Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 12 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Этот дворик расположен на окраине Москвы, на узенькой, деревянно-зеленой улочке, которая сама кажется маленьким, отрешенным городком. Изредка по ней пронесется Бог весть откуда и куда пыльный громыхающий грузовик. На дворике, под серым, изрезанным ножами кленом приютился тихий, уютно-грязненький уголочек с деревянным покосившимся столом и скамейками.
Летним вечером, когда с нависающих крыш и чердаков двухэтажных дворовых домиков сыплется пение и визг котов, в уголочек тихо и достойно себе направляется Паша, здоровый, 40-летний мужчина с отвислым, как губы, животом.
Здесь, собрав народ, он не торопясь, обстоятельно начинает свой длинный смачный рассказ о загробной жизни, о том, как он побывал на том свете.
Слушать его приходят издалека, даже с соседних улиц. Некоторые приносят с собой миски с едой, платки, располагаясь прямо на траве. Одна грудастая женщина приходит сюда с годовалым ребенком на руках и, несмотря на то что он вечно спит, всего поворачивает его лицом к рассказчику.
Рассказывает Паша обычно полуголый, в одной майке и штанах, так что видна его волосатая, щетинистая грудь; из кармана вечно торчит сухая вобла. Его ближайшие поклонники: два-три инвалида, сухонькая старушка в пионерском галстуке и угрюмый наблюдательный рабочий – цепочкой сидят около него, оттеснив остальных. Какой-то очень рациональный старичок в очках что-то записывает в клочки лохматых, комковидных бумаг.
И только перед самым началом из окна ближайшего дома появляется томная худенькая фигурка Лидочки – местной, дворовой проститутки и самой первой почитательницы Пашиных загробных рассказов. У нее странное, забрызганное не то грязью, не то мочой платье, томительные, точно ищущие Божество в небе глаза и пыльный, детский, из придорожных усталых ромашек венок на голове.
Паша оборачивает к ней свою грузную, отяжелевшую от дум голову и губами манит ее. Во весь плеск своих 19-ти лет Лидочка бежит к Паше.
Местные угрюмые толстые, как лепешки, женщины уже привыкли к ней и, несмотря на то что она гуляет с их мужьями, задушевно и глубоко любят ее. Любят потому, что мужья будут все равно изменять им или даже спать с собственной тенью, как худой лопоухий мужик со второго этажа, а если бы не Лидочка и ее романы, женщинам не о чем было бы говорить длинными, пятнистыми вечерами. Ведь кроме загробных рассказов Паши единственной отдушиной местных баб были их долгие, крикливые разговоры о похождениях Лидочки; эти разговоры чаще начинала та женщина, чей муж в данное время гулял с Лидочкой, и она обстоятельно, подробно, с увлечением рассказывала, сколько денег пропил ее муж с Лидкой, сколько кастрюль ей подарил, сколько гвоздей.
Это было очень интересно, поэтому женщины принимали Лидочку.
Лидочка пробиралась между скамеек и ложилась обычно на землю, у ног Паши, лицом к небу.
После проституции ее любимым занятием было глядеть на далекие облачка в небесах… Тогда Паша, откашлянув, начинал говорить, сначала, от стеснительности, себе в руку, а потом все громче и громче:
– Дело это было в аккурат под пятницу… По ошибке я попал на тот свет… Потом ошибку признали, и я вынырнул обратно.
В этот момент Паша осторожно вынимал из штанов вяленую воблу и начинал ее понемножку обнюхивать.
– Интереснейшая, я вам скажу, эта страна, загробный мир, – продолжал он. – Все там не так, как у нас. Сначала я было перепугался; как дите неразумное пищал, не зная что делать… Плохо там, что со всех сторон, куда ни пойдешь, яма… Большая такая, как Млечный Путь… С которого бока ни зайди, все по краю ходишь… Но потом ничего, попривык… Насчет баб там, девоньки, ни-ни… Потому что нечем… Все там вроде как бы воздушные. Но любить можно кого хочешь… Потому что любят там за разговорами… Если кто друг в дружку влюблен, то просто сидят и цельными временами разговаривают между собой всякую всячину… Вот и вся любовь… И некоторые говорят, что лучше, чем у нас…
В этом месте обычно окружающие Пашу бабоньки, старушки охают и начинают причитать.
