Текст книги "Неизвестный Бунин"
Автор книги: Юрий Мальцев
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Такой интенсификации образов никто до Бунина не достигал в нашей литературе, да и после него – и Бабель, и Булгаков, и Пильняк, и Набоков уступают ему в степени интенсивности.
Стремясь к экспрессии, Бунин первым перешел рамки «недозволенное™» во многих направлениях (особенно это бросается в глаза при чтении некоторых рассказов, хранящихся в Парижском архиве, которые Бунин не счел возможным опубликовать). Многие эпизоды в «Темных аллеях» шокировали русскую публику того времени, а еще раньше редактор газеты «Русское слово» Ф. Благов долго не решался опубликовать рассказ Бунина «Игнат», найдя в нем «рискованность положений и описаний» (письмо Бунину от 29 июня 1912 г.).
И в этом Бунин руководствовался тем же принципом, что и русские модернисты, для которых «безобразно только то, что безобразно» (С. Городецкий, «Некоторые течения в современной русской поэзии»).
Бунинская новая оптика в отношении деталей (о чем мы уже говорили) тоже близка модернистскому «мозаичному» стилю – где масштабность дается через множественность мелкого, а не через описание грандиозного. У Бунина мы находим то, что в сегодняшней новой русской литературе мы называем «микродеталями» (гулливеровская оптика): при описании пейзажа он отмечает, что «на рогах коров блестит низкое солнце» (М. III. 7), принимая свечку в церкви из рук какой-то случайной старушки, герой Бунина замечает, что у нее «холодная, мертвая ручка с синеватыми ноготками» (М. VI. 246), а знакомясь с какой-то дамой в гостях, писатель отмечает, что она «подавала мне, точно тюленью ласту, крепко налитую ручку, на глянцевитой подушечке которой были видны зубчатые полоски, оставшиеся от швов перчатки» (М. VI. 247). То же самое и в стихах:
Вот чайка села в бухточке скалистой <…>
И видно как струею серебристой
Сбегает с лапок розовых вода.
(М. I. 214)
Столь же современен и профессионализм бунинских деталей, о котором мы уже говорили выше. И сегодняшний «шозизм» («вещизм»), зачарованность вещами («сила вещественности», М. VI. 18), новую «школу взгляда» – всё это мы находим у Бунина.
Атомизм Бунина, конечно, не доходит до того распыления материи на атомы, что мы видим в футуризме и супрематизме, и до перерождения тканей, как в кубизме. И если у футуристов и кубистов такое разрушение тканей есть выражение изменчивой нестабильности мира и отживания старых форм, то у Бунина атомизм, напротив, есть стремление воссоздать саму материю мира во всем ее богатстве и красе, в ее вечных и неизменных формах. Поэтика субъективного перекраивания мира, отрицающая наличие глубоких и таинственных связей, чужда Бунину. Так же как и футуристическое отрицание старой культуры, презрение к красоте («красота – кощунственная дрянь», Бурлюк), тяга к дисгармонии, диссимметрии, диссонансу, нарочитое выпячивание грубости и выворачивание наизнанку эстетического начала, противопоставляемые эстетизации, понимаемой как измена правдивости и естественности. Для Бунина, напротив, нет ничего некрасивого – весь вещный мир эстетичен, ибо он есть произведение высшего Творца, то есть прообраз всякого искусства.
