Текст книги "Флаг миноносца"
Автор книги: Юлий Анненков
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
Глава III
МОСКВА – ЗА НАМИ
1. Первый залп
Тревоги теперь бывали часто. Громовой окрик вахтенного: «Боевая тревога!» – раздавался то во время обеда, то под утро, перед самым подъемом. Он заставлял людей вскакивать из-за стола, отбросив ложку, или скатываться кубарем с постели.
Дивизион жил по готовности номер один. Моторам не давали остыть. Ночью каждые два часа их прогревали. Этот сдержанный рокот среди ночи не позволял даже во сне забыть о том, что часть с минуты на минуту могут вызвать на фронт. Спали одевшись, с гранатами, с пистолетами, с уложенными вещмешками под головой. Надрывно выли сирены. Их заунывное пение уже не пугало. Оно раздражало.
Газетные шапки бросались в глаза черными крупными буквами: «Кровавые орды фашистов рвутся к Москве. Остановить и опрокинуть смертельного врага!»
Но враг не останавливался. На политинформациях матросам говорили: «Положение на фронте ухудшилось. Бои идут под Вязьмой, Брянском, Калинином». Каждый день появлялось новое направление.
Ночью, когда затихал шум города, в морозном воздухе явственно слышалось дыхание близкого фронта.
В одну из таких ночей Сомин был начальником караула. Сидя за столиком в караульном помещении, он писал письмо. Только вчера пришло первое письмо от родных.
«Они считают, что я на фронте, волнуются, – думал Сомин, – а я сижу в теплых казармах и до сих пор еще не видел передовой. Наверно, родителям приходится труднее, чем мне. Как они там, на Урале? Отец в третий раз просился на фронт, несмотря на то что ему под шестьдесят. Не пустили. Мать пишет: „Здорово бушевал“, но пришлось остаться на заводе начальником цеха. А мать, конечно, вместе с ним. Всегда вместе, с тех пор как повстречались в девятнадцатом не то под Вапняркой, не то под Каховкой. Мама, наверно, была очень красивая тогда. Таких теперь и не встретишь, конечно не считая Маринки. Она даже слишком красивая», – думал Сомин. Ему казалось, что все, кто знает Маринку, должны быть влюблены в нее.
С Мариной Шараповой его познакомили на стадионе. Она была в белой майке спортобщества «Медик», в синей, под цвет глаз, косынке на выгоревших светлых волосах. Володя проводил ее домой просто потому, что было по дороге, а потом он долго жалел, что не попросил разрешения зайти. В другой раз они встретились случайно на Сельскохозяйственной выставке. Маринка обрадовалась не меньше Володи. У них нашлось множество тем для разговоров, и хотя Маринка была влюблена в свою будущую специальность – она мечтала стать хирургом, – ее интересовали и спорт, и Большой театр, и стихи Блока, и картины Кончаловского. Володя чувствовал себя рядом с ней неучем и увальнем. Они были одного возраста, даже родились в один и тот же месяц: Володя – 20 декабря, Маринка – 16-го, – но она училась уже на третьем курсе. Поступила прямо из девятого класса, сдав экзамены за десятилетку и выдержав конкурс. То, что Маринка на два курса старше его, очень смущало Володю, но она не придавала этому обстоятельству никакого значения.
Всю зиму они вместе ходили на каток каждые вторник и пятницу. Володя заходил за Маринкой в клинику на Пироговскую. Однажды вслед за ней вышел высокий мужчина в бобровой шапке и белых бурках. Нетрудно было догадаться, что это ее отец. Вначале Володя смутился, но профессор Шарапов оказался очень простым, веселым человеком. Он даже обещал сходить как-нибудь вместе с ними на каток, но так и не собрался. Вот в шахматы сыграть с ним довелось несколько раз, и всегда Володя проигрывал, хотя у себя на курсе он считался одним из лучших шахматистов. Маринка стояла за его стулом и шепотом давала советы, а Константин Константинович говорил, что именно из-за этих советов Володя проигрывает.
