Текст книги "Бермудский треугольник"
Автор книги: Юрий Бондарев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Старые и новые пейзажи деда вызывали у Андрея неуловимо-сладостное чувство далеких видений, и тогда ему казалось, что он с утратой невозвратной радости вспоминал детство и не мог до конца вспомнить почему-то непостижимое, когда-то виденное и уже забытое, ушедшее в теплую дымку детского сна.
– Я думаю, здесь что-то вам понравится, мистер Хейт. Я занят и печальным, и прекрасным, несмотря ни на что. Я не одержимый ювелирщик, не пишу на кончике ногтя, но здесь везде я, моя любовь и слабость, – сказал Демидов, взял бутылку со стола и тут же шумно хехекнул: – Вы что – не пьете? Ваш фотоаппарат не способен заменить рюмку.
– А вы пьете, господин художник?
– Много, но часто, – благодушно сострил Демидов.
– А вы, как видно, не горазды.
– У меня был сердечный приступ. Я бросил. И курить, и пить.
– По-охвально в высшей степени, – протянул Демидов, комически восторгаясь. – Представьте себе, у меня два года назад случился инфаркт, а я и пью, и курю. Потому что знаю: судьбу не перехитришь и не объедешь на мерине. А я старый мерин, бегу и прихрапываю, бегу и прихрапываю, как писал Толстой в письме к Тургеневу.
– И напрасно бежишь и… это самое… не жалеешь талант, – с осторожным укором вставил Василий Ильич.
– Жжешь свечу с обеих сторон.
– Василий Ильич прав, – сказал Андрей, между тем хорошо зная, что внушать своенравному деду правила поведения бесполезно. Он раз и навсегда выбрал собственную роль и не изменяет себе.
– Как видите, мистер Хейт, вместе со своими предками я пашу и землю, и облака. Так что вам тут нравится? – спросил Демидов, не без занозистого интереса наблюдая американца, обегающего цепким взглядом пейзажи. – Ну, я вижу, эти пейзажи вам не по цене. Самый дешевый десять тысяч баксов, как говорят сейчас. Посему в память о посещении моей мастерской дарю вам вот этот мотивчик. Для вашего музея. И мы квиты. Андрюша, заверни, голубчик, в бумагу и перевяжи шпагатом.
Андрею нравился этот пейзаж – набухшее, медное в морозном пару солнце сквозит в инистых ветвях сплошь белой березовой рощи – и в душе не одобрил широкий жест деда. Вокруг Демидова сгрудились гости, заглядывая через плечи американца, державшего в жилистых пальцах небольшой, отдающий русской стужей пейзаж. Опять возникли трое нетрезвых художников, задрав бороды, дыша водкой в затылки столпившихся, зашептались осипшими голосами: «Старик с ума сошел. Подарил шедевр. Маразм и пущание пыли в глаза. Охренение перед иностранцем, что ли?»
– Я оч-чень благодарен, господин Демидов, – выговорил мистер Хейт. – Но я хотел бы покупать ту большую картину «Гибель России». Так называется?
– У меня нет такой картины, – отрубил Демидов и сделал вид, что не понимает, о чем идет речь. – Какая еще к черту «Гибель России»? Где?
Мистер Хейт быстро обернулся к картине.
– Эта.
– Во-первых, не «Гибель России», а «Катастрофа». До гибели еще не дошло. Россия – страна непредсказуемая. Во-вторых, картина не продается по причине ее незаконченности, а закончу я ее тогда, когда одной ногой буду стоять в могиле. В-третьих, никак не допру скудным умишком, почему камень преткновения – именно эта работа? Выставите ее в своем музее, и американцы будут задыхаться от злорадства, что русский народ раздавлен, и об этом пишут сами русские художники? Так, что ли?
– Нет-нет, господин Демидов, – вскричал мистер Хейт. – В вашей картине очень такое!.. Это русская панихида. Это смерть. Я люблю и уважаю Россию, мистер Демидов. Я очень… Это гробница народа. Это грустно…
– Гробница? Фу ты, ну ты!..
Демидов фыркнул с такой зверской свирепостью, что Игорь Григорьевич принялся поправлять галстук.
