Автор книги: Юрий Лотман
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Для того чтобы выполнить ту высокую роль, которую Пушкин отводил в своих думах семье, – действительно сделаться цитаделью личной независимости и человеческого достоинства, – она должна быть гарантирована от полицейского вмешательства, должна сделаться святыней, в которую никакая власть – от рядового соглядатая до императора – не смеет сунуть свой нос. Государство занимается политическим бытием подданных, частная жизнь – их личное дело.
Однако эти идеалы, укладывающиеся в английскую поговорку «Мой дом – моя крепость», плохо вязались с реальностью николаевской России. Представление о том, что его власти могут быть поставлены какие-либо пределы, было Николаю I и чуждо, и непонятно. Организованный при нем корпус жандармов получил исключительно широкие и сознательно неопределенные полномочия. Просматривая дела III отделения и донесения жандармов, убеждаешься, что в поле их зрения попадали не только преступления политические, но и преступления против нравственности, и даже не поступки, а намерения, мнения, слова и мысли. Жандармы могли заинтересоваться кругом чтения того или иного человека, содержанием его частной переписки, они не стеснялись распечатывать любовные письма и подслушивать дружеские разговоры. Александра Осиповна Смирнова из-за границы писала: «В матушке России хоть по-халдейски напиши, так и то на почте разберут <…> я иногда получаю письма, просто разрезанные по бокам». В этих условиях надежда на какую-то отгороженную от государственной власти семью была иллюзорной, и Пушкин в этом вскоре убедился.
В конце апреля 1834 г. Пушкин написал письмо жене, в котором сообщал, что, сказавшись больным, он не пошел поздравлять наследника престола (будущего Александра II) с совершеннолетием. В нем содержалась ироническая оценка придворных обязанностей, навязанных Пушкину Николаем I. Письмо было вскрыто на почте, передано Бенкендорфу и от него попало к царю. Пушкин, узнавший обо всем от перепуганного Жуковского, был крайне возмущен. В дневнике 10 мая 1834 г. он записал: «…какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! что ни говори, мудрено быть самодержавным» (XII, 329).
Здесь сконцентрированы основные черты отношения Пушкина к власти в этот момент: попытка отделить царя-человека, отношение к которому окрашено еще в тона снисходительности и признания известных достоинств («честный человек»!), от принципа самодержавия как такового, в котором, а не в человеческом характере императора, усматривается корень зла. Особенно же существенно подчеркивание безнравственности как основного принципа правительства. Распечатывание полицией писем с целью политического надзора было в России в ходу со времени Екатерины II (ввел его почт-директор И. Пестель – отец декабриста). При Николае I оно вошло в систему, и образ почтмейстера Шпекина в «Ревизоре» Гоголя был исполнен глубокой актуальности[140]140
Белинский писал Гоголю в своем знаменитом письме: «Шпекины распечатывают чужие письма не из одного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов».
[Закрыть]. В 1827 г. Жуковский, столкнувшись с фактом незаконной проверки его писем, с возмущением писал А. И. Тургеневу: «Кто вверит себя почте? Что выиграли, разрушив святыню, веру и уважение к правительству? Это бесит! Как же хотят уважения к законам в частных лицах, когда правительство все беззаконное себе позволяет?»[141]141
Жуковский В. А. Письма к А. И. Тургеневу. М., 1895. С. 232.
[Закрыть]
Пушкин еще во время южной ссылки знал, что его письма подвергаются перлюстрации. Но тогда он только отшучивался: предлагая Вяземскому организовать переписку, минуя почту, он заключал: «…я бы тебе переслал кой-что слишком для нее тяжелое. Сходнее нам в Азии писать по оказии» (XIII, 82). Теперь возмущению его не было конца: полицейский надзор вторгался туда, где он надеялся обосновать духовную крепость культуры, – в Семью и Дом. Он писал жене о «тайне семейственных сношений, проникнутой скверным и бесчестным образом». «Никто не должен знать, что может происходить между нами; никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни» (XV, 150). И через несколько дней снова: «Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство à la lettre (буквально. – Ю. Л.). Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilité de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше» (XV, 154).
