Текст книги "Холм псов"
Автор книги: Якуб Жульчик
Жанр: Триллеры, Боевики
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 46 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Миколай
Тридцать три года. Вроде бы столько было Христу, когда его убили. Что ж, Христу как раз удалось за свою жизнь что-то сделать.
Тридцать три года – это жутко, потому что это печать конца. Ты теперь в искусственно продленном возрасте. В периоде поддержания жизни медициной. Когда ее не было, люди столько и жили. Тридцать три года. Потому если ты до тридцати трех лет не сделал ничего, что могло бы тебя пережить, хотя бы не зачал ребенка, хотя бы не построил дом, то не рассчитывай, что тебе удастся сделать что-то после. Не верь в медицину. Медицина врет. Посмотри на «Битлз». Когда они распались, старшему из них было двадцать девять. Повторяю: когда «Битлз» распались.
Когда в возрасте тридцати трех лет ты возвращаешься к исходной точке, значит, ты впустую растратил жизнь. Ты – труп. У тебя, сука, было так много времени. Десять тысяч лет тому человек умирал в возрасте тридцати трех лет из-за гангрены всего организма – и улыбался, вглядываясь в черную, неясную бесконечность, потому что у него была хорошая жизнь – он сумел один раз съесть грушу.
А ты можешь жить еще двадцать, тридцать, а если повезет, так и сорок или пятьдесят лет. Но и все. Будешь расходовать ресурсы, отравлять воздух, откладывать средства на пенсию, которой так и не получишь. Уже ничего не сделаешь.
Что бы там ни было, я проиграл довольно неплохую жизнь. Была мне дана как последний шанс. Как огромное наследство из ниоткуда, которое я просадил в рулетку в тот же вечер. Получилось как получилось. Как в той сказке о скорпионе. Такая уж природа. У каждого есть какая-то. Моя природа – проебывать.
Наша жизнь с Юстиной была неплохой. Может, не прекрасной и не расчудесной, но неплохой, а «неплохое» – это уже много. Нам хронически не хватало наличности, но у нас была клевая квартира. В клевой квартире мы даже вели клевую жизнь. Были у нас полки, полные книг, в том числе и неплохая коллекция оригинальных изданий из тридцатых. Была светлая кухня, баночки с приправами, рисунки друзей на стенах, горшочки с травами, книжки, винилы, настольные игры, в которые мы играли со знакомыми на уик-эндах за вином, были билеты на музыкальные и кинофестивали, небольшой холодильник для вина и кемекс, которые мы получили как подарки на свадьбу. Был у нас найденный на свалке красивый деревянный туалетный столик из форнира и стулья фирмы «Лад». Был у нас диван, небольшой, но турецкий. Была у нас свободная комната на случай рождения ребенка. Был у нас фильтр для воды и составленные, заваленные книгами письменные столы для работы. Была у нас кровать из ИКЕА с футоном. Были у нас ваучеры на такси с работы Юстины. Был у нас привезенный из Нью-Йорка большой чемодан с цветными пальмами, купленный в GAP, чтобы нам его хватило на всю жизнь.
Были у нас, были, были. Было у нас нечто, что отличалось от всех тех вещей. Вещи эти уже стали только вещами в чьем-то гараже. Теперь у нас нет ничего.
А как бы могло быть иначе? Я – наркоша. Труп. Обломок человека. И когда смотрю на себя, то понимаю ее. Я бы тоже ушел к кому-то другому. Я бы тоже хотел, чтобы в жизни моей случилось нечто другое, чем я сам.
Я ведь до сих пор ношу те же штаны, которые были на мне надеты, когда я паковал последние ящики. Эти штаны воняют, но в машине Гжеся этого не чувствуется, тут все пропитано запахом сигарет, тот впитался во все элементы, в кресла, стал неуничтожим, впитался в саму конструкцию.
– Куда мы едем? – спрашиваю.
В ответ он закуривает следующую сигарету и чуть приоткрывает окно. Это приоткрывание, думаю, ничего не дает. В машине – музыка, вдохновенный польский металл о проклятых солдатах [24]24
«Проклятыми солдатами» в польской традиции обычно называют бойцов Армии Крайовой, которые не прекратили борьбу за свободную Польшу и после изгнания с ее территории немецких оккупантов.
[Закрыть], от которого мне охота соскрести с себя лицо.
