.
Пойди я чуть раньше или чуть позже…
В общем, я пошёл именно тогда, когда только и смог перехватить внезапно зацепивший меня взгляд вроде бы незнакомой женщины, как раз встававшей из-за самого неудобного, прямо у выхода из кафе, столика. Она собралась, по-видимому, уходить; если бы она не поднялась, то ни она меня не увидела бы за спинами сидящих, ни я её. Судя по тому, что при ней не было ни друга, ни подруги, я подумал, что она либо не дождалась того, кого ждала, либо, наоборот, кто-то оставил её одну. В её позе, в её движениях была некая безнадёжность; я был бы недостоин своей работы, если бы не умел вычитывать такое влёт. Я отпрянул взглядом, но боковым зрением успел уловить, что, увидев меня, она изумилась и замерла, как бы заколебавшись с уходом; её лицо продолжало маячить у меня перед глазами, пока я искал свой нужник и пока мыл руки потом. А когда я шёл обратно, непринуждённо не глядя в её сторону, то обнаружил, что она снова смиренно сидит на покинутом было месте.
Теперь её лицо казалось мне смутно знакомым.
Только этого мне не хватало.
Я попытался успокоить себя тем, что отнёс ложные узнавания на хмель. Вероятно, пытаясь утопить плотского беса, я нагрузился и сам. И похоже, с бесом как раз не очень-то преуспел, коль мне мерещится внимание незнакомок.
Лавируя между столами, я пошёл с нарочитой неспешностью, глубоко, ритмично дыша и нелепо надеясь до возвращения к своей компании протрезветь; и тогда вместо крошева отдельно долетающих слов вокруг меня, накатывая одна за одной, заколыхались волны чужих бесед.
– …До чего же спокойно, размеренно, глубокомысленно люди жили. Одному мерещился закат Европы, другому – конец истории… Даже не понимали, на краю какой пропасти стоят. А вот пройдёт годик-другой, и где-нибудь в сороковом или сорок первом им вгонят по самые гланды, какой тут конец истории…
– …Любопытный сборник, смешанная подборка рассказов датских писателей и наших. Не бог весть что, однако вот, кстати, о разнице культур. Мы даже вполне приличных людей описываем как моральных уродов. Мол, им всем надо бы стать гораздо лучше. А они вполне спокойно, задорно даже, описывают явных моральных уродов как вполне нормальных людей. Только, мол, им всем надо бы жить лучше. Лучше в смысле достатка, конечно…
– …Я тебе вот что скажу… Ик! Культурный москвич – это тот, кто, когда поест, сразу начинает пиздеть про ГУЛАГ…
– А его последняя статья в «Археологишес альманах»? Мы же двадцать лет с ним в переписке были! В молодости вместе стажировались у Эванса, Кносс копали. По вечерам бегали к грекам за вином, смеялись над дураками… Сейчас пишет, что крито-микенская культура является второстепенной южной ветвью древнегерманского цивилизационного очага. Огонь, колесо и письменность изобрёл молодой германский вождь Прометойс, за что и был местным населением обожествлён. Ахейцы были арийцы, а троянцы – евреи, и вообще слово «Эллада» происходит от названия германского племени алеманов. Дескать, созвучие говорит само за себя: алле – элла. Ведь был вдумчивый учёный, добросовестный до щепетильности, с прекрасным чувством юмора… Что с ними там делают?
– А ты сам никогда…
– Нет, ну есть же определённые рамки! Одно дело – придумать для Спарты побольше классовой борьбы. Тем более что вообще ещё не ясно, была она там или нет. Наверное, всё-таки была, есть некоторые косвенные признаки. И другое дело – придумать, что государство Спарта было создано германскими чемпионами панэллинских Олимпийских игр, которые раз за разом показывали выдающиеся результаты во всех видах спорта. Отсюда, понимаете ли, и название государства: спорт – Спарта…
Но тут разговоры задавил воем и хрустом динамиков сунувшийся подбородком в микрофон очередной человек на сцене. Уже не тот, что агитировал за матерщину, а типично эстрадный; если я не путаю, таких почему-то называют не по-людски диджеями. За его спиной выстроились готовые к бою лихие музыканты в невообразимых робах, вроде как металлурги у мартенов, в защитных очках на пол-лица, но в галстуках-бабочках.
Вой медлительно опал, и немного отстранившийся от микрофона ди-джей жизнерадостно выкрикнул:
– А теперь любимая нами всеми группа «Конница и модница» урежет классику!
Расфуфыренные металлурги с готовностью впаяли по своим струнным, духовым и ударным. По ударным – в особенности.
Я ломаю слоистые скалы
В час отлива на илистом дне,
И таскает осёл мой усталый
Их куски на мохнатой спине!
У-ля-ля-ля-ля!
Ех, ех, ех, ех!
Я уже видел, подходя к нашему столу, что Серёжка и Надежда всё танцуют, танцуют, обнявшись и почти прижавшись друг к другу, и мне бы следовало, конечно, по-отцовски радоваться за них, а вот не получалось. И потому меня всё раздражало. Даже эта пусть дурацкая, но вполне ведь невинная песня. Ну да, кафешантанная поп-культура даже изысканный стих, памятный мне ещё по молодым годам – только вот не вспомнить, кто его написал, – ухитрилась превратить в шлягер. Но что уж тут ужасного? Однако мизантропия хлынула так, точно её долго копили в водохранилище и вот пустили наконец крутить турбины души: чем тебе скалы-то помешали, бездельник? Миллионы лет формировались. Красивые, наверное, были. Неповторимые. А сколько в них живности всякой обитало! Но приходит утончённый эрудит, который сам про себя уверен, что и мухи не обидит, а жаждет одной лишь красоты, и между делом – тюк! Тюк! Дурацкое дело нехитрое, ломать не строить. А осёл, бедняга, отдувайся.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?