Эти письма не просто жалобы: предаваться бессильным жалобам менее всего было в характере Пушкина. Это начало борьбы. Прежде всего Пушкин дает правовое определение своей позиции: по аналогии с юридическим термином, составляющим основу западноевропейских правовых норм, «неприкосновенность личности» он вводит собственное понятие – «семейственная неприкосновенность» (французский перевод должен утвердить именно характер юридического термина за этим выражением). Развивая эту мысль, он говорит о двух разновидностях свободы – политической, которая заключается в возможности
оспаривать налоги,
Или мешать царям друг с другом воевать (III, 420),
и духовной независимости, основанной на семейственной неприкосновенности (сейчас лишь закладываются первые основы этой идеи – в творчестве, и особенно в лирике 1835–1836 гг., они получат широкое развитие). Намек на каторгу имеет ясный смысл: он сопоставляет декабристов – борцов за политическую свободу (никакая другая каторга в данном контексте Пушкину, конечно, не могла прийти в голову) – и себя, начинающего сражение за духовную независимость от власти.
Характер борьбы определял и тактику. Убедившись, что его письма читают, он прежде всего ответил отказом признать и принять действия властей как норму. Демонстративно игнорируя этот факт, он начинает писать жене письма, значительно более резкие, чем то, с которого начался весь конфликт. В них он, во‐первых, дает общее обоснование «семейственной неприкосновенности» (то, что в нее входит право на тайну переписки, показывает широту трактовки Пушкиным этого понятия). Базируется эта неприкосновенность не на политических, а на моральных основаниях. Во-вторых, он начинает борьбу с лицами, которых он считает виновными в нарушении его нрав мужа и главы семейства. Зная, что именно они будут в первую очередь читать его письма и в то же время никогда не посмеют в этом прямо признаться, он шлет им прямо в лицо оскорбительные характеристики. Так, Пушкин с основанием подозревал, что первым звеном в цепи перлюстрации является московский почт-директор А. Я. Булгаков. Сашка Булгаков, как его презрительно именовал Пушкин в своем дневнике, соединял в одном лице Шпекина и Загорецкого: ловкий, любезный, «всеобщий одолжитель», как его именовали в кругу пушкинских приятелей, он был в первую очередь живая хроника светских сплетен, переносчик новостей и передатчик слухов. Сделавшись в 1832 г. московским почт-директором, он, по словам Вяземского, попал в свою стихию: «Он получал письма, писал письма, отправлял письма, словом, купался и плавал в письмах, как осетр в Оке»[142]142
Вяземский П. А. Полн. собр. соч. СПб., 1882. Т. 7. С. 189.
[Закрыть].
Однако он не только «купался и плавал», но и упражнялся в искусстве, осетрам неизвестном: распечатывал и читал чужие письма, разнося потом по знакомым пикантные новости. Делал он это и по собственному почину, «из любви к словесности». Однако просмотр дел III отделения свидетельствует и о менее невинных забавах: копии с прочтенных писем Булгаков регулярно направлял Бенкендорфу.
Пушкин начал наступательную кампанию за тайну семейной переписки с того, что нанес «Сашке Булгакову» сознательное и страшное оскорбление. Зная, что его письмо попадет в руки московского почт-директора, он предупреждал жену быть осторожнее в письмах, так как в Москве «состоит почт-директором н<егодя>й Булгаков, который не считает грехом ни распечатывать чужие письма, ни торговать собственными (дочерьми)»[143]143
Русская старина. 1880. № 9. С. 219.
[Закрыть].