– Туда-сюда, – чтобы ответить, ему нужно выкурить половину сигареты.
– К тому и сему? – спрашиваю я.
– Зыборк должен увидеть, что ты вернулся, – смеется он.
– Чего ты слушаешь такое дерьмище? – спрашиваю я.
Он вынимает кассету, копается в их куче, находит новую. Сует в магнитофон. «Блэк Саббат», Оззи Озборн начинает петь «Sweet Leaf».
– О’кей? – спрашивает брат.
– О’кей, – отвечаю я.
Не знаю, знает ли Зыборк, а даже если и знает, то есть ли ему вообще дело до моего возвращения; и уж наверняка он не производит такого впечатления, когда проноситься за стеклом, в закате солнца, похожий на свой собственный, расплывчатый снимок. Темные контуры домов, горящий неон супермаркетов, мелькающее в свете фонарей здание школы, на чью крышу все еще можно вылезти при помощи лестницы с тыла, как мы делали это когда-то, просто так: забить косячок, выпить пиво, поглядеть на небо.
На миг мне кажется, что Зыборк исчез годы назад, когда я отсюда выехал; что он провалился под землю, и на его месте быстренько намалевали легкую копию, мираж, макет из бумаги, тьмы и дыма.
Я прикидываю, правда ли нам с ним есть что сказать друг другу. Наверняка что-то есть. Вопрос – что именно. Наверняка не то, что по-настоящему дурно, поскольку правда требует тренировок. Ежедневных разговоров. Мы же были в этом слишком плохи. Глупы и горделивы. Впрочем, мы все еще глупы и горделивы. Всегда глупы, всегда горделивы, Непобежденные Гловацкие. Дьявол нас боится, Бог нас ненавидит.
Вижу, как Гжесь отпивает глоток энергетика SuperSpeed. На серебристой банке контуры сисястой девицы и летящего «ламборджини». Банка пахнет ферментированным бензином с сахаром. Гжесь жестом спрашивает, не хочу ли я глоток. Я качаю головой.
Он паркует машину. Мы за озерком, за тем, что в самом дальнем углу города, далеко от главных артерий города, от многоэтажек. Гжесь потягивается, смотрит в освещенное окно. Закуривает следующую сигарету от предыдущей.
– Не обращай внимания на старика. Он всегда так. Всегда такое херачит. Со мной так – каждый день, – говорит.
– И ты все еще здесь, если он так – каждый день? – спрашиваю я.
– Привыкнешь, сука. Не гони волну, – отвечает он, помолчав.
– Насчет чего?
– Насчет того, что он прав. Ты что-то проиграл, – отвечает он и выходит из машины. Осматривается вокруг.
– Мне просто некуда ехать, – говорю я.
– Как и мне, – пожимает он плечами.
Воздух влажный, но резкий, в нем чувствуется близость леса, мох, ковер гниющей листвы, покрывающей землю.
– Пойдем, отвезу тебя кое-куда, – говорит Гжесь.
Я киваю, снова сажусь в машину.
До леса мы доезжаем быстрее, чем я мог бы подумать. Тут сумерки глубже, деревья вокруг кажутся монолитной стеной.
– Мне, например, он постоянно проедает плешь, что я не сберег семьи. Не сберег, не сберег, и так по кругу, сука, Мачей. Словно семья – это нечто, что берегут, – говорит он через минуту.
– А что с ней делают, если не берегут?
Он некоторое время смотрит на меня. Щурится.
– Она приехала с тобой сюда. Подумай, в какой жопе ты был бы, если бы приехал сюда сам.
Я не ожидал от него такого. Но у нас слабо натренированы разговоры.
– У нас в последнее время были проблемы, – говорю я. Закуриваю. Даю знак, чтобы он все же дал мне тот напиток. На вкус он – как и на запах: бензин с сахаром.
– То есть ты тоже не сберег, – констатирует он.
– В некотором смысле.
Он выезжает на лесную дорогу, машина начинает подскакивать на выбоинах, я раздумываю, выдержит ли подвеска. Он останавливается. Выключает фары. Когда делает это, мы сразу оказываемся в темноте. Выходим наружу. Лес холодный, влажный, большой. Земля мягкая и мокрая. Я чувствую, как ботинки чуть погружаются в нее.
– Был другой чувак, – говорю я через некоторое время, не потому, что мне хочется поделиться этим с собственным братом, но потому что в горле снова выросла косточка и ее нужно сплюнуть, иначе я задохнусь.