– Ну-с, если вы любите и вожделеете видеть в моей картине гробницу народа, то в первую очередь – это моя личная гробница! Я хочу быть народом, мистер Хейт! Если вы желаете видеть панихиду по России, то я буду молить Бога дожить до тех дней, когда со страшным грохотом и воплями лопнет и ко всем хренам развалится американская империя! Со всем вашим мировым грабежом и жандармскими правами человека, которые есть бардак, вранье! Ваши проповедники говорят, что американцы – народ богоизбранный. Это так же верно, как чихание мыши назвать революцией. Дьявольщина в чистом виде! Я не могу вам ответить любезностью. Я не люблю Америку!.. Панихида! Гробница! Черт знает что!
– Егор Александрович, – шепотом остановил Игорь Григорьевич, умоляя. – Я вас очень прошу. Мистер Хейт не самый плохой американец…
– Плевать я хотел на то, кто из нас хороший, а кто лучший, – продолжал издавать фыркающие звуки Демидов, перекатывая свои грозные смоляные глаза на американца. – Именно ваша Америка, страна фальшивой бодрости и машинно-деловых роботов, – именно ваша страна паскудно разваливает Россию! И всякая наша предательская сволочь изнутри, пятая колонна, как вам известно!
Мистер Хейт, обороняясь, оттолкнулся от воздуха обеими руками, выставив ладони, в то же время обнажая сплошные зубы, которые должны были означать улыбку.
– О нет, не так, мистер Демидов! – заговорил он тоном дипломатического несогласия, в котором сквозила тонкая насмешка. – Как это не обидно сказать? Не американцы… Русские предали русских. И это их слабость… и в конце концов гибель… Это ваше поражение…
– Ох вы, шекспировский могильщик! – захохотал Демидов. – Ишь как! А мне позвольте доложить вам, уважаемый мистер Твистер, что киношный «хэппи энд» в жизни не бывает! Не тратьте наивных надежд на поцелуи победы! Ваши Штаты утверждают во всем мире свою власть, похожую на жестокость сутенера! Какое это к дьяволу демократическое государство, да еще богоизбранное! Вот вам: Ирак, Босния, Россия – везде, где кровь и грабеж, там ваш американский запах! Лопнете, треснете, как воздушный шарик – дай-то Бог поскорее! Лопнете с большой вонью под аплодисменты всего мира и останетесь вне памяти! Почему? Да потому что изгадили весь мир, и мир вас люто ненавидит! Погибнет Россия, погибнет и Америка, да и вся Европа дружно загниет, как червивый банан! Вы талдычите про панихиду по России, а это панихида по Америке!
– Нет, вздор! – воскликнул мистер Хейт, весь заостряясь. – У русских остался талант художественный, но… но нету таланта воли, силы… нету сил у русских времен упадка… Русский характер деградировал…
– Да я вижу, вы диспутант, а не овечка от искусства! – загремел Демидов. – Ну, давайте, давайте, всласть поругаемся, выясним наши милейшие отношения без дипломатического слюнтяйства. Для этого у нас был министр иностранных дел Козырев, который обмазал слюнями весь Запад и всю Америку! Образцовый слуга народа! Так что же? Русские деградировали, потеряли волю, силу и прочее? А ну-ка, попробуем, мистер Хейт, сначала старым запорожским способом, а? Подержи-ка, Вася, ценные вещи…
Демидов сунул оторопевшему Василию Ильичу бутылку и рюмку и с бесовской задиристостью, шевеля бровями, начал засучивать правый рукав куртки, обнажая совсем не стариковские бицепсы, по-молодому, пожалуй, хвастливо поиграл ими, и Андрей, зная непредсказуемость деда, подумал: «Ну, дедулю понесло. Что же он сейчас отчебучит? Переиначить он себя не может и не хочет».
– Егорушка, оставь мистера в покое, не пугай ты иностранцев молодечеством! – взмолился Василий Ильич, неудобно прижимая бутылку к груди. – А то, понимаешь, создаешь международный скандал.
– Не надо это, – жалобным шепотом выдохнул Игорь Григорьевич. – Господи, пронеси…
– Если пронесет, примите закрепительное. Лучше – камфара-рубини, – посоветовал Демидов.
