Текст книги "Родное лицо"
Автор книги: Вячеслав Стефаненко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Роман про него, про меня
Глава первая. Почему пишут романы
Когда Глеб начал разливать вторую бутылку водки, я понял, что спать мы не будем. Никогда не соглашусь с ним. И кого я за это ненавижу больше – себя или его, – вопрос. Но, видимо, все-таки его, если пытаюсь доказать ему, что он не прав.
– У тебя какой крест висит на шее? Православный? – спрашиваю.
– Ну православный и что? – Глеб не понимает, куда я клоню.
– А что ты тогда гонишь на сербов? За что их бомбят?
– Ну они же против…
– Против чего?
– Против демократии. Весь мир против них.
– А весь мир – это кто? Европа? Да просто хорваты им роднее, чем сербы. Закон симпатии. Или Хавьер Солана для тебя образец демократии? А может, ты считаешь, что хорваты и боснийцы – ангелы? Значит, так отплатила крошка Мадлен за то, что сербы когда-то спасли ее от нацистов? Снимай свой восьмиконечный! – Я разозлился по-настоящему. Давно так не злился.
Глеб молчит. Он достает третью бутылку. Мне жаль сербов, я пьян и злюсь на Глеба. Я злюсь, потому что не убедил его, хотя он и молчит. Уже под утро мы приканчиваем четвертую. Мы добиваем ее под мои попытки рассказать Глебу о предложении Бориса написать роман. Написать его должен я. Наш спор с Глебом я пытаюсь сгладить шуткой:
– Очередной роман закончен. Может, прав Борис: пора приниматься за следующий?
* * *
Для начала следует представиться. Я – адвокат Константин Крюков сорока с лишним лет, и у меня два друга – Борис и Глеб. Они – абсолютные противоположности. Это заметно даже по отношению к моей писанине. Если Глеб к моему роману равнодушен (что меня задевает), то Борис своим настойчивым интересом мое писательское честолюбие только подпитывает. Такой интерес для меня как энергия для вечного двигателя. Он остановится только тогда, когда будет дописана последняя страница.
Глеб считает меня падшим циником. Он думает, что я связался с несовершеннолетней. Говорит, я должен сказать ему спасибо за то, что он не дает этому ход, потому что он мой друг. Я не хочу оправдываться, я только хочу защититься от клейма, которым он меня припечатал. Объяснил ему, что падшими вообще-то называют ангелов, а уж никак не циников. Но Глеб лишь презрительно окинул меня взглядом:
– Это кто у нас здесь ангел? Ты, что ли?
Он не любит романы ни на бумаге, ни в жизни. Он не влюбчивый – это во-первых. А во-вторых, его задело, что это с подачи Бориса, а вовсе не с его легкой руки я наконец-то сподобился сотворить что-то большее, чем всякие там рассказики, повести и прочая литературная мелочь. Да, действительно, когда-то Глеб первым посоветовал мне написать роман. Но для меня главным аргументом стало мнение Бориса. Не сговариваясь, оба каким-то странным образом решили, что я должен отметиться в этом огромном литературном мире – океане депрессии, судорожных истерик, стенаний и мук. Наверное, потому, что они не знали, чем он наполнен: множеством творческих лабиринтов и тупиков, непримиримой борьбой с редакторами и вечным поиском издателей.
Прочитав пару моих рассказов, Глеб сказал: «Ты должен написать что-нибудь эпохальное». Не скрою, это польстило, и я ждал, что он продолжит и как-то вдохновит, но приятель эту тему больше не поднимал. Меня это задело, и я все время пытался вернуть его к нашему разговору. Я буквально задергал его: а что, мол, такого эпохального написать, что ты имел в виду? Но Глеб уклонялся. Он упрямый, как вьючное домашнее животное. Один только раз проговорился.
– Напиши, – сказал, – про нашу службу. Потому что служба в Советской Армии – один сплошной анекдот. Все самое правдивое в жизни – это анекдот.