Письмо это Пушкин не только послал по почте, но и показал приятелям (именно поэтому текст известен, хотя подлинник до нас не дошел). В выборе тех, кому письмо показывалось, виден умысел и обдуманная стратегия. Так, например, Пушкин показал письмо поэту средней руки М. Д. Деларю. Деларю не был близким приятелем Пушкина, но зато он был другом П. И. Миллера. А Миллер – сам лицеист и поклонник таланта Пушкина – был личным секретарем Бенкендорфа, и Пушкин мог рассчитывать, что информация о его конфликте с почтой получит в высших сферах не только то освещение, которое ему придает Булгаков (Пушкин был склонен считать, что неприятность со вскрытым письмом произошла оттого, что оно было неправильно истолковано царю; в дневнике он писал: «Полиция (читай – Бенкендорф. – Ю. Л.), не разобрав смысла, представила письмо г<осудар>ю, который сгоряча также его не понял» – XII, 329).
Обдуманным ударом было упоминание о «торговле собственными дочерьми». Младшая дочь А. Я. Булгакова Ольга, вышедшая замуж за кн. А. С. Долгорукова за три недели до женитьбы Пушкина, была известной московской красавицей. О ее близости с Николаем I ходили скандальные слухи. Пушкин записал в дневнике, что Николай в Москве «ухаживал за молодою кн. Д<олгорукою>». Когда у нее родилась первая дочь, Николай был крестным отцом. Упоминая этот слух, Пушкин лишал Булгакова возможности передавать копию письма по начальству.
Однако Пушкин не собирался ограничиваться клеймом на лбу почтового чиновника. Ему надо было, чтобы и царь знал, как называются подобные действия на языке честных людей. После эпизода с распечатыванием письма он делается в письмах особенно резок, сопровождая наиболее сильные выражения многозначительной пометой: «Это писано не для тебя»; «Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?» (XV, 154). И, нарушая всякую осторожность, он постоянно призывает жену к осторожности, подчеркивая, что он ни на минуту не упускает из виду посторонних глаз, обращенных на их переписку: «…будь осторожна… вероятно и твои письма распечатывают: этого требует Государственная безопасность» (XV, 157). Горькая ирония последних слов направлена тому же адресату. Царь любит показывать себя джентльменом: он безупречно вежлив с дамами, любит рыцарские жесты. Пушкин рисует в письмах едкую карикатуру: джентльмен, читающий чужие письма, и тут же с оскорбительным великодушием прощает царю эту меру «государственной безопасности»: «На того я перестал сердиться, потому что toute réflexion faite[144]144
В сущности говоря (фр.).
[Закрыть], не он виноват в свинстве его окружающем». И далее пишет, что, «живя в нужнике», поневоле привыкнешь к его вони, «и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman[145]145
Джентльмен (англ.).
[Закрыть]. Ух кабы мне удрать на чистый воздух» (XV, 159). Эта уникальная характеристика николаевского царствования была предназначена для правительственных читателей.
Случай с распечатыванием писем приобретал в глазах Пушкина символическое значение, становясь знаком бесправия личности в самодержавно управляемой стране. Настроения Пушкина, видимо, близко соответствовали излюбленному выражению С. В. Салтыкова, известного чудака и оригинала, «вторники» которого в его доме на Малой Морской Пушкин охотно посещал в 1833–1836 гг. С. В. Салтыков в раннем детстве поссорился с будущим Александром I, товарищем детских игр которого он был. Карьера его была безнадежна испорчена, он рано вышел в отставку и замкнулся в одинокой и демонстративной оппозиции. Знакомец и собеседник Салтыкова вспоминает одну из любимых тем его разговоров: «Часто Салтыков обращался к своей жене со словами, возбуждавшими мое удивление: “Я видел сегодня le grand bourgeois, – кого он подразумевал под этим, не трудно догадаться, – уверяю тебя, ma chère, он может выпороть тебя розгами, если захочет; повторяю: он может”»[146]146
Le grand bourgeois – «великий мещанин» (фр.). Называя царя «мещанином», Салтыков выражал аристократическое презрение главе императорской власти.
Ма chère – «моя дорогая» (фр.). Автор цитаты – Вильгельм фон Ленц. Цит. по: Пушкин А. С. Дневник. 1833–1835 / Под ред. и с прим. Б. Л. Модзалевского и статьей П. Е. Щеголева. М.; Пг., 1923. С. 145.