Худощавый, с бородкой клинышком, легкий и подвижный для своего возраста, профессор Шарапов сразу понравился Володе. Когда он смеялся, то снимал пенсне, и все замечали, что у профессора светлые, широко расставленные, словно удивленные глаза, точь-в-точь как у Маринки.
За несколько дней до начала войны Маринка уехала к своей бабушке в Куйбышев. Володя так и не успел с ней повидаться. Из учебного полка он писал ей несколько раз, но не получил ответа. Когда Володя попал в Москву на формировочный, он при первой возможности поспешил в дом на Новой Басманной, но квартира Шараповых оказалась запертой. На звонок никто не отзывался.
«А что, если бы вот сейчас отворилась дверь, обитая клеенкой, и в караульное помещение вместе с облаком морозного пара вошла Маринка?»
Ничего более невероятного нельзя было вообразить, но Володе понравилась эта мысль. Он представил себе Маринку такой, как видел ее в последний раз на даче, – в пестром ситцевом сарафанчике, с белыми бусами вокруг загорелой шеи. У Шараповых были гости. Маринка бегала то в погреб, то на летнюю кухню, то на огород. Ее пестрый сарафан мелькал между березок и кустов смородины. Володя сидел в мрачном ожидании на скамейке в саду. В тот день они с Маринкой поссорились из-за какого-то пустяка. Константин Константинович несколько раз выходил на веранду и звал Володю к столу, но он заупрямился. Как это было глупо! Гости уехали, когда уже смеркалось. Ирина Васильевна – мать Маринки – занялась хозяйством, а Константин Константинович засел за свой письменный стол. Маринка и Володя принялись поливать цветы. В самом начале поливки Володя наметил себе большой куст пионов. Когда Маринка дошла до него, он наклонился и осторожно поцеловал ее волосы. Она сделала вид, что не заметила. Тогда Володя, ужасаясь собственной смелости, обнял девушку и поцеловал ее прямо в губы. Маринка не рассердилась, не испугалась и даже не рассмеялась. Она поставила на клумбу почти полную лейку, взяла Володю обеими руками за отвороты пиджака и долго смотрела ему в глаза, а потом сказала:
– Пойдем, Володя, лучше…
Больше не было сказано ничего. Маринка проводила его до электрички. У него не хватило смелости поцеловать ее еще раз на прощание. Если бы он знал тогда, что видит ее в последний раз!..
– Почему не сменяете посты?!
Сержант Сомин вскочил. На пороге стоял дежурный по части – начальник разведки лейтенант Рощин.
– Бабочек ловите! Пригрелись в караулке! – Клубы морозного пара ворвались в жаркое помещение. Смена наскоро выстроилась в шеренгу. Писарчук задел полой железную печку, чайник с грохотом полетел па пол. Лавриненко уже в строю застегивал поясной ремень. Рощин подождал, пока смена вышла из караулки, потом уселся за стол и устроил Сомину настоящий разнос. Играя трехцветным фонариком, он долго втолковывал сержанту недопустимость его проступка: задержки смены часовых на девять минут. Выговорившись, Рощин ушел и тут же забыл о Сомине. Он даже не сообщил о сделанном им замечании прямому начальнику Сомина – Земскову, хотя койки Земскова и Рощина стояли рядом в командирском общежитии.
Сомин сам доложил Земскову о своем упущении.
– Как же это произошло? – удивился лейтенант.
– Задумался…
– Может, уснул?
– Нет, задумался, товарищ лейтенант. Я ведь не оправдываюсь. Сам знаю, что виноват.
Земсков не стал ругать его, а вечером после поверки спросил:
– О чем же ты задумался, Володя, вчера в караулке? – В неофициальных разговорах он всегда называл Сомина по имени.
И Сомин рассказал лейтенанту о Маринке, рассказал, как они ходили па каток, как поливали цветы в тот последний теплый вечер на даче под Москвой.
– А где она сейчас? – Земсков угостил Сомина папиросой. Теперь они разговаривали не как начальник и подчиненный, а просто как двое приятелей. Земсков тоже мог бы рассказать о девушке, внезапно исчезнувшей из его жизни.