– Охуеть. В смысле – печально, – говорит он.
– Я попросил, чтобы она осталась, – отвечаю я, сокращая все до одной фразы.
– Мы с Камилой просто не договорились, – тихо, словно сам себе, говорит Гжесь.
Я не чувствую облегчения. Упрекаю себя за это. Последнее, что мне сейчас нужно, это чтобы брат и отец плохо думали о Юстине, чтобы смотрели на нее, как на суку, тихо давали ей это понять.
– Не знаю. Мне кажется, что сейчас – важнее всего. Сейчас она – с тобой. Ты, как понимаю, это проглотил. Если проглотил, то высри и не жуй воздух, – говорит он.
– Это непросто.
– Наверняка. У меня есть дети. Это кое-что другое. Они со мной, когда только можно. Проблемы начнутся, когда они пойдут в школу. А может, пойдут здесь. Может, Камила вернется из Германии. Может.
– Хочешь сказать, чтобы я сделал ребенка? И это что-то исправит? – спрашиваю я.
До сих пор мы о таком не думали. Не предохранялись, не использовали резинок, не использовали таблеток, будет – значит будет, не будет – значит не будет. Я был староват, чтобы переживать из-за теста на беременность, но пока нам подходило, что мы вдвоем, что можем делать – типа – что хотим, где хотим и как хотим. Естественно, это неправда.
Это довольно глупая мечта: что ты, типа, можешь делать что хочешь. Что хочет может делать только маленький ребенок. Может обрыгаться и вываляться в грязи. Может за обедом совать себе макароны в нос. Может отравиться, и все его примутся спасать.
– Нет, так думать нельзя, – отвечает Гжесь. – Это глупо. Но знаешь, когда есть ребенок, уже никогда не станет так, что у тебя нет ничего. Мне кажется, это очень важно.
– Думаешь, у меня ничего нет? – спрашиваю я.
– Не знаю. Не знаю, старик. Откуда бы мне знать? – отвечает он вопросом.
Что-то гукает в лесе, далеко. Я даже не знаю, птица это или чей-то голос, голос того, кто нас заметил, кто хочет нам что-то сказать. Темнота густа, словно сироп, она начинает мне мешать, царапает под одеждой. На ровном месте поднимает давление. Город и свет вросли в меня глубоко.
– Ты ничего не знаешь. Я тебе не говорил, – спохватываюсь я через минуту.
– О чем? – спрашивает он.
– Ну, знаешь о чем. О том чуваке, – отвечаю я.
– О чем? – повторяет он.
Мы возвращаемся к озерцу, идем в сторону последней многоэтажки слева от рынка. Она точно такая же бесформенная и гадкая, как и десяток лет назад, у нее тот же темно-желтый цвет хозяйственного мыла. Я знаю пару человек, которые в ней жили, но сам там никогда не был. Недалеко, в паре кварталов, жил Трупак. Я проводил у него дни и вечера, потому что его матери часто не было, уезжала в Германию прибирать квартиры. Отец съехал на другой конец Польши, а старшая сестра сидела во Франции с мужем, потому у Трупака хата постоянно была свободна. Мы часами играли в «Дюка Нюкема» на компе, курили травку и слушали на разбомбленном маге тему из «Секретных материалов».
Гжесь останавливается у домофона, нажимает кнопку.
– Влезай, – говорит мужской голос.
Некоторое время я думаю о Карателе. Он был моим идолом. Даже не идолом. Был для меня кем-то вроде опекуна. Я каждый месяц с замиранием сердца ждал очередного выпуска его приключений. Когда же, наконец, получал, то читал его от корки до корки по десятку раз. В противоположность Супермену или Спайдермену, Каратель был серьезным чуваком. Мстил за семью, которую случайно убили во время стрельбы в Центральном парке. С того времени больше ничего не имело для него значения – только война. Он подходил к делу методично и справедливо. Убивал оптом. Не выказывал милосердия. Знал, что его война не имеет смысла, что никогда не закончится и ему не удастся перебить всех бандюков на свете, но он все равно ежедневно вел ее. Он был мудрецом. Знал, что смысл – в дороге, а не в цели. Напоминал в этом буддийского монаха. Всякий раз, когда я читал эти комиксы, чувствовал себя в безопасности.