[Закрыть].
Здесь уместно вспомнить слова Льва Толстого, чья реакция на полицейский обыск в Ясной Поляне в 1862 г. психологически напоминает негодование Пушкина. Л. Н. Толстой писал 7 августа 1862 г. своей тетке А. А. Толстой: «Я и прятаться не стану я громко объявлю, что продаю именья, чтобы уехать из России, где нельзя знать минутой вперед, что меня, и сестру, и жену, и мать не скуют и не высекут, – я уеду»[147]147
Толстой Л. Н Собр. соч.: В 22 т. М., 1984. Т. 18. С. 589.
[Закрыть].
Совпадение позиций Толстого и Пушкина глубоко не случайно: именно у Толстого нашла свое продолжение пушкинская традиция культивирования святыни домашнего гнезда как основы «самостоянья человека».
Краеугольным камнем пушкинской программы была личная независимость. Но именно это в николаевском «свинском Петербурге» оказалось наименее достижимым. Препятствия все возрастали.
Николай I не хотел спускать глаз с Пушкина. То же советовал ему и Бенкендорф: «Лучше, чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе»[148]148
Старина и новизна. СПб., 1903. Кн. 6. С. 10.
[Закрыть].
1 января 1834 г. Пушкин записал в своем дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам)»[149]149
Пушкин был отставлен от службы в 1824 г. в чине коллежского секретаря («десятого класса»). После этого он не служил, и Николай I, принимая его вновь на службу, дал следующий чин – девятого класса (классы шли по убывающим номерам). В придворной службе, куда царь зачислил поэта, это был чин камер-юнкера. Формально царь был справедлив, не желая для Пушкина нарушать порядка производства в чины, но по существу это было оскорбление: камер-юнкеры все были почти мальчики по возрасту.
[Закрыть] (XII, 318). «Пожалование» это доставило поэту много неудобств, а в дальнейшем явилось одной из причин его трагического конца. Пушкин оказался прикованным к Петербургу и двору. Отныне он был обязан являться на все официальные церемонии в придворном мундире, выслушивать поучения не только Бенкендорфа, но и обер-камергера двора графа Литта. Николай I был в душе мелочный тиран: даже в церкви он постоянно делал замечания придворным, выравнивал великих князей и княжон в ряд, как солдат на параде. Пушкину предстояло постоянно выслушивать мелочные замечания о нарушении им придворного ритуала. Больно задело самолюбие Пушкина и другое: камер-юнкерское звание было незначительным. Его, как правило, получали молодые люди, ничем себя не зарекомендовавшие. Появление тридцатипятилетнего поэта, отца семейства, в этой толпе давало поводы для насмешек и одновременно демонстрировало, что быть поэтом, с точки зрения Николая I, означало не быть никем.
Пушкин не мог не принять царской «милости», однако открыто демонстрировал свое недовольство: отказался шить камер-юнкерский мундир, и друзьям пришлось почти насильно купить ему по случаю мундир с чужого плеча, пропускал придворные церемонии, вызывая недовольство царя. Встретив царя впервые после принятия в службу на балу у графини Бобринской, Пушкин не поблагодарил его за пожалованный ему чин (что абсолютно требовалось этикетом), а завел разговор о Пугачеве, над историей которого он работал: он разговаривал с царем не как камер-юнкер, а как поэт и историк.
Наталья Николаевна отнеслась к камер-юнкерству мужа иначе. Ей едва исполнилось двадцать два года. Ей хотелось веселиться, ей нравились балы, на которых она была первой красавицей. Она как бы вознаграждала себя за безрадостные детство и юность в угрюмом доме, между полубезумным (а вскоре совсем сошедшим с ума) отцом и матерью, страдавшей запоями. Как жена камер-юнкера, она становилась обязательной участницей не только торжественных балов и приемов в Зимнем дворце, но и пользовавшихся гораздо большим престижем в петербургском свете интимных придворных балов и раутов в Аничковом дворце, куда допускались лишь самые избранные и близкие царской семье лица. Ей льстило, что красота ее произвела впечатление на самого царя, который платонически за ней ухаживал. У Пушкина не было оснований опасаться за нравственность своей жены, которой он верил беспредельно, но ухаживания эти были ему тягостны, так как порождали светские сплетни.