И по-медвежьи двинулся к столу с закусками, где разом замерли, перестали жевать, сказал чрезмерно успокоительно «минутный антракт, господа», – после чего раздвинул вправо и влево тарелки и рюмки, протер освобожденное место салфеткой, прочно поставил локоть на край стола и глянул на мистера Хейта мерцающими веселым вызовом глазами.
– Прошу! Сейчас и убедимся насчет таланта воли. Ну! Кто чью руку положит! Я одинокий пахарь и одинокий солдат. Танков у меня нет.
В мастерской притихли голоса, среди гостей вспыхнул смешок и смолк, все смотрели на американца, вероятно, предполагая, что тот ответит шуткой (так подумалось и Андрею), но было странно видеть, как желто-меловой бледностью покрылось лицо мистера Хейта, как узкий рот его собрался в скобку, после чего он деловито снял пиджак, откинул его на гипсовый бюст Бетховена и сейчас же стал расстегивать запонку на правом рукаве. Его фигура, обтянутая белой сорочкой, показалась прямой, мускулистой, жесткой, как железный стержень. Он засучил рукав на жилистой руке, подошел к столу, нервно произнес:
– Таким способом вы хотите победить Америку, мистер Демидов? Вы можете своими бицепсами руку мне сломать, но… так Америку не победите. О, нет…
– Дедушка, к черту эту игру, – заговорил Андрей со сдержанным раздражением. – К чему тебе нужно изображать ой ты гой еси добра русского молодца? Ты ничего не докажешь мистеру Хейту, тем более – он трезв, а ты немножко напозволял.
Впечатлительный Игорь Григорьевич в полуобморочном состоянии вскричал потрясенным голосом:
– Разумеется, разумеется! Ради Бога, не надо силы, не надо ничего доказывать друг другу неинтеллигентными методами! Мы ведь цивилизованные страны! Мистер Хейт! – Он бросился к американцу, развеивая по плечам волосы. – Нам пора ехать в мастерскую Коржева. Он ждет нас в двадцать три тридцать. Мистер Хейт, я возьму подаренную вам картину, а вы, умоляю, умоляю, надевайте пиджак! Вы, простите, не передумали? – заискивающе он закивал Демидову, не решаясь взять картину, еще не упакованную Андреем.
– Какого дьявола! – Демидов выпрямился у стола и, довольный произведенной суматохой, взглянул на мистера Хейта, зябко поеживающего плечами.
– Все! Кончено! Я вас не задерживаю, господа хорошие! Хотя жаль! Как известно, янки уважают только военную и физическую силу. И боялись до сих пор одну-единственную Россию. Не так ли, мистер Хейт?
– спросил он, опуская рукав куртки. – Правда, наш малопочтенный президент отлакировал языком ягодицы… то есть поясницу американскому коллеге и поставил себя на колени. Гуд бай! Ауф виедерзеен! Аривидерчи! Нахскледене! Довидзенья! Оревуар! Тенк ю и прочее и прочее. Подарки назад я не беру, драгоценный Игорь Григорьевич, это не в славянской традиции! До скорого свидания на баррикадах!
И, рукой сделав в воздухе какой-то замысловатый знак прощания, он повернулся спиной к мистеру Хейту, налил себе водки, выпил, закряхтел и, не обращая внимания на выходивших из мастерской мистера Хейта и Игоря Григорьевича, обратился к гостям с неотразимой шутовской серьезностью:
– Прошу прощения, если я кого-либо шокировал срамословными речами и неэстетическим действом! Прет ужасающая невоспитанность и плебейство, а перенастроиться на старости нет резона. То есть – подвести натуру под правительственные реформы. А вот перед прекрасным полом – мои особые извинения за лексикон старого солдата. Прошу быть снисходительнее.
Его лицо подобрело, смоляные, недавно грозные глаза затеплились смиренностью. Он подошел к группе девиц искусствоведческого вида, одетых в брючные костюмы, и, виновато придерживая рукой бороду, в галантном поклоне приложился к их пальчикам, отчего девицы сказали одновременно:
– Егор Александрович, вы – великий живописец и ваятель. Вы – удивительный!