С русскими символистами роднит Бунина еще и мотив русской азиатчины (Блок, Белый), поэтизация древней Руси, культ прошлого и утраченного рая, неприязнь к современной цивилизации с ее техникой, позитивизмом и рационализмом, а главное, неприязнь к новому человеку «массового общества», без корней, без религии и культуры, к этому «грядущему хаму» (Мережковский), к этим «грядущим гуннам» (Брюсов), к «пришлецам» (Блок), несущим с собой предвестие апокалипсического ужаса279. Но Бунину была совершенно чужда славянофильская вера символистов в великую «миссию России», как и «сусальные» картинки древней Руси, псевдофольклорные штампы, столь модные в России в начале века (жар-птица, баба-яга, конек-горбунок, Перун, Ярь и т. д.), и искусные языковые стилизации Ремизова, которые Бунин считал мертворожденными подделками под старорусский язык. Сам он искал вдохновение в подлинном фольклоре («Два голоса», «Святогор», «Мачеха», «Князь Всеслав», «Мне вечор», «Невеста», «Отрава» и т. д., а также поэма «Листопад» – само название поэмы это древнерусское наименование месяца ноября, а его прекрасный стих «Святой Прокопий» весь написан древнеславянским языком).
Как и у Бунина, у многих символистов отвращение к современной цивилизации соединяется с культом природы и с мета-историческим ощущением времени. «Есть как бы два времени, два пространства, – писал Блок, – одно – историческое, календарное, другое – неисчислимое, музыкальное <…>, во втором живем лишь тогда, когда чувствуем свою близость к природе».
Мироощущение Бунина, при всей его ностальгии по утраченному раю и тяге к классическому идеалу гармонии, благородной ясности и простоте – это всё же мироощущение нового человека разорванной и трагической эпохи. У Бунина мы находим постоянное ощущение катастрофичности бытия, непрочности существования и беззащитности человека. Чувство неустранимого одиночества (некоммуникабильность), столь близкое всем модернистам, результат, с одной стороны, усложнившейся психики, а с другой – дегуманизации форм жизни, пронизывает и всё творчество Бунина. Чувство неизбежности одиночества даже переходит в сладкое и печальное упоение им:
Я один и ныне – как всегда <…>
И есть отрада сладкая в сознанье,
Что я один в безмолвном созерцанье <…>
(М. I. 151)
И для Бунина, так же как и для многих модернистов, мир – непонятен, нем, враждебен человеку, отделившемуся от природного бытия, и замкнут в себе. «Жизнь, как могила в поле, молчалива» (М. 1.174).
Бунину близко даже богоборчество модернистов. Каин у него
Страхом Смерти объятый,
Всё же первый в лицо ей взглянул.
Жадно ищущий Бога,
Первый бросил проклятье ему.
(М. I. 285)
Бог у Бунина – это часто Бог жестокий, безжалостный, грозный и всегда непонятный человеку «немой Бог».
Воистину зловещи и жестоки
Твои дела, Творец!
(М. I. 285)
Или:
Но что есть Бог? Кто он, несметный днями?
Он страшен мне.
Он слишком величав
И слишком необъятен.
(М. I. 499)
И даже обывателям маленького русского городка он приписывает такое же понимание Бога: «Бог всегда казался им жестоким и карающим, требующим вечных покаянных слез и вздохов» (Пг. II. 186).
Но отрицание конфессионального понятия Бога не ведет у Бунина к утопии богостроения и жизнестроения, как у модернистов. Теологические теории модернистов ненавистны Бунину, как, впрочем, и всякие теории вообще. Ему противна логика, он предпочитает противоречия. Для Бунина только узкий догматик никогда не впадает в противоречие, ибо следует не извилистой линии жизни, а прямой линии своего измышления. Для Бунина всякая концепция вообще – нонсенс, он зачарован потоком жизни в его непосредственном движении и алогизме. Он признает лишь чистое и непосредственное прикосновение к вещам, вне всяких рациональных схем. Он вместе с Гуссерлем мог бы воскликнуть: «Zu den Sachen selbst!»280 («К самим предметам!»). Поэтому ему неприятен сухой блеск прозы Белого, лишенной плоти, и даже интеллектуальная напряженность Достоевского, на его взгляд слишком абстрактного, надуманного и неправдоподобного (мир Достоевского, где идеи стали предметом художественного изображения, неприемлем для Бунина).