– Где сейчас, не знаю, – сказал Сомин. – Наверно, эвакуировалась. Теперь не найдешь. Месяц назад я был на квартире. Заперта.
– А ты сходил бы еще раз. Может, соседи знают.
Сомин давно хотел попросить у лейтенанта увольнительную записку, но не решался. Ведь дивизион могут в любую минуту поднять по боевой тревоге.
Земсков загасил окурок:
– Завтра в девятнадцать часов отпущу, если ничего не изменится. Пиши докладную.
На следующий день, получив увольнительную, Сомин отправился на квартиру профессора Шарапова. В метро лежали штабелями дощатые щиты. На двери одного из служебных помещений было написано: «Медпункт». Короткие составы по четыре вагона шли часто, один за другим, словно торопясь перевезти до начала воздушной тревоги всех тех, кому надо ехать.
Когда Сомин вышел у Красных Ворот, было уже темно. Обходя сугробы, он пересек Садовое и пошел по Новой Басманной. Колонна грузовиков двигалась к вокзалам. Тускло светились голубые щелочки фар. В Басманном переулке стояла такая темень, что Володя не сразу разыскал знакомый дом. Все подъезды, выходящие на улицу, оказались заколоченными. Пришлось идти через двор, но и там была открыта только одна дверь. Сомин долго взбирался по узкой и скользкой лестнице, высоко задирал ноги, хватаясь за шаткие перила и обжигая спичками пальцы у дверей квартир.
Как назло, квартиры были размещены в каком-то странном порядке: сначала сорок первая, а потом тридцать шестая. Израсходовав все спички, Володя постучал в первую попавшуюся дверь. Против ожидания, открыли сразу. Человек в ватнике, надетом поверх демисезонного пальто, держа коптилку в дрожащей руке, объяснил:
– Доктор Шарапов – это этажом ниже, по коридору направо в следующую секцию. Там стоит у двери ящик с песком.
Натолкнувшись на ящик с песком, Сомин принялся стучать в указанную дверь, но никто не откликался. В темноте послышались шаги и вспыхнул фонарик. Это были дружинницы пожарного звена – две женщины неопределенного возраста, закутанные до бровей. От них Володя узнал, что доктор Шарапов уже давно в армии, а его жена и дочь месяц назад приезжали и вскоре снова уехали. Куда – неизвестно. Во всей этой секции сейчас никто не живет, и поэтому спросить не у кого. А в домоуправлении тоже не знают. Там сейчас новые люди.
Дружинницы не прочь были поболтать с морячком. «Уж не Маринкин ли жених? Или просто знакомый?»
Володя сказал, что «просто знакомый», и побрел вниз по бесконечным этажам и коридорам. Все это напоминало кошмарный сон, когда идешь, блуждая во мраке, и не можешь никак найти выход.
След Маринки потерялся окончательно. «Теперь не увижу до конца войны», – решил Сомин. Ему и в голову не приходило, что до конца войны он может не дожить.
Вернувшись в казарму, Сомин столкнулся в дверях с Косотрубом. Разведчик был, против обыкновения, чем-то озабочен.
– Володька, готовься! Через час уходим! – бросил он на ходу.
– А ты откуда знаешь?
– Посмотришь!
Через час действительно сыграли боевую тревогу. На этот раз дивизион не вернулся в свои теплые казармы, как это бывало раньше. Завтракали, когда рассвело, прямо на шоссе. На морозе жирный суп застывал стеариновыми подтеками. Краснофлотцы примостились со своими котелками кто где. Не снимая перчаток, грызли промерзшие сухари, а по шоссе шли и шли один за другим пехотные батальоны в новеньких белых полушубках.
Часов около девяти, когда стало совсем светло, прибыла машина разведки. Арсеньев ждал ее на повороте дороги. Неизвестно где и когда он успел побриться. На черной, ловко сидящей шинели сияли светлые надраенные пуговицы. Рядом с Арсеньевым стояли Яновский, Будаков и командиры батарей: лейтенант Николаев, капитан Сотник и старший лейтенант Пономарев. Командир второй батареи Сотник – человек средних лет, с лицом, напоминающим коричневое печеное яблоко, – щурил маленькие глаза, улыбаясь бесцветными губами. Он чувствовал себя великолепно и был очень рад, что дивизион наконец начинает действовать. Пономарев – длинный, большерукий, с заиндевевшими бровями над крупным носом – притопывал валенками и по-извозчичьи стучал рукавицами о свой полушубок.