Мне не хотелось писать только про службу, хоть мы и служили с Глебом в одном танковом батальоне. Мы познакомились, когда чрево ТУ-154 выплюнуло в Елизово пятьдесят восемнадцатилетних наспех остриженных (всех, кроме меня, по причине моего опоздания на сборный пункт) новобранцев. Один парень одолжил мне старую зимнюю ушанку: у него оказалось две. Он вытащил ее из-за пазухи и протянул со словами:
– Возьми, а то замерзнешь. Менингит нам не друг, а туберкулез не товарищ.
Камчатка встретила нас сурово. Я был без шапки, а на летном поле было минус двадцать. От холода меня колотила мелкая дрожь. Натянув ушанку, я почувствовал, как согрелась голова и я перестал дрожать. Будто этот крепко сбитый, с торчащими клоками волос за ушами коротышка поделился со мной частью своего тепла. Я никогда не смогу забыть этой простой услуги.
– Глеб, – назвал себя неровно остриженный.
И хотя в отличие от него я был еще с волосами, шевелюра мне вряд ли бы помогла. На бетонке мы долго ждали автобус, а ветер был почти ледяной. Кабы не Глеб, моя служба закончилась бы, не начавшись. Вся дурь, которую мы шмаляли, пока летели, моментально улетучилась. Когда кайф от гашиша прошел, разговорились, и выяснилось, что мы из одного города. Гашиш он предложил мне еще в самолете. «Почему бы и нет, – прикинул я, – раз сам не догадался запастись заранее?» А вот он догадался. В кабинке туалета мы курнули сначала по одной, затем – по второй. Так мы скоротали двухчасовой полет. А потом он предложил мне шапку.
С того гашиша и поношенной ушанки прошло много лет, и вспоминаем мы о них исключительно как о начале нашей дружбы, растянувшейся на долгие годы. Я всегда помню, что именно благодаря Глебу не заработал тогда менингит. Хотя с головой у меня проблемы периодически бывают. Не в прямом смысле, конечно, а в переносном. Отдельные умники типа писателей, поэтов и художников считают, что переносный смысл можно уловить в каждом моменте жизни. Наверное, Создатель придумал этот самый смысл, чтобы не закиснуть от скуки. Когда я думаю о чем-то одном, а потом выясняется, что на самом деле это вовсе не то, что я себе воображал, чувствую себя опоздавшим на самолет, который на глазах у всех взорвался сразу после взлета. Мне приходится возвращаться к началу, чтобы увидеть, где же я сделал зигзаг, зачем купил билет на этот рейс. Я говорю себе: «Ведь я собирался куда-то лететь, мне надо только вспомнить, куда именно». И я вспоминаю – видимо, только поэтому я еще не в дурдоме.
Когда я спорю с Глебом и мне хочется ему врезать, всегда мысленно переношу себя на летное поле.
Я думаю, что дружу с его семьей. Это я так думаю. Жена Глеба знает обо мне, и у меня есть подозрения, что она вообще много чего знает обо всех, с кем знаком Глеб. Значит, он все-таки рассказывает ей о нас. С другом детства Борисом все совсем по-другому – я знаком со всеми его женами, а его знаю, как себя. А вот про жену Глеба ничего не знаю. Он никому ее не показывает. Это тайна Глеба и его больная тема, которую приятель никогда не поднимает и распространяться о личном не собирается.
А еще Борис и Глеб – заядлые рыбаки. Именно на этой почве, когда я их познакомил, они и подошли друг другу, как ключ к своему замку. Друзья брали меня на рыбалку, но лучше б я не соглашался. На рыбалке они ведут себя так, будто я пятое колесо в телеге. «Образно, но примитивно», – говорю им я. А еще объясняю, что пятое колесо не обязательно присобачивать между четырьмя: его функция – вовремя заменить одно из них. Мои доводы не срабатывают – профессиональные методы теряются в молчаливо-пренебрежительных взглядах, и попытки обосновать необходимость лишнего колеса разбиваются, как волны прибоя о прибрежный мол.