Столь же чужды Бунину и попытки заменить жизнь «второй природой», творимой искусством. Мечты Ницше и Вагнера о новом человеке, как «художнике жизни» для Бунина нелепы. Здесь коренное различие в понимании искусства между Буниным и модернистами. «Жизнетворчество» футуристов, их «абсолютное своеволие», свобода от формы (Хлебников: «Азм есть Бог», «Сами законы творим, лепим глину поступков») и подмена символистами реального мира творческой мечтой (Сологуб: «Я – Бог таинственного мира, весь мир – в одних моих мечтах», Блок: «Мой собственный волшебный мир стал ареной моих личных действий, моим «анатомическим театром» или балаганом, где сам я играю роль наряду с моими изумительными куклами <…>, я не различаю жизни, сна и смерти, этого мира и иных. Иначе говоря, я уже сделал собственную жизнь искусством»281), – одинаково неприемлемы для Бунина, который слишком серьезно страдал от рабства у законов мира, чтобы с легкостью искать спасения от них в игре. Он слишком серьезно относился и к жизни, и к искусству282. Искусство было для него лишь частицей жизни. Иногда малозначительной – и в эти минуты он жалел о том, что не жил в полную силу, а отнимал у жизни время на такое иллюзорное занятие как писание («Две трети всех сил своей жизни я убил на этот будто бы необходимый для меня труд»283. «Как смешно преувеличивают люди, принадлежащие к крохотному литературному мирку, – скажет он еще, – его значение для той обыденной жизни, которой живет огромный человеческий мир, справедливо знающий только Библию, Коран, Веды!» (М. V. 327)). Но в другие моменты, когда лишь в искусстве (творческой памяти) он видел спасение жизни от тлена и забвения, он, напротив, сожалел, что «не положил всю свою жизнь „на костер труда“, а отдал ее дьяволу жизненного соблазна»284.
«Писать» и «жить» для него, таким образом, были то синонимами, то антонимами, но никогда жизнь не подчинялась фантазии. Модернистская самодостаточность искусства и своеволие были чужды Бунину.
И никак нельзя согласиться с утверждением Ричардса о том, что в иерархии ценностей у Бунина искусство занимает высшее место и что в искусстве Бунин якобы нашел сверхличный смысл жизни285. Именно в его далеко не «модернистском» взгляде на искусство надо видеть исходную причину той часто очень острой полемики, которую Бунин вел с модернистами.
Впервые в полный голос свое несогласие Бунин выразил в знаменитой речи, произнесенной на юбилее газеты «Русские ведомости» (1913 год), встреченной бурными овациями публики и вызвавшей затем оживленные газетные споры. И уже в этой речи можно было заметить, что критика Бунина носила не столько эстетический характер, сколько этический («исчезли драгоценнейшие черты русской литературы: глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота и морем разлилась вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый <…>. Чуть ни все наши кумиры начинали свою карьеру со скандала! <…> «Русские ведомости» протестовали против тех течений в литературе, которые задавались целью совершенно устранить из литературы этический элемент, проповедовать полную разнузданность всё себе позволяющей личности – Пг. VI. 317–318).
Таким образом, исключив морализм из своего искусства, Бунин выступал как моралист в жизни.
Надо помнить, что для нас имена русских модернистов – это лишь книги на полках (причем остались лишь лучшие и избранные), для Бунина же модернизм был прежде всего стиль жизни, это были живые люди, очень часто весьма отталкивающие, вражда групп и группочек, безапелляционный тон деклараций, ежедневно возникавшие всё новые «теории» и «идеи» с претензиями на метафизическую глубину, хулиганские выходки, расчет на шумный эффект и прочие виды саморекламы, вычурность и кокетство, рабство перед публикой в форме презрения к ней и т. д.