Всегда, когда я нахожусь там, где быть не желаю, всегда, когда мне кажется, что придется защищаться от чего-то, всегда, когда я вхожу в место, где могут оказаться люди, которые считают меня врагом, или те, кого врагом считаю я, – тогда думаю о Карателе. И всегда, когда я о нем думаю, сразу задаю себе вопрос: нужно ли пережить трагедию, чтобы вообще научиться защищаться? Чтобы стать умелым? Жестким? Опасным? Не лучше ли прожить хорошую жизнь как фраер? И не было бы лучше – так я думал – оставаться мягким фраером, которого Каратель полюбил бы? Оставаться в его тени? Не было бы такое лучшим вариантом? Быть этаким слабым, мягким приятелем Карателя, которого тот просто уважает?
После выхода комикса Каратель снился мне ежедневно. В одном из снов он стоял передо мной без своего парадного костюма с черепом: был в белой футболке, курил сигарету и говорил, чтобы я успокоился, что эти гниды все равно меня одолеют, и единственное, что я могу сделать, это уйти и, уходя, насрать им на коврик. В другой раз молча дал мне пистолет.
Но это было давно. Теперь он уже мне не снится. Мои сны стали блеклыми и пустыми, словно старые слайды. Каратель покинул меня – и неудивительно. В его характере было делать то, что он делал, хотя это, в конечном счете, мало что меняло. Я не мог, не умел делать даже те вещи, которые изменили бы хоть что-то. Нормально. На его месте я бы тоже успокоился.
Квартира находится на первом этаже. От входа чувствуется запах вареной пищи и средства для хранения одежды. В коридоре стоят, брошенные, пары ботинок. На стене – деревянные планки, туристический календарь, картинка с цветами. Слышен телевизор. Гжесь без вопросов входит в комнату, где на скаевском, большом, непропорциональном для квартиры диване, перед большим плоским телевизором сидит несколько человек. На столике лежат чипсы, стоит пиво. Комната обставлена дешевой мебелью из ДВП, на них громоздятся десятки фиготеней, бутылок от виски и духов, плюшевых мишек, отпускных фоток в рамках в форме сердечек. «Это тут делают все снимки на nasza-klasa.pl [25]25
Польский сайт, соответствующий русскоязычному «Одноклассники. ру».
[Закрыть], именно в этой квартире», – думаю я; только через минуту понимаю, что так выглядела большая часть квартир в Зыборке, когда я еще тут жил.
– Григорий, мрачный как горы, – говорит полноватый, стриженный под горшок парень в пастельном свитере и черном спортивном костюме. Он же – на одном из отпускных снимков, стоит в плавках рядом с мощной, загорелой до темной бронзы девушкой, опирающейся о спортивную машину. Теперь он встает и приветствует меня и моего брата.
– Это мой брат, Миколай, – говорит Гжесь.
– Сема, – говорит парень, даже на меня не глядя.
В комнате еще две молодые девушки в ярком макияже, в тесных платьях и кружевных блузках. Одна из них непрестанно говорит что-то другой, обе еще не заметили, что мы вошли.
– Ну, типа, говорю, выходи из комнаты, выходи, сука, я хочу одна побыть, знаешь, поглядеть телевизор, она спрашивает, а что будешь смотреть, ну и я уже тогда с тормозов, сука, говорю ей, не знаю, сука, просто хочу посидеть одна, что ты тут сидишь все время, давай свали, она мне, что хочет поговорить, хочет поговорить обо мне и Лукаше, а я ей говорю, да какое тебе дело до него? Что, проблемы у тебя с ним? Что он, мешает тебе?
Потом прерывает себя, обе поворачиваются в нашу сторону и окидывают нас тем самым спокойным взглядом, которым, вероятно, окидывают весь знакомый им мир.
Через какое-то время они возвращаются к телефонам в розовых чехлах, что держат в руках. Рядом с ними в кресле сидит еще один парень, худой и дерганый, в спортивной куртке, грязной красной бейсболке и в мешковатых джинсах. У парня постоянно работает нога, он отбивает ею быстрый, синкопированный, известный только ему ритм. В телевизоре крутится музыкальный диск, молодой цыган в позолоченной кепке поет о свободе, которую дает ему моторизация, парень глядит на экран широко открытыми глазами, словно в тексте песни скрыт шифр, в существовании которого он уже уверен, но еще не научился его читать.
Я сажусь на один из свободных пуфов, вынимаю из рюкзака пиво.
