Текст книги "Прощание с «Императрицей»"
Автор книги: Юрий Иваниченко
Жанр: Книги о войне, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
«Р-революционерка» варя
Петроград. Литейный. Задворки патронного завода
Наверное, тому виной и Васькин пример: то ввалится с горячечным румянцем на щеках после свидания, закружит в пантомимическом вальсе, то, наоборот, отмахнётся как от мухи, страдальчески грызя ногти.
И капель апрельская в ту же прелюдию звонкими нотами, и хор анафемский за лепниной потолка с чердака…
«Ах, как чудно жить! Какая бы гадость не творилась в головах и на улицах…»
Кстати, об улицах. Варвара брезгливо сморщила носик с веснушками, побледневшими за зиму, оглянулась кругом в поисках и подскакала на одной ноге к коновязному чугунному столбу у ворот проходного двора, оттерла о ребристый столб опойковый носик ботинка, избавляясь от склизкого комка рыбьей требухи.
– Совсем дворники распустились, за ворота уже ни ногой, – проворчала Варенька в унисон прочим горожанам, потерявшим из виду казённых уборщиков (только во дворах и остались вековые династии Михалычей и Федулок).
Впрочем, ничем нельзя было сейчас «перелопать» стаю мыльных радужных пузырей, порхающих в душе её. Даже вот такой «гадостью» из разряда тех, что налипают нынче на мозг едва ли не чаще, чем уличная грязь на обувь: «Последняя выходка Распутина… И гнал вперёд себя голую царицу как публичную девку…»
И картинка-то?!
– Фу, – скривила Варвара Иванова фамильно-пухлые губки, наткнувшись взглядом на афишку, налепленную над столбом посреди прочих бумажных струпьев, уродующих и без того непритязательную стену грязных задворок Литейного.
Картинка такая, что и вообразить себе трудно, чтобы кто-то печатал такое, глядя в набор без омерзения, чтобы над медным клише старательно работал гравёр, высунув язык, а до того что-то правил в рисунке и комкал эскизы настоящий живой художник… Нет. Это всё должен был делать только какой-то мёртвый, грязный, замасленный механизм без малейшего участия человеческих глаз и совести.
«Впрочем, это и правда, не печатный станок делал, – смешно наклонила Варвара головку с узлом русых волос набок, точно дворняжка, изучающая витрину мясной лавки. – Видно же по слегка расплывшимся краскам. И вот тут угол блеклый, непропечатанный, точно как в “мастерской для образованных женщин”. Как же всё-таки эта машинка для ручной литографии называется, слово такое забавное?»
Варя, воровато оглянувшись и лизнув язычком большой палец, попробовала потереть бледно-розовый подол пеньюара якобы Императрицы, узнаваемой только по каракулям карикатурной подписи. Не вышло.
«Фу, ещё увидит кто-нибудь», – отдёрнула она палец и рассмеялась, вообразив, как выглядит со стороны. Взрослая барышня, «народная учительница», а всякую глупость напечатанную изучает, как её же ученики: «Ра-бы-не-мы… Ры-бы… тоже помалкивают». И то – была бы ещё афиша кинематографа, а то и не поймёшь, то ли политика, то ли просто похабщина. Хотя поди отличи сейчас одно от другого.
Нет, всё-таки не зря папа никогда не поощрял в их доме «этой республиканской болтовни» – так он называет тему, совершенно обязательную теперь во всяком Петроградском застолье от «Англетера» до кухмистерской какой-нибудь. Не зря папа говорит, что точно такие же выдумки и нелепицы безо всяких газет и афишек в своё время распространялись и об императоре Павле I накануне дворцового переворота, и значит, «беспокоиться о Республике» нет никаких надежд.
Именно так и говорит. Причём говорит как антрополог, знающий физиологию русского человека: «Никаких надежд». А это, в свою очередь, значит, что в глубине души надежды экстраординарный профессор Иванов всё-таки питает. Просто это юмор у него такой британский, демонстративно-скептический.