Выслушав доклад начальника разведки, Арсеньев обратился к комбатам:
– По машинам! В девять тридцать занять огневые позиции!
Пехотный капитан подошел к Арсеньеву и доложил:
– Приданная вам для охраны стрелковая рота заняла круговую оборону.
Арсеньев кивнул головой:
– Добро!
Он волновался, хоть и не показывал этого. Когда лидер «Ростов» шел к румынским берегам, Арсеньев чувствовал себя спокойнее. Все-таки мало учился дивизион. Нет ни опыта, ни сноровки. Как будут действовать моряки в бою?
Яновский понял его мысли:
– Матросы не подведут, Сергей Петрович. Доучимся на практике. Как ты считаешь?
В девять тридцать боевые машины выстроились в шеренгу на просторной поляне. Высокие, скошенные назад, с крутыми, как огромные лбы, закруглениями кабин, они были похожи на белых мамонтов, вышедших из заснеженного доисторического леса.
Земсков подошел к машине Сомина, которая стояла на правом фланге, позади огневой позиции. Оттуда было хорошо видно, как готовятся к залпу орудийные расчеты. Длинные сигарообразные снаряды лежали в два ряда на направляющих стальных балках, которые обычно называли спарками.
Донеслись выкрики командиров батарей:
– Прицел – сто пятьдесят два! Уровень – тридцать один – двадцать!
У крайней боевой машины стоял Шацкий. В ее кабине оставались только водитель и командир орудия Дручков. В просторной белой кабине маленький чернявый Дручков казался мальчишкой, забравшимся туда из озорства. Дручков лучше других понимал, как обидно Шацкому упустить этот первый залп, но сейчас Дручкову было не до того. Он весь подался вперед, держась правой рукой за пластмассовую рукоятку, вокруг которой поблескивали медью шестнадцать контактов. Дручков не видел сейчас ничего, кроме этих контактов: ни снежного поля, ни соседних машин, ни своих краснофлотцев, стоявших тесной группкой поодаль. Поворот рукоятки – и все шестнадцать снарядов один за другим сорвутся со спарок. Противника не видал никто. Семь и шесть десятых километра отделяли огневую позицию от того места, куда должны были в девять часов сорок пять минут обрушиться снаряды гвардейского дивизиона. Перед глазами были только снежное поле и плотная стена сосен на его краю.
Глядя на часы, Арсеньев медленно поднял руку с пистолетом. Девять часов сорок четыре минуты… Он спустил предохранитель, окинул взглядом весь дивизион и, когда секундная стрелка обежала еще один круг, нажал на спусковой крючок. Одинокий выстрел растаял в морозном воздухе, но тут же раздался нарастающий гул, не похожий на артиллерийский залп. Скорее это напоминало могучий рев урагана. Малиновое пламя ударило в землю позади боевых машин, которые окутались облаком снежной пыли и дыма. Снаряды, сорвавшись со спарок, устремились ввысь, как стая комет, несущихся от земли к небу. За ними, затихая, тянулись огненные струи.
Некоторое время все следили за летящими снарядами, пока они не исчезли из виду. Еще не затих их рев, когда издалека донеслись десятки сливающихся глухих разрывов. Гвардейский дивизион моряков дал свой первый залп по врагу. Потом стало известно: этот огневой налет вызвал такую панику на передовой линии немцев, что даже те подразделения, на которые не упало ни одного снаряда, побежали, бросая оружие.
После залпа все боевые машины, как было приказано раньше, немедленно тронулись с места и одна за другой скрылись в лесной просеке. Расчеты садились на ходу. Через несколько минут на поляне остались только темные проталины и лабиринт следов, выдавленных шинами.