– В гости приехал? – спрашивает парень в свитере, кивая на меня.
– Нет, навсегда, – отвечает Гжесь.
– Навсегда? – парень фыркает, теперь говорит со мной. – Ебанулся?
– Наверное, – отвечаю я, одна из накрашенных девиц закатывает глаза. Словно мне шестьдесят и по моему подбородку течет слюна. А может, это единственный жест, который ей знаком.
– А где Чокнутый? Второй день его ищу, – спрашивает Гжесь. Банка пива в его руке издает тихий щелчок. Толстый тычет пальцем на бутылку на столе. Гжесь качает головой.
– Наверняка с парнями. С Порчиком, – говорит худой.
– И что? Зависают? – спрашивает Гжесь.
– И Лукаш. Лукаш с ними на сотке тоже, – говорит вторая девица.
– Да харэ. Может, ему тоже охота побыть самому? – спрашивает первая.
– И отчего бы, нахер, ему такое хотеть? – спрашивает вторая.
– Потому что у него русские брата похитили? Он переживает. Это сложно, – говорит первая.
– Да хуй там он переживает. Ничего он не переживает, – отвечает вторая, закидывая ногу за ногу. Она некрасивая, почти без бровей, резкие черты лица, нос – словно птичий клюв, тонкий и писклявый голос, прогибающийся под произносимыми словами.
– Что тебе надо от Чокнутого? – спрашивает толстяк.
– Он должен был зависать тут, сказал, что придет, – отвечает Гжесь. – Мне с ним нужно поболтать. Есть к нему дело.
Худой лупит ладонью в стол, подпрыгивают пустые рюмки, толстый смотрит на него осуждающе.
– Давай, сука, покури травку, – говорит ему.
– Кстати, да, дайте-ка курнуть, – говорит Гжесь и улыбается. Оглядывается и подмигивает мне.
– Сука, он даже не пишет, – говорит вторая девица.
– А ты с братом Мацюся? – спрашивает Гжесь.
– А что, сука? – отвечает девушка.
– Сабина, верно? – спрашивает он снова, скалится ей.
– Эй, ты чего от меня, сука, хочешь? Чего от меня хочешь? – девушка наклоняется вперед, дрожа от ярости, словно хочет встать и ударить его.
– Расслабься. Что это тебя так вставило? Стоит заглянуть к доктору, – говорит Гжесь, встает и берет из пачки чипсы.
Я не обитатель этой реальности. Между мной и этим местом – прозрачное, а порой и матовое стекло. Именно это и хотел сделать Гжесь, хотел это мне показать. Я тут совершенно чужой. Я тут, потому что у меня нет никаких лучших вариантов, потому что совершенно некуда пойти. Ну, пусть так.
Худой парень вынимает из кармана сверточек алюминиевой фольги и дешевую цветную стеклянную трубку для травки. Последний раз я курил из такой в школе.
– А вот захочет ли говорить с тобой Чокнутый, Григорий, мрачный как горы? – спрашивает толстый. Худой набивает трубку травкой из сверточка. По комнате разносится резкий запах, немного химический, словно очистителя для труб.
– Не говори так со мной, – говорит Гжесь. – Не советую.
– Ты мой гость, – напоминает ему толстяк.
– Значит, Рымек, уважай меня, угости как-то, сука, – говорит мой брат, все еще смеясь. В его глазах что-то поблескивает: слабая, странная звезда.
– Будешь бигос? – спрашивает Рымек. – Дам бигос, – поворачивается к двум девицам. – Принеси ему бигос, – говорит той, что слева, покрасивей, не такой кислой, машет на моего брата.
– Сам ему, сука, неси, – отвечает девушка.
– Помнишь его? – спрашивает брат, тыча в меня пальцем.
– Та да, – говорит без малейшего чувства толстый.
– Чокнутый с Кафелем, вам в «Андеграунд» нужно ехать, – худой подает мне стеклянную трубку, я затягиваюсь, дым терпкий и химический, плохой, я выпускаю его носом и передаю трубку дальше.
Стекло между мной и остальными запотевает. У меня сухо во рту. Вся четверка обрастает стеклянной броней. Смотрят на меня как на странного зверя, который должен был прервать их скуку, но после его прихода они заскучали еще сильнее. Теперь прикидывают, не подвергнуть ли меня пыткам. Толстяк чем-то похож на Нерона. Он, этот дым, это курево, действует моментально. Ты ведь не должен принимать никаких наркотиков, Миколай.