Глеб страшно упрям. Порой до злости. Иногда я боюсь его, особенно его пристального немигающего взгляда. Вот и сейчас он смотрит на меня пьяными неморгающими глазами и молчит. Я понимаю, почему он молчит: сказать-то нечего – я ж его припер.
– Известно ли тебе, – говорю ему, – выражение «своим – всё, врагам – закон»? Помнишь, кто сказал? Это сказал соотечественник твоего горячо поддерживаемого испанца генерал Франко. Если еще такого не забыл. Так вот, сербы им враги, и они не простят им ничего из того, что простят хорватам.
Сербы сербами, но я не хотел, чтобы Глеб на меня так смотрел. Надо заканчивать допивать четвертую поллитровку – и домой. Уже утро, скоро придет его жена.
Мне уже хотелось побыстрее уйти от упрямого друга, чтобы добраться до своей однушки и упасть на новенький диван. В квартире у меня красиво, но неуютно: как раз перед тем, как я ее снял, хозяева сделали ремонт. Для комфортной жизни там есть все необходимое, но нет главного: запаха моей мечты.
Боря категоричен всегда. Но почему-то его категоричность дает сбой уже третий раз подряд. Все Борькины женщины активно откликались на его призыв оставить след в истории и выходили за него замуж, но это ничем не заканчивалось. Если бы так везло мне, я был бы не прочь связывать себя узами брака хоть каждый год. Но это везение – для меня, но не для Борьки.
– Я хочу приходить к своим детям и видеть свое отражение без всякого зеркала, – объяснял он. – Потому что это классно, когда дети. Они радуются, как… как дети!
– Так, значит, ты любишь детей? – Я решил поставить точку в демографическом вопросе.
– Я? Боже упаси. Можешь назвать меня извращенцем, но я хотел бы попробовать беременную женщину. Хотя бы раз в жизни, – разоткровенничался приятель.
По Борису, это называется инстинкт размножения.
К разводам он подходил так же основательно, как и к женитьбам. Каждый раз начинал с одной и той же фразы: «Дорогая, нам надо серьезно поговорить». Вероятно, этим их и брал. Когда он предлагал им выйти замуж, в серьезность его намерений они верили безоговорочно. Он предлагал раз – и на всю жизнь. Три раза подряд. И хотя в Книгу рекордов Гиннесса заносить Борьку было рановато, меня впечатляло. Невесты соглашались еще до того, как он успевал произнести сакраментальное «замуж». Они соглашались уже на первом слоге.
Харизма у него была похлеще, чем у некоторых голливудских актеров. Кстати, улыбка была уж точно голливудская.
– Однако ты оригинал, – оценил я его ответ на мой вопрос о детях.
– По крайней мере, моя оригинальность в отличие от твоей нацелена на результат. И сказано в Писании: «Плодитесь и размножайтесь!» Сколько ты уже носишься со своим романом? Лет десять, кажется? Так рожай уже! Это и будет твое бессмертие. Примерь на себя славу Маклауда, – увещевал Борис, предпринимая очередную попытку заставить меня взяться за перо.
– Мой ненаписанный роман против твоих трех уже готовых все еще ждет своего крутого романа… – хотел я скаламбурить, но вышло топорно.
Борис же гнул свое:
– Дарю идею: девственница и стая крокодилов. Представь, ты попал на дикий остров где-то в Полинезии, а там обычай: раз в год на свадьбе вождь племени совершает обряд дефлорации, проверяя невинность невесты. И если она оказывается не девственницей, ее скармливают голодным крокодилам.
После развода с третьей женой, потерпев в очередной раз неудачу в попытке обеспечить себе бессмертие, после своего обязательного «дорогая, нам надо серьезно поговорить», Борис укатил в Таиланд. А как вернулся, вошел в очень уж близкий контакт с Бахусом. Ближе было просто некуда. В итоге у него случился сильный психологический шок, а от шока – срыв. Прежде приятель никогда не бывал на морских заграничных курортах по банальной причине постоянного отсутствия денег из-за необходимости содержать своих многочисленных женщин.