На что, собственно, надеется Иван Иванович? Помалкивает пока. Может, верит, что дело не обойдётся одним только «дворцовым переворотом», о котором все кругом говорят. Или, наоборот, надеется, что из всего переполоха, как в 1905-м, выйдет только Конституция, но такая, от которой царю уже никак не отвертеться. И, значит, всё не так уж плохо, есть смысл, не дожидаясь какого-то исторического разрешения (завтра ли оно случится, послезавтра) – жить.
Снова заулыбалась Варя. Поймала себя на мысли, что о политике задумалась машинально, в силу привычки. Слишком много её стало в жизни, прямо везде её медные провода, горячие от напряжения, искрящие, бьющие током то тут, то там. Даже где не ждёшь. Как, например, в «рабочей школе», куда она шла вовсе не за политикой, а за…
Ой, ну чего лукавить? Чего бы она ещё бегала на эти задворки гремучего угрюмого чудовища с жёлтыми глазищами в бельмах масла и пыли – «Санкт-Петербургского патронного завода» – так и гнусавит по-прежнему, со снобистским апломбом, гипсовая надпись на фронтоне. Да, что ни говори, но пример других курсисток, подвизавшихся «делу народного просвещения» с тем, чтобы услышать в описании самой себя третьими лицами – революционерка, и на неё, как ни странно, много подействовал. Хотя уж кому-кому, а Вареньке не грозило, чтобы это был единственный лестный эпитет к её характеристике в кругу собеседников, тонущих в табачном дыму. Ей там законно полагались ещё и «загадочная, неприступная, таинственная»… Так безбожно врала себе Варвара и даже знала, что врёт. Знала, что все эти романтические «арабески» вянут под приговором «благовоспитанной», – званием, по нынешним временам, пошлым и унизительным. Как тут если не прославиться, то хоть за глаза прослыть «революционеркой»? Не «миленькой, соблазнительной, кокоткой» (что в глубине души она, может, даже и приветствовала бы), а вот чуть ли не с прокламациями за пазухой и с револьвером в ридикюле – «р-революционеркой»!
Варвара сама себе состроила виновато-игривую рожицу, весьма заинтересовавшую какого-то тощего юношу в куцей студенческой шинели. Юношу, вышедшего как раз из одной из несчётных трактирных нор Литейного и, должно быть, принявшего её гримаску на свой счёт. На это Варвара тотчас состроила другую – ту самую «фребеличку» или «классную даму», что так портила ей «современную» репутацию, делая совершенно «несовременной».
Студент-переросток прямо-таки шарахнулся, и Варвара, не выдержав, прыснула в нитяную перчатку.
«А ведь сработало же!» – это не насчёт «классной дамы и фребелички», это насчёт революционерки, радостно подумалось ей, когда она нырнула в подворотню, ведущую за угол эклектичного дома «Самолёта», дома пароходной компании.
Да у неё со времён старших классов гимназии не было столько «воздыхателей», как теперь, в новой роли. Да и те что были? Именно, что «воздыхатели» – необъявленные, не изъявившие ещё своих чувств. «Оглашенных» так и вовсе никогда не было за все 24 года её долгой и пронзительно одинокой жизни, – подыгрывая лирическому герою внутри себя, Варвара посуровела, опустила глаза. Ни дать ни взять, вериги одиночества понесла под любимым английским костюмом цвета «Аделаида».
Впрочем, тут же Варя стряхнула невидимые цепи, расправила плечи так, чтобы и грудь чётче обрисовалась. Неинтересно уже нести вериги одиночества. Теперь – есть Он. И именно к Нему она сейчас и идёт в рабочую школу. К «оглашенному» – объявленному по всем правилам Домостроя. Хоть это, по теперешним временам, даже предосудительно как-то, но из песни, то есть из семейной хроники, теперь не выкинешь: с представлением папа, прошением руки и сердца, с помолвкой в кругу родни и друзей – со всей, как говорила сестрёнка, «епитимьей».