– Ура! – рявкнули трое нетрезвых живописцев, возникая за спинами девиц.
Демидов только кратко взглянул на них и вторично галантно поклонился девицам, вроде бы с серьезным умилением принимая их слова.
– Благодарствуйте, несравненные. Хотел бы быть оным. Спаси вас Господь, красавицы. Однако тот, кто уверен, что в нем присутствует гений, такая же истина, что тьма – это свет. А вам, ребятушки, угарные юмористы, – кивнул он бородатым живописцам, – пора бы уже «на посошок» и в путь-дорожку дальнюю. А утром – к мольберту, несмотря на то, что головка будет бо-бо.
«Ну, дед – актер! – поразился Андрей не в первый раз его энергии. – Самонадеян, самоуверен, любуется собой, знает, что ему многое позволено. И все-таки от этой игры и оттого, что он, как молодой, демонстративно пьет, появляется какой-то страх за него…»
Между тем Демидов постоял недолго около стола, раздумывая, выпить ли еще, затем с разудалой решительностью ребром ладони вырубил в воздухе запрещающий крест, глянул на часы и совершенно трезвыми, не допускающими никакого отступления глазами обвел лица гостей.
– Друзья, у меня рабочий режим, в полночь я в постели, в шесть на ногах. Прошу допивать водку уже без меня. Всех удач! Пусть Бог водит вашей кистью.
В мастерской зашумели, послышались раздробленные аплодисменты, кто-то в чувствительном порыве крикнул: «Браво!» Демидов нарочито твердой поступью двинулся к двери, ведущей из мастерской. Его сопровождал худенький Василий Ильич, седые его волосы растрепались, брови вздыбились уголком. Он был взбудоражен рискованным поведением своего друга, по обыкновению опасаясь за его здоровье, за его репутацию. И огорченно бормотал в спину Демидова:
– Ты постоянно устраиваешь революции, от тебя не известно что ожидать. Напозволял!
Глава четвертая
Смутное беспокойство держало его в полудремотном напряжении, и заснуть он не мог, лежал с открытыми глазами.
Темнота слоилась в комнате, серел квадрат окна, изредка на улице проносился шелест одинокой машины, затихал в ночи. В соседней комнате Егора Александровича – ни звука, полоска света не желтела под дверью, как бывало в часы его бессонницы.
«Да что со мной случилось… как будто мне бежать куда-то хочется… – думал Андрей, чувствуя, что от тугого безмолвия в комнате, ему становится колюче и жарко. – Неужели Таня?»
Тогда на поминках давнего друга деда он вблизи увидел ее. Она сидела за столом напротив, выделяясь среди седых и лысых голов своими поразительно золотисто-пшеничными волосами, девочка лет пятнадцати, и он, взятый дедом на эти печальные проводы, время от времени задерживал на ней взгляд. Его тянуло смотреть в ее сторону, видеть ее беззащитную хрупкость в окружении солидных пожилых людей, нездорово раскрасневшихся от выпитой водки и поминальных речей. Поминали по русскому обычаю, и нетронутое блюдечко с рисом стояло перед ней, белея горкой. Раз она тронула ложечкой зерна, подняла глаза, темно-серые, блестящие, нечаянно в упор столкнулась с глазами Андрея и начала тихонько есть, вызывая у него чувство жалости к ее робости, и он не мог оторвать взгляда от светлого золота ее волос, будто виденных во сне.
Странно было, когда после встречи на Кузнецком мосту Андрей решился прийти к Ромашиным. Он опять почувствовал, что в ее плечах и нежной шее оставалось что-то юное, хрупкое, как запомнилось на поминках, и вместе с тем было нечто новое, загадочно-взрослое в обрисованной кофточкой груди, в ее голосе, смехе, улыбке. Но в тот день он ощутил непонятный холодок, исходивший от Киры Владимировны, ее матери, плохо запомнившей его или сделавшей вид, что не помнит. Она открыла дверь, подробно оглядела его от головы до ног, спросила: «Вы к кому, молодой человек?» – «Простите, я к Тане. Она дома?» – «Вы спрашиваете: она дома? Зачем вам? Впрочем… Таня, к тебе пришли!» – неприветливо позвала она, и тотчас из комнаты послышался приближающийся стук каблучков, появилась Таня, смеясь: «Очень хорошо, что вы пришли. Мама, это Андрей, ты его знаешь!» – «Разве? Ты уверена?» – проговорила Кира Владимировна и вышла.