Люди чувствуют, когда ты их презираешь. Ловят это моментально, как ловят дрейфующие в воздухе пушинки. И знают. Тебе стоит перестать. Тебе стоит принять, полюбить, сделаться теплым и сердечным, может не как Иисус, потому что это невозможно, но хотя бы просто теплым и сердечным.
Я осматриваюсь. Между бутылкой «Чивас регал» и оправленным в рамку снимком красного «Феррари Тестаросса», лежат несколько книг, которые я замечаю только сейчас. Ополаскиваю рот пивом. На вкус оно – словно кормежка для свиней, разведенная водой.
Биография Месси, второй том «Потопа», первый «Миллениум», Маса и его «Машины польской мафии», путеводитель по Тунису с наполовину оторванным корешком. И вот. В самом низу. Как дурацкая шутка. Оранжевый корешок, черные буквы без засечек.
Миколай Гловацкий, «Черная холодная вода».
– Как там твой старик? – спрашивает Рымек.
Гжесь пожимает плечами. Оглядывается, видит, что я смотрю на книги.
– Чего спрашиваешь? – отвечает вопросом на вопрос.
– Потому что, сука, Худой работу ищет, – Рымек тычет рукой в парня, который сейчас притопывает уже двумя ногами.
– Меня из магазина нахуй выкинули, – говорит Худой.
– А что ты делал? – спрашивает Гжесь.
– На охране стоял, – говорит Худой, а Гжесь еще раз окидывает оценивающим взглядом его фигуру и смеется:
– Но что ты сделал, что тебя нахуй выкинули?
– Из магазина сигареты и водку пиздил на торговлю, – отвечает он. – Посчитали, увидели на камере, ну и – нахуй.
Я хотел бы взять книгу в руки и посмотреть. Но тогда они поймут, что это – я. Может, не секут, что это – я.
– У отца сейчас, кажется, комплект, – Гжесь кивает, все еще веселясь, потом замечает, к чему я присматриваюсь на самом деле.
Кто-то стучит в дверь. А может, это кто-то из них ударил в стену, в стол. Нет, кто-то стучит в дверь.
– Твоя книжка, – говорит Гжесь, словно бы безразлично.
– Какие-то добавки? – Я трогаю губы. Будто не пил уже несколько дней. Делаю еще глоток пива. Не действует. Словно оно из пара. Мне никто не отвечает.
– Что это? – спрашиваю я.
– Курево, – отвечает Худой.
– Его книжка, – Гжесь показывает пальцем на полку с книгами.
– А, это ты написал? – спрашивает меня Рымек. На его лице проступает туманный интерес. Я осторожно киваю.
Кто-то снова стучит в дверь, потом еще раз.
Это я написал. Это требует определенных объяснений; вроде бы объясняются одни виноватые, но – попытаемся. Каждый хочет сравнять счет обид. Каждый хочет, чтобы ему заплатили то, что должно. «К отчизне есть счета обид» [26]26
Цитата из стихотворения В. Броневского «Примкнуть штыки!».
[Закрыть], сука, у меня болит голова, справа. Я кладу на нее ладонь. На то место, которое болит. Не помогает. Ладонь теплая, теплее головы. Кстати. Еще пива. Слегка сбить давление, хоть немного. Девушка справа жует теперь жвачку так сильно, что сейчас и я начну жевать свое лицо. К сути. Книжка. Если ты не Каратель, если старики делали все за тебя по звонку, но теперь телефонные жетоны закончились, приходится как-то справляться самому. А ведь каждый хотел бы отомстить за те жуткие вещи, что с ним случались. Ты – тоже. Ты тоже хотел отомстить.
– Иди, сука, открой, – говорит Рымек девушке, которая сидит справа.
Когда я жил в Зыборке, я ненавидел Зыборк. То есть не с самого начала. Когда я был поменьше, а Зыборк – побольше, Зыборка мне хватало и он даже мне нравился. Может потому, что никак было не сравнить его с чем-то другим. Впрочем, я ведь жил тогда в своей голове. Но примерно с четырнадцатого года жизни, примерно с того момента, как мой отец не согласился, чтобы я уехал в Ольштынский лицей, я начал ненавидеть эту сучью дыру – ненавидеть так, как ничто другое в мире. Я хотел ее сжечь. Хотел, чтобы напали гитлеровцы. Хотел, чтобы ее поглотило землетрясение. Курил травку и фантазировал о самолетах, которые сбрасывают град бомб на ратушную площадь Зыборка, на городскую управу, на замок, на базар, на больницу, лицей и костелы.