2. Ночь перед боем
Ночевали в деревушке, полуразрушенной немецкой авиацией. В большом кирпичном сарае с сорванной крышей матросы разложили костер. Здесь по крайней мере не было ветра. Красные блики метались по облупленным стенам, и, когда кто-нибудь бросал в костер охапку хвороста, пламя радостно кидалось вверх, пытаясь дотянуться до почерневших балок перекрытия. Принесли ужин – суп в термосах и задубевшую кашу. Положенные зимой фронтовые сто грамм на этот раз не выдали, потому что машина продсклада отстала от батарей.
Земсков сидел в углу на перевернутой веялке. При неровном свете костра он что-то писал. К нему подошел Рощин. Начальник разведки изо всех сил старался копировать командира части и поэтому поеживался от холода в морской шинели, но не надевал полушубка.
– Хочешь спирту? – Рощин достал из кармана немецкую фляжку в кожаном чехольчике с блестящими кнопками. Отвинтив крышку-стакан, он наполнил его до краев. Матросы смотрели на фляжку Рощина с нескрываемой завистью.
Земсков взял протянутый стаканчик и спросил:
– А у тебя много осталось?
– Не волнуйся, пей. – Рощин взболтнул фляжку и доверительно сообщил: – У меня обнаружилась знакомая дивчина в медсанбате, что на окраине села. Там этого добра хоть залейся!
– Это хорошо, – серьезно заметил Земсков. – Дай-ка фляжку!
Он поднялся и пошел в противоположный угол, где под грудой полушубков лежал разведчик Журавлев. Его била лихорадка. Земсков молча протянул стаканчик матросу. Журавлев бережно взял его обеими руками и выпил. Косотруб, сидевший рядом, недоуменно посмотрел на лейтенанта:
– Лишнее, значит, товарищ лейтенант?
– Лишнее. Пей!
Почуяв притягательный напиток, к Земскову потянулись и другие разведчики. Когда фляжка опустела, он сказал:
– Это достал ваш командир.
Косотруб хитро подмигнул повеселевшему Журавлеву:
– Так отчего же он сам нам не отдал, а вас послал?
– А тебе не все равно, кто дал?
Рощин с недоумением наблюдал эту сцену. Земсков подошел к нему с пустой фляжкой.
– Грошовый авторитет наживаешь? Так у вас в пехоте положено? – шепотом спросил Рощин.
Земсков сунул ему в руки фляжку:
– Чудак ты, Рощин. Твой собственный авторитет спасаю. Понял?
– Какой нашелся благодетель! – вскипел Рощин.
Земсков не стал вступать в спор. Он поднял воротник, сунул за пазуху пистолет, чтобы смазка не загустела на морозе, и вышел из сарая.
Шацкий и еще несколько матросов из первой батареи сидели вокруг костра. Валерка приблизился к ним и подмигнул Шацкому:
– Видал?
– Видал. – Шацкий не спеша достал самодельный портсигар, разукрашенный якорями и пушками.
– Ну и что скажешь, кореш?
– Скажу – такой может служить с моряками.
– Точно!
С мороза вошел, растирая побелевшие ладони, Сомин. Шацкий подвинулся:
– Садись. На, закури! – Он протянул свой портсигар.
Валерка не собирался кончать на этом разговор.
– Ты расскажи, как тебе Земсков прочел мораль, когда ты засмолил Сомину по фасаду, – сказал Косотруб.
– А… что там вспоминать! – махнул рукой Сомин.
Косотруб не отставал. Он уже давно ждал подходящего случая, чтобы узнать у несловоохотливого Шацкого, какой у него был разговор с Земсковым.
– Мораль он мне прочел особенную, – сказал наконец Шацкий, искоса взглянув на Сомина. – Знаешь, где была раньше санчасть? Завел меня Земсков в тот кубрик, скинул китель и говорит: «Паршиво у тебя на душе, Шацкий, вот ты и кидаешься на своих, как дикий кабан. Арестовать тебя? Бесполезно! Только хоть я и пехота, на меня не советую кидаться. Ну-ка бей!» Я стою, как причальная тумба, а он снова: «Бей, не бойся!» Ну, меня забрало. Раз так, думаю… Развернулся – и раз! Смотрю – лежу уже на палубе, а он надо мной стоит, глаза горят, как отличительные огни…
– Что же, один был красный, другой зеленый? – перебил Валерка.