Он забрасывал меня жалобами, которые у него хорошо шли под водку, виски, мартини, под пиво и настойки на коньяке. Тем более что «успокоительное» оплачивал я. Впрочем, полным удовлетворением его жалобы редко когда заканчивались.
– Так и до диабета недалеко, – пытался я его предостеречь.
Но он отмахивался:
– Ты лучше пиши свой роман, а я как-нибудь без тебя разберусь… Кстати, у тебя есть мечта?
– А у тебя? – ответил я вопросом на вопрос.
Я, конечно, мог бы и не спрашивать. Потому что, скажем, про его детскую мечту мне было хорошо известно, ее он похоронил где-то классе в седьмом на уроке литературы. А вот какая мечта была у Борьки сейчас, я понятия не имел.
– Моя мечта – путешествовать по миру, как Сергей Есенин. Представь, красивые города с небоскребами и райская жизнь, пляжи, тепло, море и много-много голых женщин. А еще было бы неплохо увековечить себя во Вселенной: сына хочу. Сын – это мое бессмертие. Каждый день я представляю, как он улыбается своим беззубым ртом, и мне смешно: я вижу в нем самого себя. Если моя мечта не осуществится, что останется после меня в этом мире?
Борькина мечта о красивой жизни, как мне казалось, была слишком уж невнятной, какой-то размытой. А бессмертие можно найти или подобрать где угодно. Вокруг полно женщин – выбирай любую, дорогой мой друг. Кого б еще беспокоила такая проблема!
Моя же мечта была родом из детства. Она была зыбкой, нежной, как незащищенное скорлупой яйцо, и я ее глубоко прятал. Я боялся вытаскивать ее на свет, опасаясь, что она почернеет, подчиняясь законам фотосинтеза, а потом сгорит, как космический корабль в плотных слоях атмосферы. Как строитель прячет в фундамент послание будущим поколениям, так и я спрятал свою мечту до лучших времен. Я дал себе обет, что никогда не откажусь от нее, а когда пробьет час, вытащу и произведу осмотр: все так же ли она свежа, не добрался ли до нее солнечный свет? Я извлеку ее, чтобы решить, подлежит она окончательной расконсервации или ее следует раздавить, размазать как не оправдавшую ожидания и не прошедшую проверку временем. Но прежде предстояло решить: чем я готов пожертвовать ради своей мечты, что я должен сделать для ее достижения и на что я никогда не соглашусь, даже если мне предложат ее сегодня на ужин в качестве десерта?
Мы жили в поселке возле завода в рабочем общежитии с одним длинным коридором, по бокам которого располагались скромные квартирки одиноких мамок, у которых возле юбок крутились такие же мальцы, как и я. Жильцы называли наш дом поэтично: общагушкой, коммуналочкой. Он казался самым милым и уютным домом на свете. По прошествии лет я, конечно, понимаю, что представляла из себя коммуналочка на самом деле – тесный, темный, грязный барак с узким, заплеванным коридором. Но, повторюсь, это мне сейчас понятно, а тогда, когда по вечерам обитатели дома собирались в коридоре и играли в лото и всем было тепло и уютно, барак, безусловно, заслуживал поэзии.
Мы как завороженные наблюдали за игрой, смотрели, как наши мамки достают из лотошного мешка аккуратные бочоночки и выкрикивают цифры, называя их смешными именами: «барабанные палочки», «топорики», «восемь – доктора просим»… Дальше было уже скучно, потому что «доктора просим» рифмовалось и с «двадцать восемь», и с «тридцать восемь», и с «сорок восемь», и так далее вплоть до девяноста. Когда нам это изрядно надоедало, мы выбегали из прокуренного коридора на улицу и окончания игры ожидали там. За исключением лотошных дней – последних трех дней недели – в остальное время коридор был наш. Мы прятались за ящиками, старыми мешками и прочей рухлядью друг от друга, и наша игра была куда интересней, чем лото.