Как же потешалась со всей этой «мерехлюндии» Кира! Вот уж революционерка по существу, так сказать, а не по форме. А ведь никакой даже не прогрессист, не то, чтобы социалистка. Вообще, чёрт его знает, что такое. Декадентка, что ли? Просто «эмансипэ»? А то уже и мистик. За ней и не уследишь…
«Emancipatio» Кира
Петроград. Март. Литейный мост
– Петроград чумной какой-то стал. Весь дышит оккультизмом. Куда ни зайдёшь – если не на спиритическом сеансе очутишься, то на американской лекции по Блаватской…
Её спутник смеётся, а Кира недовольно хмурится, не зная, то ли улыбнуться сейчас сочувственно, поддакнуть, то ли воззриться на собеседника с сумрачным недоумением, мол, «а вы бывали в хрустальных эфирах Тибета, что вам так смешно?..»
Надо бы «воззриться». Благо электрический свет фонаря, резкий как вспышка фотографического магния, даёт такие странные голубые с лиловым разводы. Такие, что (наверняка знает Кира) будет её взгляд исподлобья сейчас для него не хуже кляпа. И уж точно смутит провожатого, если не заставит задохнуться от переполненности воображения. Глаза в ночи чернее чёрного (знает Кира) – антрацит с искрой, в тенях, как у Веры Холодной, губы, будто сажей нарисованы. Что там ещё он писал в своём стихотворении такого, что стоит и отмолчаться и далее, – пусть теряется в догадках насчёт впечатления, которое производит. Пусть гадает, есть ли оно у неё вообще – впечатление от его стихов. Она и на собрании раз только дала понять, что прекрасно себе понимает, кто эта:
…Чей цикорный взгляд
Так терпок, что на языке
Горчат слова,
Не сказанные вслух…
Глянула тогда в «Раковине» на чтеца вскользь, потом ещё раз – через плечо, будто закрепила негатив фиксажным раствором.
Не впервой ей быть блоковской «Незнакомкой» в чьих-то произведениях, но всё одно трогает. Хоть иногда кажется: трогать-то трогает, но холодными пальцами как-то и за горло. А иногда, сидя в первом ряду, так и вовсе нестерпимо хочется сдвинуть колени.
– Странно, правда?..
Варвара лишь полуоборотом головы дала знать, что поддерживает их странную беседу.
– Странно, что мистика, – расхрабрившись, будто после молчаливого поощрения, снова принялся вещать «автор монолога»: – Вошла в нашу жизнь, хоть и крадучись, но сразу вслед ворвавшимся в неё же моторам, мотоциклетам и… этим…
– Дирижаблям, – не удержалась-таки, чтобы не подсказать, Кира.
– Да, аэропланам.
Спутник заметно смутился. Поправил лацкан пальто, сунул руку за пазуху, но не нашёл ей там применения. Сунул обе руки в карманы. Совсем как гимназистка с запиской, треплющая кружевные оборки платья, не зная, как её передать адресату «с та-акими усами!»
Кире стало жалко мученика – чувствует её, дышит мечтою о ней, пьяный от страсти, – даже завидно до злости. Живой. Но не до него, ей богу. Были б силы сейчас, – она бы ему объяснила, что такое и каков он на самом деле, воспеваемый ими потусторонний мир, в котором она уже, как говорится, одной ногой. Нет, скорей одной только головой, как когда-то в детстве, в Артиллерийской бухте, застигнутой врасплох мёртвым штилем.