– Не перебивай, травило! Говорю, так глаза горят, что за две мили видать. Земсков опять мне: «Вставай, еще раз!» Словом, три раза бросал он меня, как маленького. Это меня-то – кочегара! Потом надел китель и объясняет: «Это – самбо. Слышал? Я своих буду учить в свободное время, а ты тоже можешь приходить, если хочешь. Такой здоровяк, если дать приемы, десяток фашистов задушит, а на своих не бросайся. Дура!» И верно – дура.
В то время как в сарае шел этот разговор о Земскове, лейтенант пересекал пустое, сожженное вражеской артиллерией село. Он дошел до околицы. Под луной на фоне сахарного снежного наста выделялась машина с автоматической пушкой. Увалень Писарчук стоял на откинутом борту, прислушиваясь к неясному гулу далекого самолета. Из-за горизонта через равные промежутки времени взлетали белые ракеты. Все было спокойно.
Побывав у всех своих орудий, Земсков вернулся в сарай. Костер догорал. Матросы уже успели поужинать. Кто-то затянул песню о Ермаке. Щемящая грустная мелодия то взмывала, подхваченная десятками голосов, то снова сникала, и тогда слышался только чистый тенор запевалы – старшины 2-й статьи Бориса Кузнецова.
Мрачная привольная песня взволновала Земскова. «Может быть, завтра многих из тех, кто поет, уже не будет в живых, – подумал он. – Правда, нас берегут, охраняют, переднего края не видим». К нему подсел Рощин, который уже успел натянуть полушубок.
– Слушай, Андрюша, – он явно пытался загладить свою грубость, – наверно, так и не увидим ни одного немца. Трясутся над нами, как над невинными девочками. Перед матросами стыдно.
Земсков пожал плечами. Он понимал, что вооружение дивизиона было секретным. Ни при каких случайностях оно не должно попасть в руки врага. Наставление предписывало дивизионам реактивной артиллерии действовать не ближе пяти километров от переднего края и тотчас же уходить после залпа, чтобы не попасть под огонь противника. Обо всем этом Рощин, конечно, знал. Знал он и о том, что спустя десять минут после ухода дивизиона с лесной поляны вся она была вскопана авиабомбами. Высказывая свое недовольство излишней осторожностью командования, Рощин старался выставить собственную морскую лихость. Он действительно был смелым человеком и боялся только одного: чтобы кто-нибудь не забыл о его смелости. Яновский знал цену Рощину, который вместе с ним выходил из окружения. Уже не раз комиссар говорил Арсеньеву: «Рощин – парень отважный, но хвастун. Несерьезный человек. По легкомыслию может наделать глупостей». Арсеньев хмурился: «Смелый – это основное. Остальное приложится. А из труса ни черта не получится, будь он семи пядей во лбу».
Яновский и Арсеньев все еще присматривались друг к другу. Уже возникшая взаимная симпатия никак не могла распуститься под прохладным ветерком арсеньевского недоверия.
В тот вечер Арсеньев и Яновский сидели над картой в одной из немногих уцелевших изб. Карта была только что склеена. Новые листы поступили накануне. Они охватывали обширное пространство западнее Москвы, и это вызывало у всех хорошее настроение. Открывалась новая глава еще ненаписанной истории Великой Отечественной войны. Уже приподнялся уголок последней страницы той главы, которую когда-нибудь назовут «Оборона Москвы», и пытливый человеческий взгляд спешил разобрать неразличимые пока строки следующих страниц.
Только теперь Яновский рассказал Арсеньеву о своем выходе из окружения. Стационарные артиллерийские установки приказано было взорвать, когда соседние части отошли под прикрытием огня морских батарей. Оставалось по два-три снаряда на каждое орудие.