– Ужасти, – все время повторяет сухонькая старушка в пионерском галстуке.
– Если кто уж очень сильно втрескается, – оживляется Паша, – то на это пузырь есть… Из глаз любящих он отпочковывается и поглощает их в единый колобок. Но там они все равно в отдалении… По-духовному… Только от остальных пузырей огорожены…
Вдруг глаза Паши заливаются звериной тоской, и он начинает поспешно кусать воблу.
– Ты что, Паша? – робко спрашивают его.
– Друга я там потерял, – пусто ворчит он в ответ. – Только во сне иногда мне является… Дело было так. Захотел я первым шагом, как туда попал, папаню с маманей разыскать. И деда. Но куда там! Людей видимо-невидимо! И не поймешь, не то светло, не то темень! Луны, солнышка и звезд – ничего нет. Только яма везде увлекает. Ну, вестимо, загрустил я, даже повеситься захотелось, бредешь, бредешь, и все по людям, и все мимо людей… А куда бредешь – не поймешь… Как среди рыб… Но тут подвернулся мне толстый хороший мужчина. Ентим, вавилонянином оказался… А по профессии банщиком… Пять тысяч лет назад помер… Очень он мне чего-то обрадовался… Заскакал даже от радости… Отошли мы с ним куда-то вверх и завели разговоры. Рассказывал он мне, как помер, а помер он от цирюльника… Больно плох топор был для бритья, вот от етого дела он и скончался…
На дворе становилось тихо-тихо, как на собрании при объявлении крутых мер. И так продолжается час, полтора. Иногда только какая-нибудь старушка отгонит нахального мальчишку.
Наконец Паша кончает. Первой встает Лидочка. Ее глаза полны слез. Она поправляет венок у себя на голове и берет Пашу за руку.
Единственный, кому Лида отдается бесплатно, – Паша. И слезинки на Лидочкиных глазах – это маленькие хрусталики, прокладывающие путь к сердцам Паши и высших существ.
Когда все успокаиваются, Лидочка берет гитару и, усевшись на стол, поет блатные песни.
Наконец начинает темнеть. Первыми уходят Паша с Лидочкой. Они идут в обнимку – безного переваливающийся пузатый мужчина и худенькая, стройная девочка в обмоченном платье.
Старушки смотрят им вслед. Им кажется, что над Лидиным венком из усталых ромашек пылает тихое, затаенное сияние.
– Святая, – часто говорят они про нее.
Лидочка любит Пашу и его рассказы. Правда, однажды она обокрала его на пустяковый денежно, но дорогой для Паши предмет: старую нелепую чашку, оставшуюся ему от деда. Но Лидочке так хотелось купить себе новые туфли, а не хватало нескольких рублей…
…Все наблюдают, как они исчезают в темной дыре подвала, исчезают, прижавшись друг к другу – как листья одного и того же дерева… Потом расходятся остальные.
ВисельникНиколай Савельич Ублюдов, впечатлительный толстозадый мужчина с бегающе-замученным взглядом, решил повеситься. К этому решению он пришел после того, как жена отказала ему в четвертинке. Матерясь, расшвыривая тарелки и кастрюльки, он полез на стол, чтобы приделать петлю. Кончать в полном смысле этого слова он не хотел: цель была лишь припугнуть жену.
Закрепив веревку к своему воротнику, повернувшись лицом к двери и чуть запрятав ножки за самовар, он сделал видимость самоубийства, как бы повиснув над столом. Глазки свои Николай Савельич умиленно прикрыл, ручки сложил на животике и принялся мечтать. От жалости к себе он даже немножко помочился в штаны. Часто нервно вздрагивая и открывая глазки: а вдруг он на самом деле повесился?