Мужчин в бараке жило трое, всегда невидимых и оттого загадочных. Один из них – постоянно пьяный отец рыжей Наташки, второй – старый одинокий сосед, почти не высовывавшийся из своей комнатухи. Он жил в конце коридора и ругался через дверь, если мы начинали ему мешать. Наташка, учившаяся во втором классе, была чумазой и сопливой. Она обучала нашего брата искусству целоваться, по ее выражению, «вприсос». Пока ее отец отсыпался после запоев, она затаскивала очередную жертву под кровать и там вела свои уроки. Причем, где она сама обучилась этому мастерству, так и осталось тайной нашего барака. К слову, я оказался единственным из всех мальчишек, кто целоваться с ней не захотел – больше всего на свете я боялся оказаться с Наташкой под кроватью.
Третьим мужчиной в бараке был мой отец. Он уходил на работу, когда я еще спал, и приходил, когда я видел второй сон. В выходные пообщаться с ним тоже не получалось: все свободные дни он проводил на субботниках и рыбалках. Может, поэтому я равнодушен к рыбной ловле?
Как и отец, моя мать работала на заводе в двадцати шагах от дома. Она так же уходила на весь день, и я был предоставлен самому себе. В стайке пяти-, шестилеток я слонялся по окрестностям поселка, постоянно обнаруживая что-то новое. Очень скоро нам стало скучно. Нас манил соседний хутор, где располагался великолепный карьер, в котором добывали песок. С песчаных куч отлично было скатываться, особенно в жаркую погоду, когда песок еще свежий и прохладный. Конечно, дома ждал нагоняй за грязные рубашки и порванные штаны, но наши матери были бессильны – никакие ремни и шлепки не могли отвадить мальчишек от приключений.
В самом начале хутора, недалеко от местной начальной школы, стоял маленький домик, в котором жил нищий. От школы его пристанище отличалось разве что количеством окон: у школьного здания их было три, а у домика нищего – всего одно. Этого мужичка по ночам подкармливала моя бабка, таская ему хлеб и молоко. Однажды, выйдя во двор по нужде, я стал тому свидетелем. Но основное пропитание нищий получал в поселке, куда приходил попрошайничать на одно и то же место возле магазина. К точке своего заработка он шел в обход кукурузного поля, а не через него, как бегали на хутор мы. Я любил смотреть ему вслед. Нищий брел с унылым и обреченным видом. Но в этой обреченности сквозила и определенная настойчивость, аналогичная той, с которой жильцы нашего барака ходили по утрам на работу. Нищий хромал на одну ногу, у него были странные руки: правая плетью висела вдоль туловища, а левую он всегда держал полусогнутой, ладонью вверх, чтобы успеть зажать в ней поданную монету и быстро спрятать милостыню в рваный стеганый ватник.
Домик нищего был самым маленьким на хуторе. Он стоял между двух других – больших и значительных, взиравших на своего жалкого соседа с видом законного превосходства. Почему я запомнил этот убогий домик? Благодаря уроку милосердия, который преподала мне моя бабка? Или зарубкой врезалось в память то утлое, почти игрушечное здание? Не знаю. Знаю только, что, как и тот нищий, я с такой же настойчивостью хочу жить и тянусь к своей мечте. Может, и у него была мечта о доме, о счастье, но достались ему только убогая развалина и место на крыльце около продуктового магазина…
На хуторе вообще было много домов, самых разных – огромных и малюсеньких, кирпичных и деревянных. И они совсем не были похожи на наш барак. Дома были с трубами, резными окнами, а еще – с петухами, свиньями и коровами, чьи голоса доносились со всех сторон. Самый же главный дом стоял в глубине хутора возле леса, в трех километрах ходу от барака, если идти через кукурузное поле. Туда мать отводила меня на все лето и в конце каждой недели приходила навещать. В этом просторном, с высокими потолками и большими окнами доме жила моя бабка. Там всегда было светло.