В своем страстном неприятии этого стиля жизни Бунин не отличал больших фигур от мелких, Блок ему был так же ненавистен, как и Городецкий, для этого ему достаточно было встретить у него хотя бы одну из тех отталкивающих черт, которые отличали модернистов в целом. Чувствуя неприязнь к модернистам как к людям, он не мог ценить их искусство. Очень характерна такая дневниковая запись Бунина: «Тот, кто называется "поэт”, должен быть чувствуем, как человек редкий по уму, вкусу, стремлениям и т. д. Только в этом случае я могу слушать его интимное, любовное и проч. <…>. Вообще раз писатель сделал так, что потерял мое уважение, что я ему не верю – он пропал для меня. И это делают иногда две-три строки»286.
Незадолго до смерти – в своей уникальной во многих отношениях книге литературных воспоминаний – Бунин снова обрушился на своих современников-модернистов, вызвав недоумение и непонимание публики, увидевшей в этом не максимализм в требованиях, предъявляемых к литературе, и не идеализм, не желающий мириться с малейшим несовершенством, а всего лишь старческую озлобленность…
VI. Загадки русской души
Начало революции 1905 года (октябрьская всеобщая забастовка) застало Бунина в Крыму, где он гостил в семействе Чехова. Взволнованный неслыханными событиями Бунин немедленно покидает тихий крымский курорт и устремляется в Одессу. По дороге, в Севастополе, узнает о том, что выпущен царский манифест, дарующий свободу слова, союзов и прочие свободы. «Взволновался до дрожи рук, – записывает Бунин в своем дневнике, – <…> прочел, наконец, манифест! Какой-то жуткий восторг, чувство великого события»287.
При всем его неверии в «прогресс» Бунин, как и всякий русский интеллигент, лелеял мечту о свободе. Позже в одном из своих интервью288 он даже скажет, что тяготеет к социал-демократии (что он имел под этим в виду, остается и по сей день загадкой, во всяком случае, конечно, не конкретную политическую борьбу этой партии и не ее программу).
Но наблюдая революцию вблизи, сначала в Одессе, потом в Москве и в деревне, он остро почувствовал, что за красивой революционной риторикой кроется жуткая и бессмысленная кровавая реальность революционной практики. В отличие от Горького, который в полном соответствии с идеологией «классовой борьбы» приветствует кровопролитие (в его письме Пешковой читаем: «Убитые – да не смущают – история перекрашивается в новые цвета только кровью»289), Бунин был поражен вспышками злобы и жестокости с обеих сторон: и со стороны бунтующих толп, и со стороны усмирявшей их власти. И не менее, чем жестокостью – разгулом демагогии («полиция была снята во всем городе „по требованию населения“, то есть, Думой по требованию ворвавшейся в управу тысячной толпы»290), и абсурдностью уже никем и ничем не контролируемых поступков («ехал по Преображенской целый фургон солдат с ружьями, – возле гостиницы „Империаль“ они увидали кого-то в окне, остановили фургон и дали залп, по всему фасаду. – Я спросил: по ком это вы? – На всякий случай»291). Поражен Бунин и неизменно сопутствующими всякой революции гнусностью и жестокостью распоясавшейся черни (грабежами, убийствами, насилиями, поджогами).
Революционные события побудили Бунина к особо интенсивным размышлениям над характером русского народа и русской истории. Раздумья эти занимали его давно, но лишь через несколько лет после первой русской революции им были созданы произведения, которые можно считать зрелым плодом этих размышлений – повесть «Деревня» и последовавшие за ней «крестьянские рассказы», – произведения, которые сразу поставили Бунина в центре всеобщего внимания и заставили говорить о нем всю мыслящую Россию.