…Помнится, если встать на четвереньки и опустить голову в воду – можно увидеть странный изнаночный мир, с его таинственными неземными обитателями и древними лесами, вечно колышущимися в далёких горах, тот золотистый с зелёноватой оторопью свет…
Так и теперь. Только теперь свет этот голубой, с синей оторопью теней, не спешащих следовать за своими хозяевами. Он вспыхивает, где не ждёшь: в чердачных оконцах ночного города под самыми крышами, в дверях, вдруг распахивающихся в глухой стене, под чёрными чугунными мостами в реке – бледным бирюзовым пятном с фосфорной зеленью рыб подо льдом. И нельзя сказать, чтобы свет этот был непредсказуем, напротив, он обязателен, как предвестник кошмара, как следствие, как результат переправы на тот неведомый берег в ладье Харона, сшитой из костей. Переправы на тот свет, в тот свет с замедленными тенями…
– Да, тот свет – это самое точное определение, – кажется, она даже прошептала это вслух, потому что её спутник вдруг отстал, словно ошеломлённый услышанным.
Она обернулась, почувствовав щекой прикосновение газового шарфа. Увидела провожатого своего неожиданно далеко, чуть ли не в начале моста, который они, кажется, уже и прошли весь. Но он почему-то стоял теперь в туннельной перспективе, отмеченной гирляндой ван-гоговских звёзд, с протуберанцами фиолетово-серебристых жирных мазков. Стоял один. Хоть только что на Литейном мосту было обыкновенное оживление, как на вечернем проспекте, когда всё движется и сверкает в предчувствии ночных безумств и приключений. А теперь он там один и, судя по предсмертной агонии его трёхкратной – серой, синей и фиолетовой – тени, вот-вот исчезнет…
«Господи, кажется, опять, – спохватилась Кира и сказала себе: – Надо успеть прежде, чем это случится. Прежде, чем реальный спутник исчезнет окончательно в электрических огнях фонарей, а на смену ему отовсюду полезут гости из того света, – узнаваемые уже, но от того не менее кошмарные, горячечно переменчивые. Вот и озноб уже начался, который вскорости обязательно сменится жаром…»
Кира, борясь с дрожью в руках, распустила узел полотняной сумочки, расшитой бисером по английской моде, и полезла за лекарством. По устоявшейся уже привычке, прикрывая это своё занятие громким шмыганьем носа, мол, «мочи нет, – сейчас чихну…» Но батистовый платок не спешила вытаскивать, будто пытаясь нащупать сквозь него что-то ещё в красном матерчатом зеве сумочки среди обычных девических, как сама говорила, – финтифлюшек…
Чихнула наконец.
– Так что же вас, Георгий, не устраивает в проповеди мадам Блаватской? Что там ни говори, оно весьма наукообразно. Терминология, какой, вон, папенька мой практикует своих студентов. А он у меня, заметим, экстраординарный профессор, учёный этнограф. Я уже не говорю, что этими своими словесами, вернее, учением об их эзотерическом воздействии, Елена Петровна едва ли не породила нынешних футуристов. Представьте только – Бурлюк и Маяковский как порождения «Разоблачённой Изиды»!..
Кира зашлась то ли смехом, то ли безудержным болезненным кашлем. Скорее всё-таки смехом, потому что тут же и простонала почти сквозь всхлипы:
– «Порождения ехиднины»!
Спутник, видимо, озадаченный внезапностью перемены в девушке, промолчал.
А девушка замахала свободной рукой, борясь с приступом, и продолжила, энергично выстукивая каблучками бот по мостовой:
– Это ж вам не чревовещания «живого трупа» Гузика, закаченные глазки баронессы Прасковьи или ахинея Малахова. Нет, я готова согласиться, что каждое второе «духовные общество» нынче – помесь «жёлтого дома» и ярмарочного балагана. Всё с мошеннической машинерией под сценой. Но кто рискнёт опровергнуть реальность Шамбалы? Вы вот рискнёте? Это же всё одно, что утверждать, что и никакого Тибета нет вовсе, коли ты лично его не видел, а может, и видел, но видел зря, ежели не пощупал для прочности оснований. Ибо, «пока не вложу персты свои в раны…» Нет, я серьёзно, вы как? Насчёт: «персты вложить»?
Кира наконец обернулась.