Однажды, в какой-то год, к бабке привезли моего двоюродного старшего брата Виталия, и целое лето мы провели с ним вместе. Несмотря на свои семьдесят, бабка живо справлялась и по дому, и с двумя сорванцами, так и норовившими улизнуть из-под опеки куда-нибудь в лес.
– Вот уж я вам задам, пройды такие! А ну быстро в баню! – частенько слышали мы от нее.
Пока мы с братом носились по лесу, бабка успевала растопить баньку, после чего мы кайфовали в горячей парной в ожидании ужина. А ужин готовился в русской печи, сложенной, по рассказам бабки, ее мужем – нашим дедом. Дед умер до того, как мы с Виталькой появились на свет, а его красавица печь служила нам верой и правдой. Дед отделал ее цветными керамическими плитками с причудливыми рисунками. Мы с братом часто играли в нашу игру. Один накрывал рукой какую-нибудь плитку, а второй должен был угадать, какую именно: с петушком? с собачкой? с коровой? с домом? Я регулярно накрывал плитку с изображением домика, и Виталька всегда угадывал, а потом подшучивал надо мною: «Эх ты, малой! Хоть бы раз другую, что ли, загадал». Но и в следующий раз, и после я упрямо накрывал именно эту. Бабка называла плитки изразцами. Я это слово еще не выговаривал, поэтому именовал их «заразами». Виталька и бабка смеялись, и я заливался смехом вместе с ними.
В доме витал какой-то непонятный запах, который я почему-то обожал. Я любил погружаться в это невидимое ароматическое облако, оно меня успокаивало. Вдыхая запах, я давал волю воображению, и, к примеру, сказка про Емелю и щуку, которую читала мне мать, становилась самой настоящей реальностью. Мне казалось, что вот-вот с русской печи с «заразами» спрыгнет сам Емеля, потянется и скажет: «А ну-ка, ведра, ступайте за водой сами». Я много раз пытался разгадать этот запах, но так и не смог. Он представлял собой смесь ароматов только что выпеченного хлеба, деревянных полов, парного молока и чего-то еще. Ощущался и какой-то другой, неизвестный мне запах. Возможно, так пах веник из гусиных перьев, которым бабка выметала из печи золу, или сама зола? А может быть, это был запах кошачьих остро пахнущих струй?
К слову, производителя этих струй – рыжего кота Федора – мать по бабкиной просьбе несколько раз уносила в мешке к себе на завод. Кот гулял по цехам с таким видом, будто там и родился и лучшего места обитания для него не существует. Его видели в токарном цеху, на складе, но больше всего коту приглянулся цех мягкой мебели, где работали одни женщины, они охотно его подкармливали. Но Федора всегда манил дом – так же как и меня. В первый раз кот вернулся через месяц, в последующие разы еще быстрее. После нескольких попыток избавиться от кота бабка махнула рукой: «А-а…» Я этому очень обрадовался, потому что дом без кота казался мне неуютным.
Кот Федор был не просто рыжим, а огненно-рыжим и, как и все рыжие, хитрющим. Помню его далеко не безобидные проделки… Банка с молоком неизменно стояла на огромном обеденном столе напротив окна, а внизу все время крутился Федор. Если случалось оставить его без внимания, кот мгновенно вскакивал на стол и принимался жадно и быстро лакать. Особенно он любил, когда выключали свет, буквально через несколько секунд раздавались хлюпающие звуки, и мы понимали, что котяра пьет наше молоко. Потом, когда глаза привыкали к темноте, мы лицезрели в оконном стекле его отражение.
– Ах ты, пройда! Ну чистый пройда! Молоко хлешшить – не напасесси! – причитала бабка.