В эти же годы еще два важных события произошли в жизни писателя. В ноябре 1906 года он знакомится с двадцатипятилетней Верой Николаевной Муромцевой, девушкой из старинной и почтенной московской семьи, племянницей выдающегося русского общественного деятеля Сергея Андреевича Муромцева, председателя Первой государственной думы. Вскоре Муромцева становится гражданской женой Бунина (церковный брак с Цакни удалось расторгнуть лишь много лет спустя уже в эмиграции, в Париже в 1922 году, и только тогда Бунин обвенчался с Муромцевой). В апреле 1907 года они отправились в свадебное путешествие за границу – на Ближний Восток (Турция, Греция, Египет, Сирия, Ливан, Палестина). Путевые заметки об
этом путешествии, объединенные позже Буниным в цикл «Храм Солнца» («Тень птицы»), полны интересных философских размышлений (некоторые из них уже цитировались нами) и помогают лучше понять мировоззрение Бунина.
К Вере Муромцевой у Бунина не было такой страстной любви, как к Пащенко и Цакни (интересно отметить, что у Бунина нет ни одного стихотворения, посвященного Муромцевой). Это было спокойное и ясное чувство, не лишенное, впрочем, глубины и очарования. Муромцева была не только до конца верной и покорной женой Бунина, но и его близким другом, помощницей и секретарем, а впоследствии – после смерти Бунина – хранительницей его архива и его биографом.
В октябре 1909 года Бунину была присуждена еще одна Пушкинская премия (за стихи и переводы Лонгфелло, Теннисона и Байрона), а первого ноября, всего лишь несколько дней спустя, он был избран почетным академиком. В 1911 году Бунин награжден золотой медалью им. Пушкина, в 1915 году ему присуждена третья Пушкинская премия.
Вся критика того времени отмечала, что Бунин удостоен высокого почетного звания академика за свои стихи. Но именно в эти дни Бунин читал на вечере у Телешова только что законченную им первую часть повести «Деревня». Несколько месяцев спустя имя Бунина-прозаика затмило его славу поэта, и уже до конца дней он будет в глазах всех прежде всего прозаиком. До «Деревни» рассказы Бунина читались и ценились лишь наиболее тонкими знатоками литературы, после «Деревни» о них спорили все, даже те, кто, как правило, «беллетристики» вообще не читали.
«Деревня» вызвала сенсацию своей беспощадностью, необычной остротой анализа и глубиной житейского опыта, своей смелостью и вызовом общепринятому мнению, но и, конечно же, своей ошеломляющей выразительностью, или, точнее, именно ее удивительная выразительность породила и прочие эффекты.
В самом деле, после революции 1905–1906 годов такого рода произведения в русской литературе были не новость.
Появилось множество книг, рисующих темноту народа, его жестокость и звероподобность (Муйжель, Н. Олигер и др.). Например, нашумевшая повесть И. Родионова «Наше преступление» имела подзаголовок: «Не бред, а быль» (впрочем, еще раньше резкие картинки крестьянского быта можно было встретить у Левитова, Василия Слепцова, Г. Успенского). Особо выделяются на этом фоне вышедшие почти одновременно с «Деревней» Бунина, но отмеченные только немногими ценителями, замечательные произведения Андрея Белого – его сборник стихов «Пепел», в котором русская деревня обрисована с бунинской беспощадностью и резкостью, и роман «Серебряный голубь», рисующий звериную, темную Русь религиозных сект и бунтов. Немало было и книжек иного рода – Д. Айзман, А. Серафимович, И. Журавский, А. Полтавцев, В. Дмитриева, М. Френкель, С. Савченко, Л. Семенов и другие, напротив, всячески оправдывали народ и в революции видели лишь жестокость правительства, зверства казаков и солдат, усмирявших революцию (и всё это тогда свободно печаталось!).
Много жестокого натурализма мы находим и в рассказах писателей из крестьян, знавших жизнь народа, как и Бунин, по-настоящему, а не из книжек, и даже как бы бравировавших этим знанием, умышленно сгущая краски – у С. Подъячева, у И. Вольнова. Этот последний испытывал страстную любовь-ненависть к Бунину: восхищался яркой образностью Бунина, завидовал его точному языку и ненавидел его как «чужака», дворянина.