Гирлянды круглых фонарей Литейного моста уходили на Выборгскую сторону и сходились там в застывшем фейерверке над тёмной водой. Да, люди по-прежнему сновали по мосту – и мимо неё, и навстречу, и едва не наталкиваясь. Люди по-прежнему заполняли мир своими мимолётными взглядами, обрывками слов, смеха, кашля, бегом, потерянными силуэтами вдали и картинными позами на переднем плане, раздражённой жестикуляцией, шорохом дамских подолов и цоканьем подбитых сапог кавалеров. Их было так много, даже без учёта тех, кого не видно было в конных экипажах и салонах автомобилей, и тех, кого хоть и было видно, но их и так уже учёл и пересчитал кондуктор трамвая. Людей было много. Но вот «с ней» не было никого.
Она подождала, топчась на месте, в тени афишной тумбы, и насторожившись, не появится ли её спутник, вынырнув из толпы с запоздалыми извинениями, или, что куда хуже, не объявится ли кто иной, нездорово заинтересовавшийся барышней, говорящей сама с собой?..
Никто не объявился, чему она почти уже не удивилась. Может, он, тот поэт из Собрания, отстал и ушёл давно, напуганный и разочарованный? Может, даже и скорей всего, они прилично попрощались, и она удачливо отвязалась от всех своих обычных провожатых. А может, никого и не было?
Через минуту в тёмную реку сквозь петли русалочьих хвостов в ажурном литье ограды канул скомканный платок с коричневым бочонком пустого аптекарского флакона…
Николай Иванов
Августовские леса. Февраль 1915-го
Размеренная ходьба на морозе не согревает нисколько.
Тут поневоле размечтаешься… нет, не о голландке с обжигающими изразцами в петроградской квартире, не о раскрасневшемся поддувале русской печи в какой-нибудь смрадной избе, вросшей в землю ещё при Радищеве, и даже не о костерке, размётанном на степном привале всеми ветрами. А о солдатском караульном тулупе и валенках размечтаешься. И рад бы, если уж не убежать никуда от этой беды – холодных ног, – то пробежаться, хоть рысцой растоптать в сапогах эту мёрзлую и мерзкую слякоть портянок. Да где там. На малейшее шевеление в колонне немец откликается настороженным: «Halt!» – пусть усталым и безразличным, но веришь и ему, и поведённому в твою сторону стволу «маузера» безоговорочно. Веришь, что Фридриху проще, не снимая цивильной варежки, нажать на спусковой крючок, чем слезать с саней, где у него уже угретое гнёздышко в соломе, да с русской шинелькой на холодных сапогах. А бегать к пленным, орать да пинать их прикладами – это пусть поляки побегают да погреются. Они энтузиасты. Один из них уж было наскочил с винтовкой, перехваченной за цевьё, на подпрапорщика Радецкого, что походил на заиндевелую колоду, которая только «щучьим велением» движется в нужном направлении. Движется, но то и дело сбивается с него, уходя из колонны замысловатым зигзагом. Замахнулся поляк загнать бедолагу в подобие строя. Но, наткнувшись на сумрачный взгляд Николая из-под закуржавленых бровей, ограничился только окриком: «Хутче, пся крев!»
Капитан Иванов не то вновь вернулся к своим размышлениям, не то вновь окунулся в холодный рассудочный бред, помогающий медленно, шаг за шагом, если и не вовсе уйти от действительности, то хотя бы, двигаться ей параллельно.
Насколько всё скверно?
Окончательный вывод уже вскорости помог сделать встретившийся им по пути примечательный «Panhard-Levassor», «под снег» крашенный известью. Кабриолет модели 1908 года. Несколько устаревший, но отличавшийся редкой для «мобилизованных» проходимостью (французы до войны ещё из таких «пулемётный автомобиль» делали для службы в Марокко).
«Panhard» выволокли из ворот пленённым, на буксировочном тросе, как на аркане. Грузовой «Daimler», что тащил беднягу, казался самодовольным янычаром. Сыто урча и отфыркиваясь сизым смрадом, тупорылый «немец» добрался наконец, ёрзая по грязи, как по «чёрному вазелину»[6]6
Техническому.