– Всю жизнь внушали комендорам, что от одной песчинки в канале ствол может разорваться, – рассказывал Яновский, – а тут сыпали песок целыми пригоршнями, пушки стреляли, но не взрывались. Их пришлось загрузить песком и щебнем до самого дульного среза…
Арсеньев сидел на почерневшей дубовой табуретке, положив пистолет и бинокль на стол, за которым, вероятно, обедало не одно поколение подмосковной крестьянской семьи. В полумраке поблескивали медные ризы икон в углу, а на комоде светился тонкий мельхиоровый кубок – странный предмет в этом дедовском доме, – очевидно, спортивный трофей кого-нибудь из представителей молодого поколения семьи.
В дверь постучали. Вошел кок Гуляев с двумя котелками. В одном были разогретые консервы, в другом – поджаренная тонкими ломтиками картошка.
– Балуешь нас, Гуляев, – сказал Яновский. – Как дела на камбузе?
– Не беспокойтесь, товарищ комиссар. Матросы накормлены всегда вперед начальства. Порядок морской!
Когда поужинали, Арсеньев напомнил:
– Значит, взорвали орудия, Владимир Яковлевич? Какая была система?
– «Бэ-тринадцать». Своими руками взорвали. Вот тогда я узнал цену каждому из наших людей. Сунулись в одну, в другую сторону – кольцо. Казалось бы, думать только о спасении, а Шацкий меня спрашивает: «Как вы считаете, товарищ комиссар, доверят нам новое оружие?»
Решили прорываться под селом Русаковское. Дождь лил не переставая. Но перед атакой по традиции ребята начали скидывать серые шинели. Остались кто в бушлате, кто просто в тельняшке. И сразу к нам стали проситься пехотинцы. Их много блуждало тогда. Выходили группками и в одиночку. А тут увидели такое ядро! В первой атаке погиб командир батареи, но матросы уже набрали ход. Выбили немцев из трех деревень. Шацкий со штабным писарем Сорокиным захватили немецкое орудие и шарахнули из него по фашистам…
Яновский долго рассказывал о том, как горсточка моряков шла по тылам врага, и Арсеньев невольно сравнивал их путь с последним выходом своего корабля. «Да, – думал он, – эти люди имеют право сражаться под флагом миноносца. Ну а как новые, те, что не слышали ни разу свиста снаряда над головой, вчерашние школьники, пехотные новобранцы, солдаты и сержанты, переодетые в морскую форму? В дивизионе немало таких, как сержант Сомин, который все старается сделать сам, вместо того чтобы командовать людьми».
Уже лежа на кровати, Арсеньев понял, зачем Яновский рассказал о выходе его группы из окружения. Комиссар хотел внушить командиру уверенность в людях дивизиона. Яновский говорил о каждом бойце и командире, попавшем в гвардейскую часть из той батареи, и не сказал только об одном человеке – о себе самом, не сказал, как он шел впереди колонны, изнемогая от усталости, как поднял отряд в атаку под пулеметным огнем.
Яновский уснул быстро. Ему снились жена и дочурка, почтальон, который каждое утро приносит газеты и письма в их московскую квартиру против Александровского сада, что у Кремлевской стены.
Арсеньев не спал. Прикуривая одну папиросу от другой, он лежал в темноте, не снимая кителя. Возле него на табуретке набралась целая груда окурков.
Через заклеенное бумажными крестами оконце просачивался в избу приглушенный неумолчный гул. Арсеньев понимал его грозный и скрытый до поры смысл. Как кровь по венам, текли по лесным просекам и подмосковным дорогам накапливающиеся силы армии. Новые и новые части входили в прифронтовую полосу и замирали – растворялись в занесенных снегом селах, на обочинах шоссе, среди сосен и колхозных садов. Вся эта сила ждала своего времени, и только немногие, уже поредевшие части сдерживали напор врага. Среди десятков танковых и стрелковых дивизий, кавалерийских корпусов, саперных и артиллерийских частей затих на краю неведомой деревушки гвардейский дивизион моряков.
Занимался двадцать первый день ноябрьского наступления гитлеровцев на Москву. 6 декабря 1941 года.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.