Безоблачные разговоры с Таней, необязательные, сумбурные, оставляли ощущение свежести, наивного Таниного озорства, какого-то скользящего отношения ко всему, что казалось насущным. И он, ворочаясь в бессоннице, вспоминая свои легкодумные слова, морщился и бормотал:
– Мушкетер…
Он знал, что не заснет, прокручивая в голове, как магнитофонную ленту, весь день, что было привычно и тягостно в последнее время его вольницы и свободы. Он зажег свет настольной лампы, наполнивший комнату зеленым кабинетным покоем, в тишине долго смотрел на стеллажи, на пестрые корешки книг, собранные отцом, с неприязнью думая, что отец, крупный инженер, после смерти матери вскоре уехал в Армавир, там был назначен директором маслобойного завода, позже как-то униженно сообщил, что обзавелся новой семьей, и связь прекратилась: дед, любя единственную дочь, не простил предательства, заявил, что знать его не хочет, таракана малодушного.
«Неужели отец оказался так слаб? – думал Андрей. – Он был умным, образованным человеком… Что ж, я тоже прочитал почти всю его библиотеку. Могу процитировать Плутарха, щегольнуть цитатой из Канта. И что? Стал разумнее, опытнее? Научился болтать в редакциях, напропалую иронизировать, лгать понемножку, да и смиряться. Мерзость! Вот деда завистники не любят, но боятся, потому что он удачник издавна. А я – безработный, безымянный герой девяносто третьего года… Но самомнения-то сколько! Не хочу быть на иждивении деда, а сам зарабатываю кое-какие деньги на его же машине».
И стало нестерпимо вспоминать прилипающие к пальцам бумажки, он закрыл глаза, внушая себе (по системе йоги) состояние бездумной расслабленности, а ночной воздух из открытого окна чуть-чуть шуршал по подоконнику, шевелил на сквозняке занавеской. Откуда-то из глубины московских улиц донесся далекий скрежет, должно быть, последнего трамвая, что в сказочную пору детства мечтательно томило его, – и уже в дреме он поплыл посреди дымящегося тумана в пасмурный осенний день, там молчаливыми тенями двигались люди. Было тихо, моросило, а он шел мимо мокрых плащей к навалам сырой земли, к гробу, где сначала увидел аккуратно причесанные русые волосы матери, потом ее неподвижное гипсовое лицо, странно утонченное смертной красотой. И поразило его: какой всезнающей и еле уловимой горькой улыбкой прощалась она со всеми, остающимися на земле. Что было в застывших уголках ее губ: познание того, что не знали живые, те, кто хоронил ее, или, прощаясь, она горько жалела весь мир, всех еще неоплаканных, и вместе со всеми отца, изменявшего ей? Беззвучно плача, он поцеловал ее ледяной лоб, влажный от дождевой пыли, навсегда запомнив это.
«Мама», – шепотом позвал Андрей, сознавая, что она представилась ему в дреме, но он позвал ее с такой любовью, с такой нежностью, которую не так часто из-за мальчишеской сдержанности выказывал ей при жизни.
Все было по-прежнему в кабинете: зеленый свет настольной лампы, корешки книг в стеллажах отца, и тюлевая кружевная занавеска, напоминавшая уют, создаваемый матерью, надувалась ветерком, скользила вкрадчивыми извивами по подоконнику, за которым чернел провал ночи.
«Если бы жива была мать… Она понимала всех, и какое ласковое успокоение исходило от нее».