[Закрыть], до изгиба дороги, где лес чуть ли не над самой колеей нависал карнизами еловых лап, – под такими не так давно скрывались остатки «Ивановского арьергарда». Тут грузовик остановился, пыхтя и будто нарочно, чтобы подразнить своим богатым трофеем. Из тесной кабины, как из скворечника, выбрался шофёр в нестроевой бескозырке. Следом высунулся, но только на подножку, грузный офицер в цивильной шубе поверх шинели и с фуражкой с наушниками, – очевидно, что интендант. Особенно очевидно из-за плаксиво-жалобного тона скупщика, которым краснощёкий толстяк не то умолял, не то стращал флегматичного гефрайтера-водителя:
– Шнелль! Данке, шён. Шайсе! Шнелль!
– Знакомый тарантас, – буркнул, покосившись на «аварийную сцепку», вахмистр.
Николай Иванов молча обошёл выбеленное крыло «Panhard-а», пятнистое от влаги. Машину командира 20-го корпуса он тоже узнал. Помнилось, не так давно, опираясь на это самое крыло чёрной перчаткой, генерал Булгаков с подножки автомобиля призывал их «не посрамить…» и «показать тевтонам…», а заодно призывал и «кару Божью» на головы тех, кто посрамит и не покажет. Впрочем, ни злобы особой, ни досады на командование капитан Иванов не ощущал – уж кому-кому, а ему, поднаторевшему в истории стратегического планирования по воле батюшки, видевшего в нём полководца, было ясно: без налаженного подвоза боеприпасов – никак. Все эти залихватские кличи вроде: «Пуля-дура, штык-молодец!» – мало чего стоят. Не та теперь война, чтобы на «уру!» переть по заветам Суворовским. Пулемёт – он железяка, он «уры» не слышит и не боится. Они и так уже сколько дней немецких пулемётчиков на испуг брали – но всему есть предел. И раз командир корпуса принял решение сложить оружие – то это ещё не значит, что «измена»… Это значит, что и на карте он не нашёл, куда им с голыми руками вырваться можно. Худо всё на карте. На ней видней…
Точно в подтверждение его мыслям, размеренно ложащимся в логическую цепочку, как следы впереди идущего пленника на заснеженную колею, кто-то будто бы сам себя спросил вслух, глухо и мрачно:
– Что ж помощь не подоспела?..
Никто ему не ответил, но и молчание было красноречиво.
– Не то что подкрепления – попа с иконой не прислали, чтоб причаститься, – то ли назло молчанию, то ли, наоборот, вдохновлённый им, продолжил солдат. – Или они там, в штабе, изначально думали в плен идти? Виданное ли дело, не в одиночку, обделавшись, – это со всяким бывает, – а цельными полками сдаваться?
– Виданное, как видишь, – наконец отозвался кто-то из колонны поблизости не без ехидцы. – Топай вот теперь и любуйся.
– Да какими полками, к лешему? – с болезненной хриплостью возразили откуда-то справа. – У нас от полку и полуроты не осталось. Знамя целовальное и то, как пошёл убой, спрятали, чтобы в плен не сдавать.
– А что плен?.. Что такого, что плен, братцы? – раздался голос и позади Николая, как-то сразу не понравившийся ему тоном заискивающим… и нарочито придурковатым, что ли? – У меня вот дядька в Японскую воевал. Под Мукденом сдался. И по сей день там, в Японии, живёт припеваючи. Так он говорит: «Драться надо до крови, но не до смерти».
– И как это он тебе сказал? – возразил тот же голос с ехидцей. – Он же у тебя, сам говоришь, аж в Японии?..
Закончилась въедливая реплика громче: видимо, говорящий обернулся.
Обернулся и капитан Иванов. Не нашёл взглядом «агитатора», но почему-то его внимание больше привлёк немецкий офицер, невесть откуда взявшийся в оцеплении.