Летний зной гудел в комнате, было очень жарко, и Николай Савельич иной раз приподнимал рубашку, дабы отереть пот с жирных боков. Ждать нужно было неопределенно: жена могла прийти из магазина вот-вот, могла и застрять часика на два-три. Николай Савельич, мысленно фыркая, иногда доставал из кармана брюк бутылку пивка, чтобы промочить горло. Под конец он немножко даже вздремнул.
Во время сна он особенно много обливался потом, и ему казалось, что это стекают с головы его мысли. И еще ему казалось, что у него, толстого и здорового мужчины, очень слабое и женственное сердце.
Очнулся Николай Савельич оттого, что ему взгрустнулось. Как раз в эту минуту, еле успел Николай Савельич замереть, в комнату всунулась физиономия соседа – Севрюгина.
Севрюгин был существо с очень грустным выражением челюсти и тупым взглядом. Первое, что пришло ему в голову, когда он увидел повешенного Ублюдова, – надо красть. Он одним движением юркнул в комнату, прикрыл дверь и полез в шкаф. Вид же «мертвого» Ублюдова его не удивил. «Мало ли чего в жизни бывает», – подумал он.
Простыню и два пододеяльника Севрюгин запихал себе в штаны. «Не всякий знает, что у меня тощий зад», – уверенно промычал он про себя. Работал Севрюгин деловито, уверенно, как рубят дрова; раскидывал скатерти, рубашки, пробираясь своими огромными железными ручищами к чему-нибудь маленькому, ценному. Изредка он матерился, но матерился здраво, обрывисто, без лишних слов.
Николай Савельич струхнул. «Лучше смолчу, а то прибьет, – подумал он. – Ишь какая он горилла и небось по ножу в кармане». Все происходящее показалось ему кошмаром.
«Хотел повеситься, а вон-те куда зашло, – опасливо размышлял он, осторожно переминаясь с ноги на ногу. – Только бы по заду ножом не тяпнул и убирался бы поскорей, придурошный… Как хорошо все-таки, что я не повесился, – умилился Николай Савельич. – Ишь сердце екает… Хорошо… Сейчас бы четвертинку». В это время Севрюгин, набив себя барахлом, подошел к Ублюдову. «Небось уже гниет», – тупо подумал он, оскалив зубы. Ублюдов притих и боялся задрожать. Обычно грязно-тупые глаза Севрюгина искрились тяжелым веселием. Он осматривал Николая Савельича. «Ишь, пивко!» – вдруг гаркнул Севрюгин. И, не зная сомнений, схватил высовывающуюся из кармана Ублюдова бутылку.
Но тут Николай Савельич не выдержал. Инстинктивно он лягнул ногой врага… Что тут поднялось! От страха, что он съездил по Севрюгину, Ублюдов дико завизжал, и рванулся, чтоб спрятаться. Оборвалась ненадежная веревка. Севрюгин же ахнул и поднял руки вверх.
– Помилуй, Николай Савельич, не казни! – заорал он.
Ублюдов между тем упал на пол, желая улизнуть, полез сам не зная куда. «Только бы тело мое жирное не унес, – вертелось у него в голове. – А с простынями, черт с ними».
На гвалт сбежались соседи. От страха и от желания исчезнуть Севрюгин совсем обомлел.
– Швыряются! – кричал он, размахивая большими руками. – Пужают… Симулянт!.. По морде бьет… Вешается.
Ублюдов же, неуклюже застрявший где-то под стулом, хрипло кричал:
– Не матерись… Людоед… Хайло… Ножи-то куда запрятал?!
Очень маленькая, задумчивая старушонка вдруг понеслась бегом из комнаты. Через минуту она вернулась с чайником и, уютно усевшись на кроватке, подпершись, стала пить чай вприкуску.
Особенно поразила всех нависшая с потолка веревка с оборванной рубахой. Какой-то физик высказал предположение, что это, дескать, массовая галлюцинация. Ему чуть не набили морду. Воспользовавшись криком, Севрюгин распихивал по комоду простыни. Обомлевший Ублюдов попросил у старушки чайку. Между тем вернулась жена Ублюдова.
– Засудят твово мужика, засудят, – орала на нее толстая соседка. – Ишь шуму наделал!