И опять, заставляя себя забыться, он поплыл в тягучий белесый туман, где происходило клубящееся движение: всплывали какие-то размытые фигуры людей, в гуще которых являлись и пропадали лица двух обиженных девиц, острое, как лезвие бритвы, лицо мистера Хейта, лиловая шея Пескова, обнаженные бицепсы деда, потом где-то внизу, под ногами, что-то одетое в черные лохмотья запоздало зашевелилось, задергало за полу пиджака, полезло ему на руки, обняло его за шею, и он увидел худое лицо мальчика лет пяти, в отчаянной мольбе залитые слезами глаза, он кричал, захлебываясь: «Папа, папа, возьми меня с собой, я мало ем, тебе не будет со мной трудно! Я умру один!» А он пытался оторвать руки мальчика от шеи и тоже в отчаянии кричал, плача: «Какой я тебе папа? Как мы жить будем? Ну что нам с тобой делать?»
Они плакали вместе, а он чувствовал непереносимую растерянность, с какой он расцеплял на шее руки мальчика, принявшего его за отца и не отпускавшего его. И во сне с попыткой избавления от душившего его бессилия он наконец вырвался из бредового видения – и, лежа на спине, сознательно сделал несколько вдохов и выдохов, успокаивая сердцебиение. «Да это же ко мне на Арбате подбежал тогда мальчик, – вдруг вспомнил он, – мальчик потерял родителей где-то у Белого дома, плакал и просил взять с собой»…
3 и 4 октября того кровавого года он был возле Белого дома, где запах предательства, смешанный с безумием, пронизывал тускло-серый воздух тех осенних дней, а он лежал в неглубокой сырой канаве, оглушенный пульсирующим дудуканьем пулеметов, прижатый к земле трассами, с взвизгом проносящимися над головой. Когда немного смещалось в сторону это смертельно-торжествующее мелькание раскаленных пунктиров, он выглядывал из канавы, еще не веря, что впереди, освещенные прожекторами БТРов, в разных позах лежат тела убитых. В черных лужах крови он успел заметить чью-то кожаную кепку, разорванный коричневый полуботинок; возле тела женщины с задранным на спину плащом краснел на асфальте скомканный, пропитанный кровью носовой платок (наверное, до последней минуты платком зажимала рану), поодаль меж двух лежащих ничком убитых валялся «дипломат», расколотая телевизионная камера, а слева кто-то полз на коленях, воя, кашляя, зажимая лицо руками, из-под которых розовыми ошметками что-то отваливалось.
Здесь не было той страшной толпы парней и вертлявых накрашенных девиц, что теснились на мосту против Белого дома, не было тех сладострастно опьяненных горящих глаз откормленных молодых парней, при каждом танковом выстреле по окнам Белого дома в упоении орущих с аплодисментами и смехом: «Бис! Дави! Смерть коммунякам!»
Белый дом горел внутри, дым, взвиваясь, выбрасывался из окон (никто еще не знал, что кумулятивные снаряды, уничтожая людей, разбрызгивали их мозг по стенам), дым расползался снаружи, крестообразно покрывая белую высоту здания траурной копотью. Было похоже, что горел крест, и внезапно послышался женский рыдающий голос в толпе: «Голгофа! Вот оно – Распятие, Господи!» Два вертолета рокотали моторами, привязанно крутились над Белым домом, но огонь не открывали, и Андрей с надеждой следил за ними: «Неужели и они не защитят?»
Подросток лет четырнадцати с осчастливленными глазами подбежал к нему, увидев на его шее фотоаппарат, потянул за рукав, закричал, что там, на стадионе «расстреливают из автоматов коммуняк», и Андрей побежал за ним, но вход на стадион, откуда доносились всплески очередей, заграждала группа омоновцев, рослых плечистых парней. Один из них отхлебнул из горлышка бутылки, передал ее другому и, озлобляя белые глаза, прыжками кинулся навстречу, размашистыми ударами дубинки свалил на землю Андрея, и он с болью в затылке успел увидеть спины каких-то людей, под зачастивший треск автоматов сползающих на землю по стене стадиона. Кто-то сорвал с его груди фотоаппарат, оглушил разбухший крик: «Мотай, блямба, с сопляком! Быс-стро отсюда, хрен всмятку! А то из твоей черепушки сито сделаю. Или в стадион на шашлык брошу!»
Пока они отбегали от стадиона, шитье очередей не смолкало позади, в этот непрерывный звук обвально врывались танковые выстрелы около Белого дома, а рядом стонал подросток, грязными пальцами щупая окровавленное ухо, и Андрей крикнул ему гневно: «Дурак ты, дурак, обрадовался, что коммуняк расстреливают! Похоже, вырастет из тебя бревно, как тот омоновец!» «Да я что? – всхлипывал подросток. – Я ничего. Я на ухо оглох, дяденька».