Сперва даже не шла речь о чем-то конкретном. То, что существовали другие, чем Зыборк, места, те, где жизнь была лучше и интересней, а люди достойны любви и понимания – это был факт. Я и пара моих приятелей и приятельниц этими фактами особо не заморачивались, большую часть времени мы вообще не заморачивались, главным образом мы пытались это время убить, напиться, вштыриться, курнуть, побить, вылизать, сблевать, сказать или сделать что-то идиотское. Рискнуть жизнью, или, по крайней мере, средним образованием.
Но были и моменты, долгие, особенно ночью, поздней весной и ранней осенью, когда мы встречались на природе, потому что ни у кого не было денег пойти во «Врата», садились на ж/д-станции или на крыше школы, или где-то еще, на газоне, в гаражах, среди бычков и стекла, и куда бы мы ни смотрели, видели только огни фонарей, а порой пару звезд. В такие моменты факты уступали место воображению. Трава раздувала страхи, как бензин, если плеснуть им в огонь. Я прекрасно помню его, этот страх, который внезапно одолевал меня и перехватывал горло так сильно, что я молчал и боялся, что буду говорить как Дональд Дак: страх, что кроме Зыборка ничего не существует.
Что между школой, больницей, гаражами, замком, нашими домами и кроватями мы проведем не просто всю жизнь – проведем всю вечность.
Вечность в Зыборке. Только представь себе.
А потом, на краткий миг, я был в Зыборке счастлив. И даже особо не боялся того, что кроме Зыборка на самом деле ничего нет, потому что на краткий миг в нем и во мне все было на своем месте.
А потом – Зыборк забрал это у меня. Заборк забрал у меня Дарью. В возрасте девятнадцати лет наша душа еще ничем не крепка, она не покрыта никакой тканью. Очень легко до нее добраться и полностью уничтожить.
Только тогда я начал ненавидеть Зыборк. Предельно. Изо всех сил. Так сильно, что решил и правда его уничтожить, отомстить. Сжечь, сровнять с землей. Но в отличие от Карателя у меня не было ни бомбы, ни гранаты, ни единого крохотного ствола.
Пиво, в конце концов, принялось сражаться с тем, что я выкурил, усыпляя, снижая давление. Это хорошо. Я смотрю на Гжеся. Он скалится мне, симулирует смех. Думает, что я просто нервничаю. Гжеся это неизменно веселит. Это у него от отца. Причем отец сам не умеет смеяться, он веселится внутренне.
Девушка встает, идет открыть дверь.
Сразу слышно, как начинает с кем-то ссориться, с тем, кто снаружи.
– Привет, – чувак, который входит внутрь, еще толще, чем хозяин. Он смугл, с коротко стриженными волосами. Напоминает мне кого-то.
– Ну и где ты был? Где ты, сука, был?! – орет на него та девушка.
– Привет, Лукаш, – говорит Гжесь.
– Что с твоим братом?
– Пиздец с моим братом, – отвечает парень.
– Найдут его, не бойся. Он твердый сукин кот, твой брат, – говорит Гжесь.
– Сам знаешь, какой твердый, ты ж его кусал по малолетке, – напоминает Рымек.
– Та нахуй. Не о чем говорить, – говорит Лукаш, все еще стоя в дверях; слова, которые он проговаривает, тупы, сглажены, тяжелы, напоминают грязные камни.
– Ты ж хотя бы написать мог. Почему не написал? Ну, скажи?! – кричит девушка. Упирает руку в худое бедро, играет голосом. Просто играет.
Лукаш не проявляет никаких эмоций. У него широко открытые глаза, на лице – слой пота, кажется, его заморозили в этом виде пару лет назад, в миг, когда он сдал экзамен в гимназии. Но потом он отталкивает кричащую девушка под стену, сильно. Глухой удар прерывает ее монолог. С этого мгновения она начинает тихонько всхлипывать.
– Заткни, сука, свою ебаную пасть, – говорит Лукаш.
– Ты, писатель, как оно тебе? Классный кипеж из книги получился, а? Я, признаюсь, не читал, – говорит Рымек.