– К психиватру ево, к психиватру, – галдели вокруг.
– Пошли вон. Я сам себе психиатр! – гаркнул Ублюдов. Ему стало страшно жаль себя, и он чуть не расплакался. Его утешило только то, что огромный живот его был такой же довольный, как и прежде.
Ублюдова присудили – условно – к одному году исправительно-трудовых работ за нарушение общественного порядка и хулиганство. Но только жене он открыл свою душу.
– Врешь ты все, обормот, – ответила она ему. – Так я и поверила, что ты из-за четвертинки… Цельных десять лет пил… И вдруг… На девок небось заглядываться стал, дубина… Оттого и в петлю.
Душевнобольные будущегоВ кабинете психиатрической клиники 500 года от нашего с вами рождения, читатель, стоял довольно полный, лысенький субъект лет 35-ти с умеренным, геометричным брюшком. По тому восторженному жужжанию, которое издавала кучка врачей, окружавшая человека, было видно, что последний не совсем обычный фрукт.
– Безнадежен… Мы тут бессильны, – махнул рукой один старичок-врач и выпрыгнул в окошко.
– Скажите, больной, – томно обратилась к Горрилову (такова была фамилия пациента) молодая, сверхизнеженная девица-врач. – Вы что, действительно никогда не были в бреду?
– Никогда, – трусливо оглядываясь на врачей, пробормотал Горрилов.
– Больной, вы думаете или нет, когда отвечаете? – в упор сверляще-пронизывающим взглядом смотрел на него другой, несколько суровый психиатр.
– Не был, ни разу не был… Все равно пропадать… – твердил Горрилов.
– Какой ужас! Этот человек ни разу не был в бреду! Вы слышали что-либо подобное?! – заголосили вокруг.
После таких слов Горрилов почувствовал себя совершенно ненормальным и отрешенным от людей.
«И ведь действительно я ни разу не бредил; даже ни разу не воображал себя пастушком, как все нормальные люди, – подумал он и вытер ладонью пот. – Боже, какой же я выродок и как я одинок!»
– Больной, – высунулась опять сверхизнеженная девица-врач, – скажите, но на самоубийства-то вы, надеюсь, хоть раз пять покушались?..
– Нет, и мыслей даже таких не было. – Шорох ужаса прошел по психиатрам. Кто-то даже сочувственно всплакнул.
– Один вопрос, – вмешался вдруг толстый, погрязший в солидность и, видимо, много передумавший врач. – Это-то у вас непременно должно быть… Вы же человек все-таки, черт вас возьми… Скажите, по ночам после вихря полового акта у вас не возникло желание слизнуть глаза своей партнерше? – и доктор хитро подмигнул Горрилову.
Горрилов напряг свою память, выпучил глаза и с ужасом выпустил из себя одну и ту же стереотипную фразу:
– Нет!
– Ну все ясно, мои тихие коллеги, – проговорил врач, – Горрилов абсолютно невменяем. Надо его изолировать.
– Одну минуту, – влез, пыхтя от нетерпения, еще один доктор. – Уж больно интересный психоз, – добавил он, оглядывая больного, как подопытного шимпанзе, добрыми глазами ученого-экспериментатора. – Горрилов, опишите снова подробней свое хроническое состояние невменяемости.
– Пожалуйста. Встаю утром, точно в 9 часов, умываюсь, ем, стихи не читаю и никогда не читал; потом тянет работать; работаю, потому что есть в этом потребность и хочется заработать побольше; прихожу с работы, обедаю, покупаю какую-нибудь вещь и иду с женой – танцевать… Сплю. Вот и все.
В воздухе раздавались возбужденные крики…
– И вы подумайте, ни одного бредового нюанса… Никаких стремлений на тот свет… Какое тяжелое помешательство… Вы слышали, этот тип никогда не читал стихов… Уберите его, он нас доведет!
Но дюжие санитары-роботы уже выволакивали сопротивляющегося Горрилова.
– Ах, он сегодня мне приснится, – рыдала сверхизнеженная девица-врач. – Какой кошмар… Мне и так каждую ночь кажется, что меня загоняют в XX век!