Он поймал машину, добрался до редакции, взбудораженно бурлившей, заперся в крохотном закутке и, не заботясь о форме репортажа, начал записывать то, что еще стояло перед глазами. Когда он показал материал начальнику отдела информации, человеку немолодому, с болезненным шершавым лицом, у того запрыгали очки на переносице.
«Вы, позвольте, о чем пишете, Демидов? Ваш репортаж пропитан ненавистью к армии и правоохранительным органам, которые защищают демократические свободы и президента. Это они-то расстреливают мирных людей на стадионе! А не уголовников, не убийц, не мародеров? Не выловленных ли на крышах красных снайперов? И вы надеетесь, что эту клеветническую околесицу я буду печатать? Вы пишете, что танки расстреливают Верховный Совет, избранный народом? Да будет вам известно – наказывают заговорщиков и бандитов, обманувших доверие народа! Переписать репортаж заново, в корне, или выбросьте эту ложь в корзину!» Андрей вспылил: «Вы с умным видом порете несусветную чушь! Ни строчки переписывать не буду!» Темнея лицом, начальник отдела выкрикнул с одышкой: «Предполагаю – отдадите в другую газету! Скатертью дорожка! У вас ноль нового мышления и чутья! Как вижу, вам с фашиствующими работать следует!» И Андрей дал волю вспышке: «Я не называю вас трусливой галошей, прошу простить! Но в детстве вас, пожалуй, этой галошкой случайно из-за угла перепугали, а это и сейчас чувствуется! Я возвращаюсь к Дому Советов и привезу вам полный репортаж, а не эпизод! И вам придется напечатать!»
Он вернулся к Дому Советов. Это возвращение стоило многого в его судьбе, перевернув душу бессильной ненавистью после того, как он прошел через существующие на земле круги ада, оказавшись негаданно в руках карателей Белого дома.
В изматывающие бессонные часы он старался не вспоминать об этом, зная, что не уснет до утра.
Он услышал приглушенные голоса, ласковый тенор Василия Ильича и в ответ густое агыканье деда, возражающего на что-то, увидел щель электрического света под дверью – в другой комнате разговаривали Демидов и Василий Ильич. Оба курили, тянуло горьковатостью сигаретного дыма. Демидов довольствовался, по обыкновению, четырьмя-пятью часами сна, приводивших его в полную бодрость, а остаток ночи читал или работал в мастерской, захватив с собой банку кофе.
Василий Ильич, тишайший человек и одновременно спорщик и критикан, порой своим незловредным тенором разносящий в пух и прах «еретические завирания» Демидова, почасту задерживаясь допоздна, соглашался ночевать, причем норовил устроиться на тахте в мастерской, что вызывало острословие и похохатывание друга: «Каков орел! Оставь тебя в мастерской, так пририсуешь где-нибудь в уголке картины черта – и пропала работа. Или вон – похитишь скульптуру Достоевского, в ней, поди, полтонны, а тебе что… взвалил на плечи и попер, как собственную. Силища-то у тебя, вроде как у трактора! – При этом, сдвигая брови, он на полном серьезе щупал тощие мускулы Василия Ильича и уважительно качал головой. – Силища! Геракл! Нет уж, лучше ночуй в квартире. Так оно мне спокойней».
Разумеется, много раз можно было обидеться на эти разыгрывания друга («Просто нападала веселая дурь»), однако Василий Ильич только посмеивался («Егорушка, перестань гудеть»), загорался же до покраснения впалых щек, до вскрика, заметив на новой работе Демидова неточный мазок, излишний или сниженный свет, вольную, так сказать, небрежность таланта («И такое ты написал своей рукой? Позорно! Не верю! Выставил срамоту на обозрение! На мировой скандал! Стыдно на всю Европу! Нашкодил, как конь на сцене!»). И тогда начинал свирепо фыркать и греметь Демидов, тенор и бас сталкивались, сплетались в мастерской, где, мнилось, происходило смертоубийство. Но скоро голоса замолкали, слышался дробный смешок и хохот, затем приятели, встрепанные, довольные, как после пронесшейся бури, подходили к буфету и с чувством выпивали по рюмке коньяку – мировую.