Свет и двор сразу же стали силой, которая, заявляя свои права на душу и интересы Натальи Николаевны, грозила разрушить пушкинский идеал дома и семьи. Пушкин отвечал насмешками, стараясь развенчать в глазах Натальи Николаевны обаяние «светской суеты». Сообщая же сплетни, которые на ее счет ходят по Москве, он писал: «Видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Не хорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение Вашего пола» (XVI, 112–113). «Кто-то» здесь – Николай I.
Тяжба со светом за душу Натальи Николаевны неотступно занимала мысли Пушкина. Строя свой Дом, он сочувственно вспоминал стихи Кантемира:
Однако, еще только обдумывая свой идеал семейной жизни, он понял, что необходимым условием реализации его планов является Хозяйка. Как позже Лев Толстой, он задумал «жениться на барышне» (выражение из лексикона Л. Толстого в период обдумывания им планов семейной жизни) и сделать ее Хозяйкой Дома. Строку Кантемира он характерно переделал:
Мой идеал теперь – хозяйка,
Мои желания – покой,
Да щей горшок, да сам большой (VI, 201).
Он упорно ведет Наталью Николаевну к этому идеалу. В письмах он наставляет: «Какие же вы помощницы или работницы? Вы работаете только ножками на балах и помогаете мужьям мотать». Итак, с одной стороны – хозяйка, помощница и даже работница, а с другой – светская дама, посетительница балов.
Мысли и раздумья Пушкина и Толстого поразительно близки: идеал Семьи и Дома мыслится ими не как «светский» и «петербургский», а национальный и даже простонародный. Но даже для героя «Анны Карениной» Константина Левина мысль «жениться на крестьянке» остается утопической. Любовь, привычки, воспитание привязывают его к девушке из дворянского мира. Пушкин, как позже Толстой и его герой, приходит к мысли: из «барышни» воспитать Хозяйку. Вся система отношений Пушкина к Наталье Николаевне – это система воспитания. Но Лев Толстой для того, чтобы «воспитать» Софью Андреевну в соответствии со своими идеалами, увез ее в Ясную Поляну – Пушкин был прикован к «свинскому Петербургу»: все попытки его переселиться в деревню наталкивались на недоброжелательство Бенкендорфа и подозрительность царя.
Набрасывая в 1834 г. одно из самых задушевных своих стихотворений – обращенное к жене «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…», – Пушкин написал на том же листке план его продолжения – квинтэссенцию своих чувств и мыслей в это время: «Юность не имеет нужды в at home («у себя дома» – англ.), зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен кто находит подругу – тогда удались он домой.
О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь, etc. – религия, смерть» (III, 941).
Однако семейные идеалы Пушкина и Л. Толстого совпадали лишь частично: мироощущение Пушкина было свободно от какого-либо налета аскетизма. Он хотел от жизни полноты, его привлекало не самоограничение, не размышления о том, «сколько человеку земли нужно», а жизнь, бьющая через край, играющая всеми возможными красками. Поэтому отвращение от «свинского Петербурга» отнюдь не означало для него отказа от поэтической прелести петербургских белых ночей, от напряженной культурной жизни во всем ее разнообразии – от трудов по изданию журнала (что возможно было только в столице) до умной и оживленной беседы в обществе близких по духу литераторов, споров, обмена мнениями в кругу дипломатов или вдохновляющих бесед с обладающими развитым вкусом и поэтическим чутьем собеседницами.
Было бы заблуждением думать, что ни светская жизнь, ни образ светской женщины не имели для Пушкина привлекательности. Не случайно в то же самое время, когда он провозглашал, что его идеал – хозяйка, свою любимую Татьяну он сделал «законодательницей зал». Светские салоны Е. М. Хитрово, Долли Фикельмон или Софи Карамзиной – оазисы культурной жизни в «свинском Петербурге» – для Пушкина не сливаются с салонами злобной сплетницы Марии Нессельроде или покровительницы Дантеса Софи Бобринской, с балами в Аничковом дворце.