Когда она умерла, дом продали, и кот достался новым хозяевам. Деньги же, вырученные за недвижимое имущество, дочери поделили между собой. И поделили плохо: наши с Виталькой матери поругались и перестали общаться. Мне так не хотелось, чтобы продавали этот дом, и я даже предложил тогда купить его на свои деньги – подобранные мелкие монеты, которые я засовывал между рамами в подоконнике. Оттуда монеты периодически перекочевывали в карманы с дырами, по причине чего наличность уменьшалась в количестве. Чтобы ей не исчезнуть совсем, я снова прятал ее в подоконник. Это был мой тайник. Мать лишь посмеялась надо мной и объяснила, что моего «золотого запаса» не хватит. И тогда я впервые узнал, что дом стоит очень больших денег – он гораздо дороже пятидесяти или даже ста порций мороженого. И я решил: когда вырасту, обязательно выкуплю дом.
Именно этот дом, с его запахами, с ощущением внутреннего покоя, тепла и уюта, и был моей мечтой. Я давно хочу себе большой дом – квадратов на двести, больше не надо. И вместо Полинезии, с ее девственницами и крокодилами, темой романа вполне мог стать мой дом с детскими неразгаданными запахами. Ну да, точно – дом! Кстати, интересно, а какие дома в Полинезии?
Предложенная Борисом тема, конечно, интересна, но исключительно в качестве фона чего-то глобального. Приятеля идеи вселенского масштаба волнуют тоже, но ровно настолько, насколько это дает ему возможность безграничной личной свободы.
– Личная свобода – это свобода любви, возможность познавать мир без всяких ограничений. Если мужик внутренне несвободен, то он не свободен прежде всего в отношениях с прекрасным полом, – разглагольствовал Борька, оседлав своего любимого конька. – Я не могу остановиться на какой-то одной женщине. Я должен быть свободен в своем выборе.
Когда он начинал рассуждать о свободе выбора, мне становилось скучно – я знал, чем все закончится.
– Вот ты свободен или нет? Можешь сказать? – допытывался Борис, недоумевая, почему я до сих пор не женат.
В свою очередь я начинал злиться и скатывался к упрекам:
– Вся твоя свобода – это свобода бросать одну ради другой.
Я всегда считал, что мое непостоянство с женщинами благороднее, чем у Бориса, потому что я не даю им надежды: не зову их замуж. Пока мне некуда привести даму. Да, к своей главной мечте, как к некоему воображаемому футляру, я подбирал подходящую скрипку. Иными словами, будет дом – должна быть и женщина в нем. Так что дело за малым – за футляром.
Дружбу с Борькой я поддерживаю хотя бы из-за того, что он, кое-как получив среднее образование, уважает мое высшее и постоянно обращается ко мне с вопросами. Интересует ли его право водителя не выходить из машины, когда останавливает сотрудник ГИБДД, или право полиции просто так потребовать документы на улице, или еще что-нибудь – обо всем этом он спрашивает меня с таким заинтересованным видом, как будто решает важный для себя вопрос. Или проверяет: гуру я или не гуру? Борису наверняка бы льстило, будь я гуру, а мне льстит, что я могу им быть хотя бы в глазах одного-единственного человека. В общем, я стараюсь не отнекиваться от бестолковых вопросов друга. В этом мире все примитивно до простоты: кто-то всегда для кого-то гуру. А у гуру обязательно должны быть ученики и адепты, и если первых единицы, то количество последних может быть непредсказуемо и увеличиваться до бесконечности. Но я неприхотлив, мне не нужна бесконечность, мое честолюбие скромных размеров, так что в качестве адепта мне вполне бы хватило и одного Бориса.
На другом полюсе дружбы у меня был Глеб. Мы вместе призывались в армию. Призывались в советскую, а покидали – российскую. И это наложило на нас свой отпечаток. Развал страны был воспринят как личная трагедия. До сих пор нас преследует и не дает покоя мысль о том, что мы не защитили Родину, не уберегли ее.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?