Разговор между ними сейчас шел не об искусстве – можно было четко разобрать плотный бас Демидова:
– Дорогой мой Васенька! Мы с тобой, старикашка, вступили в трудновыразимое время России! Хвастливую свободу садистским образом изнасиловали в девяносто третьем году! Наши бесподобные демократики продемонстрировали торжествующее надругательство над подурневшим народом! И началась всеобщая идиотомания! Вот так, Вася.
– Что у тебя за язычок? На каком основании ты так неуважительно говоришь о народе? – подал голос Василий Ильич.
– Потерял уважение народ-то наш, измельчал, оравнодушел, «Минул век богатырей, и смешались шашки, и полезли из щелей мошки да букашки». Так-то, Васенька. Лейтенант Остапенко, который с группой солдат двинулся из-под Москвы на помощь Верховному Совету, был встречен на пути нашими любимыми доблестными войсками и расстрелян вместе со своими солдатами. Первый парень на деревне генерал-дубина Грачев получил звание Героя, а с ним – великолепный министр-каратель Ерин.
– Наш православный народ терпелив, как ни один народ в мире, терпелив. Я преклоняюсь перед его терпением, Егор.
– А на кой дьявол нужно его терпение! Ядреный прыщ на заднице – вот что такое твое терпение. Кому загадочное славянское многотерпение нужно? Во-первых, тому, у кого слаб мочевой пузырь. В-третьих и четвертых, блудным сынам испроституированной интеллигенции. И – бравым ребятишкам из пятой колонны: Яковлевым, гайдарчикам, чубайсикам и прочим умникам мальчикам, которые ни ухом, ни рылом не разбираются в жизни России, ширинку на штанах застегнуть как следует не могут! Что, терпеливый народ им должен застегивать? А?
– Ах, Егор, ты любишь срамословные выражения! Образованный человек, академик, мировая величина, а язык – невозможные грубости, как… как брань на базаре!
– С колокольни наплевать на светский тон! Ты слушай меня, мил Васенька! Была величайшая страна – чем стала? А? Попрошайкой, посмешищем, лакеем, все плевки американские вылизала за подачки! Нищая Россия – в голоде и холоде, тысячи школ закрыты, наркотики, проститутки, бомжи – откуда и словечко такое появилось?
Страшное дело: роются в московских помойках и, знаешь, жуют, жуют что-то, сам видел, Вася! Полтора миллиона русских помирают в год, генофонд исчезает! И лет через десяток не будет русской нации, самой талантливой в мире и самой разгильдяйской! А будут выродки, рабы с колокольчиками на шее, а над ними гауляйтеры – из пятой колонны американского ателье! Терпение, православное смирение! Верно, Вася! Мне помогает терпение, чтобы где-нибудь на публике в какую-нибудь мерзкую харю кулачищем не влезть! Терпение народа восхитительно и умилительно, когда у него на сеновале здоровенная оглобля запрятана! Покаяние и русское терпение нужно тем, кому хотелось бы Россию назвать Холопией! Хочешь быть холопом, Вася? Красиво звучит: заслуженный холоп России! Пожалуй, лучше, чем народный художник СССР. Н-да! А мы еще талдычим про какие-то там мотивы, тона, колорит, цветовые символы! Остриженные тупоголовые овцы, которых гонят на убой, а они все свое поют: бе да ме! Смирение, Васенька, терпение! И еще покаяние, о котором ноет ленинградский лжеученый… как его, Лухачев… Лихачев… в общем тот, который пускает в русскую культуру отравленные ветры, а утверждает, что это «Шанель номер пять»!
– Как ты ядовито насмешничаешь! – заговорил Василий Ильич. – То говоришь серьезно, то ерничаешь! Куда тебя постоянно заносит? Не пойму, не пойму никак. Заказы есть, хлеб с маслом есть. За демократами не пошел, а славу не растерял. Понимаю – написал портрет всенародно избранного, и ты неприкосновенен. Не пойму…
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?