Жажда полноты бытия, беспокойного счастья и желание покоя и воли не исключали, а дополняли для Пушкина идеал существования, исполненного творческого напряжения. Когда Пушкин думал о светской жизни, не исключающей, а дополняющей «независимость семейственную», перед его глазами вставали те кружки, в которых сохранились отсветы духовной жизни декабристской эпохи.
После разгрома декабристского движения дух свободомыслия в наибольшей мере хранили женщины. Мужчина николаевской эпохи, запугиваемый жандармами, замуштрованный на службе, развращаемый духом чинопочитания, в гораздо большей мере был подвержен уродующему влиянию государственной машины. Дворянская женщина была в значительной степени вне этого мира. В семьях с культурной традицией выработался тип гордой и независимой, свободолюбивой, тонко чувствующей и образованной женщины. Светский круг таких женщин, хранящих дух их братьев и друзей детства, загнанных Николаем в сибирские рудники, не разрушал мира независимости семейственной. Наталью Николаевну затягивало другое светское общество – то, которое связано было с официальным лицом николаевской монархии. Здесь Пушкин был предметом враждебного любопытства, а жена его – объектом лицемерной жалости и ядовитых сплетен. Рабы не любят независимости в других людях. Пушкин, позволявший себе осуждать действия правительства и, более того, иметь собственное мнение, Пушкин, который всем своим видом и поведением упразднял разницу между камер-юнкером и вельможами любых чинов и степеней, Пушкин, с которым почтительно беседовали иностранные дипломаты, уже знавшие о его европейской славе и ценившие не чин, а глубину политических познаний и с изумлением видевшие в нем ум государственного человека, – этот Пушкин вызывал у них зависть и ненависть.
Одновременно усложнились отношения Пушкина и с правительственной бюрократией. Среди наиболее непримиримых врагов поэта в середине 1830-х гг. должен быть назван министр народного просвещения С. С. Уваров. Личность Уварова примечательна, и конфликт его с Пушкиным не был случайным.
С. С. Уваров, видный государственный деятель николаевской эпохи, автор печально знаменитой формулы «самодержавие, православие, народность», был человеком больших способностей и блестящего, хотя и неглубокого образования. В молодости он примкнул к литературному лагерю карамзинистов и сделался одним из основателей и вдохновителей «Арзамаса». Дружба Карамзина, Жуковского, А. И. Тургенева и умение высказывать свои мнения с большим апломбом доставили ему славу выдающегося критика и знатока литературы. В 1810-е гг. определенная группа карамзинистов была близка к «либеральной» правительственной бюрократии и быстро делала карьеру. Блудов, Дашков, братья Тургеневы, Северин, Жуковский занимали ответственные государственные, дипломатические и придворные посты. Грибоедов, насмешливо относившийся к карамзинистам, в образе Молчалина прозорливо показал, что сентиментальность, романтическая мечтательность, игра на флейте и платонические романы с дочерьми вельмож могут прекрасно сочетаться с карьеризмом, душевной черствостью и бюрократическим бездушием. Есть основания полагать, что в характеристику Молчалина вошли портретные черты Уварова.
Уваров был беден и незнатен. Однако он сумел втереться в дом министра просвещения А. К. Разумовского и, разыграв сентиментальный роман, жениться на его дочери, некрасивой, но очень богатой, которая была старше жениха и уже потеряла надежду на брак. Благодаря женитьбе Уваров быстро пошел в гору: тридцати двух лет от роду и будучи лишь одаренным дилетантом, он сделался президентом Академии наук. Молчалинские черты его характера уже в эту пору коробили его арзамасских товарищей; А. И. Тургенев писал Вяземскому, касаясь службы Уварова по Министерству финансов (как и многие преуспевающие бюрократы той поры, Уваров занимал сразу несколько мест): Уваров «всех кормилиц у Канкрина знает и дает детям кашку»[151]151
Остафьевский архив кн. Вяземских. СПб., 1889. Т. 3. С. 33; Канкрин – министр финансов.