– Ужас, ужас… Сенсанционно, – проносились голоса по дальним призрачным коридорам.
А Горрилова между тем уносил далеко не похожий на наши автомобиль новой эры. Он мчал его к сумасшедшему дому. Сквозь то, что мы назвали бы окном, Горрилов мрачно смотрел на окружающие виды. Автомобиль катился относительно медленно, чтобы Горрилов мог видеть окружающий нормальный мир и впитывать естественные впечатления.
На высоких деревьях покачивались скрюченные люди: то были наркоманы. Они приняли особые вещества, вызывающие эрото-космические потоки бреда. Единственным минусом этих наркотиков являлось то, что они вызывали неудержимое желание вскочить куда-нибудь повыше… Горрилов видел чудесные, бредущие, светящиеся голубым фигуры людей. По их виду было понятно, что они разговаривают сами с собой в солипсическом экстазе. Собаки и те были вполне инфернальны – чуждались даже кошек.
«Только мне недоступно все это, – злобно думал Горрилов. – Какое это несчастье быть нормальным». Он прослезился от жалости к себе. «Да и слезы у меня какие-то соленые, грубые, как в пещерные времена, – тупо сопя, подумал он, – не то что у той девицы-врача… У нее они какие-то небесно-голубые, эстетные, как светлячки… И тело у меня дефективное, с мускулами», – и он посмотрел в окно. У обычных людей были изнеженные тела, глубокие глаза поэтов и лбы мудрецов. «Хорошо бы выспаться, – наконец решил Горрилов. – Потом поработать, смастерить чего-нибудь, купить костюм». Но тут же капельки пота выступили на его круглом энергичном лице:
«Боже, о чем я думаю… Я опять схожу с ума».
Он посмотрел на своего водителя: «Даже он бредит». Водитель действительно разговаривал с духом своего далекого предка – Льва Толстого – и укорял его за неразвитость. Горрилову страстно захотелось совершить какой-нибудь нормальный, оправданный поступок. Но, кроме того, чтобы снять штаны, он ничего не мог придумать. «Какое я все-таки ничтожество», – устыдился он самого себя.
Они проехали мимо тюрьмы, где помещались те, кого в XX веке называли техническими интеллигентами. Эти бездушные, тупые существа, не знающие, как заправская электронная машина, ничего, кроме формальных схем, сохранялись только для работы на благо изнеженных духовидцев, эстетов и мечтателей.
Наконец автомобиль подъехал к известному почти во все времена зданию. Горрилова изолировали в довольно мрачную неприглядную комнату. Ее стены были увешаны абстрактно-шизофреническими картинами, чтобы способствовать излечению больного. Но напротив была комната еще хлеще: она была оцеплена токами и скорее походила на камеру.
Там находился последний человек, утверждающий, что дважды два четыре. До такого не докатился даже Горрилов.
Только бы выжитьДомишко, о котором идет речь, расположен по Пищезадумчивому переулку, во дворе. Его давно пора снести, ан нет – он держится. На второй этаж ведет лестница с шизофреническими углами и провалами. В квартирке под седьмым номером двадцатый год живут четыре семейства. У каждого из них свои привычки, психопатии, выкрики; если бы описать все их многолетние отношения, то получился бы длинный роман наподобие «Войны и мира», но с психоанализом, чертовщиной, мордобитием и одиноким заглядыванием в самого себя. Но мы опишем лишь один день.
Утро начинается здесь с того, что одинокая старушка – Пантелеевна выходит умываться. Хотя в кухне никого нет, но она входит туда бочком, предусмотрительно повернувшись задом к окружающему пустому пространству. Когда же появляется народ, то она почти совсем встает на четвереньки, так, что квартирантам виден только ее огромный, в ворохе платьев, зад. Двадцать лет назад она появилась таким образом на кухне.
– Не пужайте, мамаша, обернитесь, – сказал ей тогда громадный лысый инвалид-сосед.