До сего момента Николай и не видел никого старше фельдфебеля, отличного офицерской саблей на ремне, – точно, как городовой. А этот, судя по плетённому в косичку погону с двумя звёздочками, – гауптман. С востреньким носиком под чёрным козырьком и щеками, втянутыми то ли от брезгливости, то ли от вдумчивого напряжения. Видно же, что не по нутру ему скакать по грязевым буеракам подле запаршивевшей и завшивевшей толпы оборванцев, но… «Что делать?.. – написано на недовольной физиономии. – Дело!»
Что же это за дело такое? На пленных не кричит, конвоиров не понукает? Никак не отделаться от ощущения, что немец прислушивается к разговорам военнопленных.
Было к чему прислушаться, если б ты был, например, из контрразведки. Тут уж не отравленные «мыслишки вслух», от которых за версту, как говорится, несёт падалью, а целая афиша рекламная вырисовывается, как на витрине.
– А ты вот сам посуди, – проповедовал уже не кому-то конкретно, а на публику всё тот же «племянник японского городового». – Ежели даже с такими антихристами, как японцы, ужиться можно? Вон дядька мой пишет, что, к примеру, водка ихняя – саки саками! Всяко нашей и хужее, и слабше, а всё одно водка. И купается он там не в корыте, а в кадке… Не помню, как называется, да и не суть. Суть, что понимаешь, по ихним законам, чтобы в кадке этой мыться, непременно тебе баба положена! По закону! Банщица. Их там всех Глашками зовут. Так они тебе ещё и чай потом обязаны…
– Это после чего «потом»? После помывки?
– И только чай?
– Это, значится, в кадушку с самоваром?
Слушатели оживились. Толпа машинально стала сбиваться поближе к «зазывале» и тут воленс-ноленс наталкивалась на капитанские звёздочки Николая на мятых погонах шинели. Кто-то тотчас сдавал назад, кто-то хмурился, но делал вид, что «это ничаво». Кто-то искоса глядел, а кто и вопросительно.
Надо было как-то реагировать. Сообразно званию и положению.
Но вот сообразно душе, понял вдруг Николай, учесть надо, что разговор и сам собой из разряда провокации перешёл в окопный трёп с шутками-прибаутками с непременным куплетом «о бабах». Поэтому, запомнив про себя «японского племянника», Николай наконец подал голос. Чего от него ожидали, судя по тотчас же установившейся напряжённой тишине.
– Дядя твой, поди, как услышал, сколько помывка с той «Глашкой» стоит, так и вовсе мыться зарёкся. И не банщицы это и тем более не буфетчицы, а тамошние «белобилетчицы» наивысшего разряда. Гейшами зовутся, – громко, но сухо, без каких-либо красок в голосе произнёс Николай, будто довёл инструкцию по гранате новой системы. – Кадка эта у них – такая же ванная, как у тебя корыто. Называется фуракэ и банщица к ней полагается, как тебе пирожное после карцера. А сакэ – водка рисовая это.
Народ, сбившийся было в бурлацкую артель, как на картине Репина, рассеялся сам собой, традиционно покорённый сокровенной тайной образования, но разговоры более не стихали, оживляя унылое шествие.
В любом случае обсуждались ли это вариации будущего в плену или строились непримиримые планы побега, – всяко это оживление было к лучшему, как даже горячка у пациента, казалось бы, начавшего уже коченеть. Эта перемена была к лучшему, к жизни.
И, кстати, заставила она порядком заметаться немецкого офицера, – это отметил капитан Иванов, наблюдая то тут, то там в просветах между суконными горбами скаток, поднятых воротников шинелей, среди серых курчавых шапок высокую тулью с имперским орлом и на околыше трёхцветной кокардой какого-то из бесчисленных германских королевств.
«Надо будет припомнить-таки какого, – подумалось Николаю, – раз уж подняты из сундуков детства этнографические деликатесы, которыми в своё время потчевал меня дядя Иван Иванович. – Пригодится. Неспроста этот “коллега” по званию тут, среди пленных, крутится, что твой уж…»
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?