[Закрыть].
Решающим в судьбе карамзинистов стал 1825 год. Если большинство из них оказалось в той или иной мере оппозиционным новому режиму, то Блудов и Уваров резко перешли на сторону победителей и приняли активное участие в следствии над своими вчерашними приятелями-декабристами и в активном идеологическом оформлении нового режима.
Яркую характеристику Уварову дал историк С. М. Соловьев: «Уваров был человек, бесспорно, с блестящими дарованиями <…> но в этом человеке способности сердечные нисколько не соответствовали умственным. Уваров не имел в себе ничего чисто аристократического; напротив, это был слуга, получивший порядочные манеры в доме порядочного барина (Александра I), но оставшийся в сердце своем слугою; он не щадил никаких средств, чтобы угодить барину (Николаю I); он внушал ему мысль, что он, Николай, творец какого-то нового образования, основанного на новых началах: православие, самодержавие, народность; православие – будучи безбожником, самодержавие – будучи либералом, народность – не прочитав в свою жизнь ни одной русской книги». Далее тот же автор писал, «что не было ни одной низости, которой он не был в состоянии сделать»[152]152
Соловьев С. М. Записки. Пг., [1915]. С. 58–59.
[Закрыть].
Ренегаты всегда усердствуют сверх меры. Бывший либерал, Уваров давал понять Николаю I, что меры, принимаемые Бенкендорфом для обуздания литературы, недостаточны. Так, именно он, преодолевая сопротивление Бенкендорфа, недовольство вмешательством в «его» сферу, сумел добиться запрещения «Московского телеграфа» Полевого. Соперничество между Уваровым и Бенкендорфом – между ведомствами идейного руководства и полицейского надзора за литературой – необходимо учитывать для понимания одного из самых острых конфликтов Пушкина с правительством в середине 1830-х гг.
Уваров хотел в начале 1830-х гг. использовать в своих карьерных комбинациях огромный авторитет Пушкина. В 1831 г. он усиленно напрашивался на роль покровителя Пушкина: поторопился перевести на французский язык стихотворение «Клеветникам России» и пытался разыграть роль посредника между Пушкиным и Бенкендорфом. Он искренне не понимал, что благородство, человеческое достоинство и стремление к независимости существуют, и видел в Пушкине набивающего себе цену честолюбца, с которым можно будет сговориться. Он обещал Пушкину «первое свободное место» в Российской академии и, придя с ним в аудиторию Московского университета, представил его студентам заранее обдуманной льстивой фразой.
Когда Пушкин холодно оттолкнул все попытки сближения и брезгливо отстранился от Уварова, злобе последнего не было предела. Уваров начал кампанию светской клеветы против Пушкина, утверждая в салонах, что одобренная царем и печатавшаяся в типографии III отделения при содействии Бенкендорфа (через которого Пушкин испросил у правительства кредит на это издание) «История Пугачева» – произведение вредное и опасное. Пушкин записал в дневнике в феврале 1835 г.: «Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении» (XII, 337). Одновременно он стал утеснять Пушкина по служебной линии. С 1826 г. цензурование произведений Пушкина, номинально осуществлявшееся царем, фактически производилось в ведомстве Бенкендорфа, минуя обычную цензуру. Как ни странно, это было некоторым облегчением: Бенкендорф был хозяином, а цензоры – лакеями хозяина. Их систематически терроризировали, увольняли от должности (а это были, как правило, люди небогатые и дорожившие службой) и даже сажали под арест за малейший промах. А поскольку точного положения о цензуре не было и никто толком не знал, что разрешено, а что нет («Московский телеграф», например, был запрещен за статью, прошедшую цензуру), то гнет цензурного устава помножался на трусость цензоров. Уваров добился, чтобы журнал Пушкина «Современник» проходил, кроме цензуры Бенкендорфа, еще и обычную, и сознательно давал Пушкину наиболее глупых и трусливых цензоров. Положение Пушкина как литератора делалось невыносимым: Уваров медленно и систематически затягивал на его горле петлю.