У Бунина нет этого нарочитого натуралистического ужаса, он даже намеренно избегал всего чрезмерно бьющего на эффект. Его дневники предшествующих лет, в которых мы находим очень многое из того, что вошло затем в «Деревню» и другие рассказы, свидетельствуют о том, сколь тщательно он проводил отбор фактов и деталей, самые страшные или отталкивающие остались лишь в дневнике и не вошли в его художественные произведения292.
И тем не менее, именно сила таланта Бунина и глубина его взгляда сделали так, что его «Деревня», а не книжки упоминавшихся писателей, произвела эффект разорвавшейся бомбы. Интересно свидетельство К. Зайцева: «Я сам помню, как я читал "Деревню” в момент ее появления, я испытал нечто подобное тому, что психологи называют душевной травмой. Это был подлинный удар по психике <…>. Потрясло в "Деревне" русского читателя не изображение материального, культурного, правового убожества – к этому был уже привычен русский читатель <…>, потрясло сознание именно духовного убожества русской крестьянской действительности и, более того, сознание безысходности этого убожества. Вместо чуть не святого лика русского крестьянина, у которого нужно учиться житейской мудрости, со страниц бунинской "Деревни" на читателя взглянуло существо жалкое и дикое, неспособное преодолеть свою дикость»293.
Но самое удивительное это, пожалуй, то, что сегодня чтение бунинской «Деревни» производит такое же ошеломляющее впечатление, как и при ее первом появлении, и что актуальность этого произведения не только не уменьшилась, а напротив, возросла. Ошеломляет, во-первых, гениальное пророчество, увы, сбывшееся затем со всей предсказанной катастрофичностью. И в сегодняшних горячих дебатах о причинах происшедших с Россией ужасов Бунин может нам многое прояснить.
А во-вторых, кажутся площе сегодняшние «деревенщики», когда их перечитываешь в свете бунинской прозы. Ведь некоторые их книги – это лишь запоздалые перепевы бунинских тем и ситуаций, решаемых к тому же на более низком уровне и художественного и философского мышления. Например, «Последний срок» Распутина – это парафраза бунинского «Веселого двора», с той лишь разницей, что для Бунина более полувека назад казалось анахронизмом, безвозвратно уходящим в прошлое, то – что Распутин пытается утвердить сегодня как единственный выход из советского тупика.
Это новое возрождение «деревенской», народнической и христианской по духу литературы, впрочем, ставит нас перед интересной проблемой: если столько раз развеянные, как не соответствующие реальности, представления о русском мужике как о носителе доброты, кротости, простоты, чистоты, мудрости и твердой веры вновь и вновь возрождаются снова, не значит ли это, что такое представление – есть глубоко укорененное в русском народе мнение о самом себе? И если так, то откуда оно берется? Из каких источников черпает свои силы? И не порождает ли оно, это мнение, в свою очередь, хотя бы иногда и пусть у немногих, эти столь ценимые нами самими черты?
Солженицын нарисовал безотрадную картину духовной нищеты и нравственного уродства современной советской деревни, показав, впрочем, в этой пустыне одну единственную праведницу Матрену и задавшись вопросом: что перетянет на весах истории? Ведь, как говорит русская пословица, одно слово правды весь мир перетянет.
Из этой дилеммы, кажется, нет выхода. Каждый становится на ту или иную сторону в зависимости от собственной склонности и собственного жизненного опыта: характер народа не есть понятие, которое можно определить с помощью статистики или иных научных инструментов. Это – качество, познание которого зависит лишь от глубины интуиции. Нация – понятие духовное. И это влечет за собой довольно странный парадокс: в некоторые тяжелые моменты истории (вроде того, который переживает сейчас Россия или который переживала Германия при нацизме) дух нации может находить свое выражение лишь в очень немногих реальных его носителях и почти отсутствовать в данный момент в широкой народной массе.