– Классный, – киваю я.
Я написал эту книгу во время учебы в Варшаве. О самой учебе особо и не расскажешь. Межфакультетские гуманитарные курсы, на них училась, вместе со мной, группа художников, писателей, культурных антропологов, киноведов и прочих молодых гениев, на фоне которых я чувствовал себя толстым, недоразвитым ребенком в калошах, стоящим на воротах. Естественно, на самом деле все они были стадом претенциозных баранов. Но это не меняло тот факт, что я, беглец из Зыборка, чувствовал себя еще хуже их.
Кстати сказать, и не соображу даже, как я попал на эти курсы. Я всегда любил читать, всегда помнил побольше, чем, как мне казалось, я запомнил. Всегда любил писать и рисовать комиксы. Была у меня неплохая память на фамилии. Как-то оно и пошло.
Я всем рассказывал о Зыборке. Это был мой патент на то, как добиться их расположения. Я рассказывал о том ужасном месте, откуда я родом. О странном мазурском зажопье, в котором все молодые люди из-за отсутствия лучшего занятия закидываются наркотой, поскольку знают, что впереди их ждет выезд на заработки мойщиком окон либо работа на мебельной фабрике. О безумных похитителях машин, о снайперах на крышах, о барах с пивом и призраками, о танках, утопленных в озере. О том, как жутко убили мою – строго говоря, на тот момент уже бывшую – девушку.
И все эти люди, все эти будущие министры культуры, и директора театров, и именитые писатели, процентов на девяносто коренные варшавяне, с которыми я все смелее выпивал, все смелее улыбаясь присутствовавшим там девушкам, люди, сидя с которыми я все громче высказывал свои суждения (тогда мне казалось, что это было важным), все эти люди говорили мне: старик, напиши об этом книгу.
То, что происходит в твоем городе, – невероятно.
Вот я и написал книгу. За две бессонных недели, на стареньком компьютере, в съемной комнатушке на Праге, там, где кроме меня жила девушка, работавшая в банке, и некий социопат с первого курса политеха. Квартира принадлежала приятелю отца, которого я в глаза не видывал. Я съехал оттуда, едва заработав первые деньги. Оглядываясь назад, могу сказать, что денег было много.
Потом я давал почитать книгу нескольким людям, которые говорили одно и то же. Это невозможно. Это жутко. Как так можно. Ну что ты. Это невероятно. Ты должен это издать. Ты должен это издать, повторила девушка, у которой уже были две изданных книги и которую я отчаянно пытался затянуть в постель, а потому я понес книгу в издательство. Издательство называлось «Перископ» и располагалось в квартире жилого дома. Главной там была одинокая литературная критикесса лет пятидесяти. Ранее она издавала эссе о Флобере и томики стихов своего отца, профессора-пенсионера Варшавского университета. Помню, я оставил ей распечатку в конверте, на коврике, а она позвонила мне через два дня.
– Это яростно, уровень Воячека [27]27
Воячек Рафал Миколай (1945–1971) – польский поэт и писатель, известный своими депрессивными стихами и описанием мерзостей повседневного существования. Страдал алкоголизмом и депрессивными расстройствами, покончил жизнь самоубийством.
[Закрыть], это как пинок, – сказала и спросила: – Мы можем перейти на ты?
– Да, прошу вас, – выдавил я в ответ.
Не знаю, какого качества была моя книга. Но на пинок она походила наверняка. Естественно, многое в «Черной холодной воде» было преувеличением. Кое-что я даже полностью выдумал. Насколько знаю, в Зыборке не было ксендза-педофила. Еврейское кладбище, насколько мне помнится, было лишь некоторым количеством зияющих в земле, заросших дыр, где не осталось и половины мацевы [28]28
В еврейской культуре – надгробие на могиле; первоначально – каменный столб или плита, поставленная в ознаменование договора союза (в том числе и с Богом).
[Закрыть], а потому даже если мы и пили там дешевые вина, то профанировать там было нечего и негде было рисовать свастики.
Смерть Дарьи была жутким инцидентом, но Дарья не умерла при молчаливом согласии городского сообщества, как цыганская девочка в моей книге. Мой брат наверняка не принимал героин, который позже начал принимать именно я. Мой отец не мучил меня ради забавы стальным прутом и не приказывал моему младшему брату собственноручно убить кошку с котятами. И так далее, и так далее.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?