Мамаша спокойно и плавно, как лебедь, обернулась и вымолвила:
– А вы, граждане и лиходеи, иное, чем мой зад, и не достойны зреть. Личико мое вы никогда не увидите.
И опять спряталась.
С тех пор на долгие годы она замолкла перед соседями и во все общественные места входила пятясь задом к окружающему люду.
Теперь ей уже восемьдесят лет, она стала выгнутая, иссохшая, позабыла все слова, кроме детских, но ритуал свой исполняет так же вдохновенно и напористо, только кряхтя и опираясь на клюку. Все к этому привыкли, и один раз был даже скандал, когда Пантелеевна по простуде позвоночника не повернулась к соседям задницей.
Вслед за Пантелеевной в кухню выпрыгивает шестидесятилетняя пенсионерка Сонечка. Завидев старухин зад, она фыркает: Сонечка – единственная из обитателей, кто до сих пор не признает права Пантелеевны.
– Я Льва Толстого, елки-палки, каждую ночь читаю, – часто орет она поутру, стуча кастрюлей по плитке. – Я вам не Наташа Ростова… Запахами тут издеваться…
Огромный лысый инвалид успокаивает ее, лапая своими чудовищными руками. Вскоре вылезает и его молодая увесистая жена. От томительных, многолетних злоупотреблений половой жизнью у нее мертвая пустота под глазами и голодный, опустошенный взгляд, как у облученной кошки. Оба они с мужем эротоманы. И врачи в один голос говорят, что это кончится только с их смертью.
Последним на кухню втискивается Кузьма Ануфриевич Пугаев, солидный отец семейства, в составе равнодушной, хлопающей себя по лбу жены и жирной, откормленной тринадцатилетней дочки. О его-то состоянии сегодня и пойдет речь. Суть в том, что месяц назад в мозг Кузьмы Ануфриевича засела стойкая, богатая, с метастазами мысль: «Только бы выжить». Это пришло ему в голову после того, как он увидел на улице, что широкий, с окно, лист стекла, упавший с пятого этажа, разрезал пополам дюжего дядю с орденами.
Пугаев тогда страшно затерялся, струсил и бегом, оглядываясь на облачка, пустился к первому попавшемуся трамваю. С течением времени эта идея «только бы выжить» разрослась у него и нашла применение ко всему миру в целом, во всех его деталях и нюансах. Сначала он даже испугал свою равнодушную, вечно хлопающую себя по лбу жену тем, что часто ни к селу ни к городу стал повторять: «Только бы выжить!» Пойдет в уборную, обернется и скажет, трусливо так, переморщенно: «Только бы выжить!»
Все окружающее у него стало поводом к этой идее. Обволок он ею и свою дочку. Насильно кормил ее мясом, салом и щупал, раздулся ли у нее живот.
– То-то, дочка, – приговаривал он, – самое главное – выжить… Бойся мальчишек, двора и воздуха. Лучше всего бывает под одеялом.
Дочка надувается его мыслями, как молоком, и уже часто не ходит, а пробегает мимо людей на улице. Но жена мало реагирует на его духовные поиски. За это он иной раз бьет ее, но от инертного умиления, оставшегося от первых лет любви, считает все же, что она понимает его… Сегодня Пугаев вышел на кухню голый, в одних трусиках. Это от озабоченности. Ведь дочка уезжает в санаторий.
Сонечка вспыхивает и выкатывается к себе, запершись на ключ. Из-за тонких стен доносится ее голос: «Хулиганье!.. Толстого надо читать. Толстозадый!» Лысый инвалид удивляется про себя, почему живот у голого мужчины бывает так похож на женский. «Пощупать бы его», – медленно думает он, опустив чайник на пол.
Только Пантелеевна, кряхтя, пробирается мимо всех, задевая задницей живот Пугаева…
Наконец Кузьма Ануфриевич, одетый, выводит дочку за руку во двор. Все смотрят на него из окон.
Он положил свою тяжелую руку на голову девочки и тихо внушает: «Едешь ты, дочка, в санаторий… И запомни: живьем не давайся. Чуть что – бей в морду… Или жалуйся. Потому что самое главное – выжить».
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?