Но отбросив как невозможное, вынесение окончательного приговора, мы должны отметить, что художественное изображение в конкретных проявлениях русского мужика (то есть наиболее полного, по общепринятому мнению, выразителя характера нации), данное Буниным, – ощущается читателем как очень верное и очень глубокое, подводящее нас вплотную к загадке русской души.
Одним из немногих, кто по-настоящему оценил повесть Бунина «Деревня» при ее появлении, был, как мы уже замечали, Максим Горький. В декабре 1910 года он писал Бунину: «Пройдет ошеломленность <…>, серьезные люди скажут: помимо первостепенной художественной ценности своей "Деревня” Бунина была толчком, который заставил разбитое и расшатанное русское общество серьезно задуматься уже не о мужике, не о народе, а над строгим вопросом – быть или не быть России? <…>. Так глубоко, так исторически деревню никто не брал <…>. Я не вижу с чем можно сравнивать вашу вещь <…>. Дорог мне этот скромно скрытый, заглушенный стон о родной земле, дорога благородная скорбь, мучительный страх за нас, и всё это – ново. Так еще не писали!»294.
И это не случайно, ибо сам Горький много думал и много писал о русской душе. Не поднимаясь до такой выразительной силы и до такого художественного совершенства, как Бунин, он всё же дал нам впечатляющие картины народной жизни, обрисованной со всей беспощадностью и бескомпромиссностью, – в повестях «Городок Окуров», «Жизнь Матвея Кожемякина», в цикле «По Руси», в таких рассказах, как например «Вывод» (жуткое описание публичного истязания мужем изменившей жены), «Рассказ о необыкновенном» (революция понимается героем рассказа как «упрощение жизни», к «упрощению» ведут такие меры, как уничтожение интеллигенции, уничтожение бесполезных стариков и т. д.). Но особенно интересна в этом смысле его серия очерков «О русском крестьянстве»295, строжайше запрещенных и никогда здесь не публиковавшихся в Советском Союзе. В этих очерках Горький высказывает мысли, удивительным образом совпадающие с бунинскими (не выраженными, впрочем, Буниным в публицистической форме), так что создается впечатление будто читаешь краткий конспект произведений Бунина о крестьянстве или публицистическое переложение его художественных образов.
Горький говорит, что во время своих долгих скитаний по России он усердно искал воспетого народниками русского мужика – доброго и мудрого, чуть ли не святого, носителя правды и справедливости – но так и не нашел его (и этим невольно признает фальшь многих своих ранних произведений). Нашел же он хитрого и ловкого, умеющего блюсти свои интересы реалиста, притворяющегося, когда это выгодно, простачком и не очень высоко ценящего правду («правдой не проживешь», «простота хуже воровства» – пословицы народа). В русской деревне Горький увидел враждебность ко всему новому, оригинальному и независимому, безразличие к собственному (страны) прошлому, предрассудки вместо мыслей, апатию, равнодушие к своему ближнему и к доброму вообще, жестокость, которая достигает таких размеров, что наводит на мысль, по его словам, даже не о садизме, а о неком любопытстве, старающемся проверить границы человеческой способности выносить страдание. Увидел вкус к страданию вообще, безрелигиозность, которую нельзя даже назвать атеизмом, ибо невежественное существо, неспособное размышлять, не может быть ни верующим, ни атеистом. Увидел невежественное недоверие к творческой мысли и поискам новых духовных путей, их пассивное и тупое отрицание (религиозные секты). Разрушение впоследствии большевиками христианских святынь, замечает Горький, крестьяне приняли с безразличием, но с оружием в руках защищали свои пуды зерна. Увидел тотальное недоверие крестьян ко всему и ко всем («ничего не известно, все против всех» – один партизанский крестьянский отряд, говорит Горький, переходил 21 раз от большевиков к белым и обратно). Увидел, что крестьянин далеко не великодушен, что он незлопамятен, по причине всё той же апатии не помнит ни добра, ни зла. Отвращение к труду русского крестьянина привело к тому, что в сказочно богатой стране он ведет нищенскую жизнь, а его знаменитое и извечное стремление к свободе – есть лишь анархическое желание освободиться от всяких пут вообще и от всякого порядка (такой же негативный характер русского свободолюбия и отвращение мужика к самой идее правопорядка отмечал в своих размышлениях о русском народе и Короленко296).