Однако Пушкин умел постоять за себя. Недаром он любил Ломоносова за то, что «с ним шутить было накладно». Он ответил Уварову блестящим ударом, молниеносным, как выпад шпаги, и резким, как пощечина. Пушкин воспользовался скандальной историей, получившей в это время шумную огласку: известный богач Шереметев, не имевший прямых наследников, опасно заболел, и Уваров, который был мужем его двоюродной сестры и мог рассчитывать на получение наследства, с неприличной торопливостью начал прибирать имущество Шереметева к рукам. Однако Шереметев выздоровел. Уваров оказался в конфузном положении. В сентябре 1835 г. в журнале «Московский наблюдатель» появилось стихотворение Пушкина «На выздоровление Лукулла» с подзаголовком «подражание латинскому», который никого не вводил в заблуждение, а только оттенял злую иронию текста.
В духе горацианской сатиры, блестяще имитируя стиль латинского поэта, Пушкин описал болезнь молодого богача и нарисовал отвратительный образ алчного наследника. Умело введя в его характеристику скандальные черты биографии Уварова, Пушкин достиг большого комического эффекта, соединив «римский» колорит повествования с реалиями из биографии Уварова, размышляющего над ожидаемым наследством:
«Теперь уж у вельмож
Не стану нянчить ребятишек…
<…>
Жену обсчитывать не буду
И воровать уже забуду
Казенные дрова!» (III, 405)
Стихотворение произвело желаемый эффект. Цензор Никитенко записал в дневнике: «…пьеса наделала много шуму в городе. Все узнают в ней, как нельзя лучше, Уварова»[153]153
Никитенко А. В. Дневник: В 3 т. [Л.], 1955. Т. 1. С. 179. Пьеса (или пиеса) – здесь: всякое отдельное произведение, не только драматическое.
[Закрыть]. Пушкин вынужден был давать объяснения Бенкендорфу. Он использовал и эту возможность, с ядовитым простодушием недоумевая, как Уваров мог принять на свой счет портрет «низкого скупца, негодяя, ворующего казенные дрова, подающего жене фальшивые счета, подхалима, ставшего нянькой в домах знатных вельмож» (XVI, 251). В глазах общества Уваров был опозорен. Он платил Пушкину безграничной ненавистью и ядовитыми сплетнями.
Ко всем перечисленным неприятностям, огорчениям и заботам на протяжении всех 1830-х гг. прибавлялась еще одна – нехватка денег. Содержание семьи, светская жизнь, к которой Пушкин был прикован против воли, материальная помощь родителям, сестре и совершенно безответственному в денежных вопросах брату требовали денег, денег и денег. У Пушкина их не было. Тягостные размышления о том, что в случае его внезапной смерти дети останутся без средств, все чаще мелькают в письмах к жене. Пушкин рассчитывал поправить свои денежные дела изданием «Истории Пугачева» и занял у правительства 10 тысяч. Издание не оправдало его финансовых расчетов, а долг остался. В дальнейшем ему пришлось снова просить у Николая I ссуду в счет будущего жалованья. В 1836 г., по его собственному исчислению в письме министру финансов Канкрину, долг правительству исчислялся огромной суммой в 45 000 рублей. Долг бесповоротно привязывал Пушкина ко двору, службе и Петербургу. А денег все равно не было. Без новых литературных трудов не было надежд на выход из денежных затруднений, а петербургская суета не давала возможности сосредоточиться и обрести «покой и волю», без которых такой труд был невозможен. Осенью 1835 г., в свое любимое рабочее время, он вырвался в Михайловское, чтобы «наработать денег». Оттуда он писал жене: «Ты не можешь вообразить, как живо работает воображение, когда сидим одни между четырех стен или ходим по лесам, когда никто не мешает нам думать, думать до того, что голова закружится. А о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет?» (XVI, 48).
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?