Уже перед самой революцией Горький осторожно попытался сформулировать некоторые из этих своих мыслей в статье «Две души», вызвавшей недовольство не только правых, но и левых (Ленин, в частности, остался ею недоволен, потому что не увидел в ней классового подхода в объяснении всех человеческих пороков). Бунин был одним из немногих, кто положительно оценил эту статью297.
Нельзя забывать, что хотя народничество в конце прошлого – начале нашего века уже не было в России ведущей идеологией, многие народнические ходячие представления стали составной частью нового русского патриотизма, характерного как для правого, так и для левого полюса русского общества. Писатели, врачи, художники, профессора, журналисты и прочие интеллигенты носили входившие тогда в моду старинные русские костюмы. Мужчины – охобни, мурмолки, парчовые кафтаны, красные и желтые сапоги, женщины – сарафаны и кокошники. Создавались одно за другим патриотические общества: «Русское общество», «Русское собрание», «Лига русского отечества» и т. д. Многие либералы-западники стали тяготеть к славянофильству. Среди же левых, даже марксистов, продолжало жить представление о народе как о носителе мудрости, справедливости и, следовательно, как вершителе освободительной революции и строителе новой жизни. Сказочную, поэтичную, великую и прекрасную Россию воспевали такие совершенно разные писатели и поэты, как Блок и Клюев, Городецкий и Клычков, Ремизов и Зайцев и т. д.
Об этом контексте нельзя забывать при рассмотрении произведений Бунина о русском крестьянстве. Произведения эти полемичны, в них звучит пафос открытия, вся их ударная сила направлена против устоявшихся условных представлений и общих мест. Отсюда иногда намеренные преувеличения или, точнее, вызывающая акцентировка и вызывающая экспрессивность. Сатирические или гротесковые преувеличения ему чужды. Он стремится к максимальной объективности и подчеркивает это бесстрастием тона. Когда из-под его пера выходила сатира, он прятал ее в стол и никогда не публиковал. Как, например, хранящуюся в Парижском архиве пародию на патриотическое искусство, озаглавленную: «Отрывки из оперы ”Курва-блядь Оленушка”, слова Букина, музыка Букина-Римского». Место действия – посад Порточки, Говеные Пруды Тож и т. д.
Можно сказать, что предшественниками Бунина в попытке подойти к загадке русской души были Гоголь и Салтыков-Щедрин. И у них можно найти удивительные страницы, говорящие об иррациональности и непредугадываемости поведения русского человека, об абсурдности его поступков, о странности и некой загадочности его неприспособленности к жизни, о пренебрежении удобствами и благами жизни, о его необъяснимой тоске и т. д. Бунин во многом пошел дальше них.
Сам он не раз говорил, что ему совершенно чужд мелочный социологизм в разработке этой темы (как он был чужд и Гоголю и Щедрину), но именно в духе такого социологизма о нем судила современная ему критика и продолжает судить нынешняя советская (только с обратным знаком) 298. Бунина интересовал характер русского народа как таковой, его странная загадочность («Я должен заметить, что меня интересуют не мужики сами по себе, а души русских людей вообще <…>. Я не стремлюсь описывать деревню в ее пестрой и текущей повседневности. Меня занимает главным образом душа русского человека в глубоком смысле, изображение черт психики славянина»299. «…Я напечатал "Деревню”. Это было начало целого ряда произведений, резко рисовавших русскую душу, ее своеобразные сплетения, ее светлые и темные, но почти всегда трагические основы» (Б. I. и).
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?