Текст книги "На этом свете"
Автор книги: Юрий Мамлеев
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Юрий Мамлеев
На этом свете
рассказы
Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав
Издатель П. Подкосов
Главный редактор Т. Соловьёва
Руководитель проекта М. Ведюшкина
Художник А. Бондаренко
Арт-директор Ю. Буга
Корректоры О. Смирнова, Ю. Сысоева
Компьютерная верстка А. Ларионов
В оформлении обложки использована работа художника Виктора Пивоварова «Невинность» (2018)
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Ю. Мамлеев (наследники), 2023
© ООО «Альпина нон-фикшн», 2023
* * *
Предисловие
В этой книге собраны совсем поздние, последние рассказы Юрия Мамлеева, написанные после окончательного возвращения в Россию и опубликованные в народившихся светских журналах. Таким образом, после советского, американского и французского периодов творчества можно выделить и условно российско-глянцевый его этап.
Мамлеев в новом русском пространстве – это особая тема. В этих рассказах упоминаются «юноши с осторожными ушами» и «один философствующий старичок с двадцать первого этажа».
Мамлеев в последние годы и сам был таким философствующим старичком, правда, не с двадцать первого, а десятком этажей пониже, – во второй половине девяностых он как раз читал в гуманитарном корпусе МГУ лекции по индийской философии. Их как раз посещали вышеуказанные юноши с осторожными ушами, среди которых был и я.
Последние рассказы Мамлеева, в общем, выдержаны в фирменном стиле. Их населяют привычные эндемические для России персонажи, дети и внучки шатунов, которые полюбили носить в себе смерть и хохочут во сне. Эти «будущие обитатели ада» избегают зеркал, желают почему-то зарезать или зарубить луну (навязчивый мотив сразу двух рассказов, а в третьем рассказе луну видят во сне, а в четвёртом возникает идея двух лун – что может служить отсылом к старому образу Стриндберга), беспрерывно воют, вешаются у плиты над супом, и вместо женщин у них – бездна. Ну или в крайнем случае они ищут неких бессмертных баб.
Памятный образ куротрупа в новых рассказах аукается дважды – в «Перелётном» человек превращается в курицу, в «Делах житейских» просто кукарекают.
Сказать, что новые рассказы слабее или халтурнее классических мамлеевских, не получается – хватка чувствуется везде: что в великой фразе «Он запил, да так, что непрерывно пил всю оставшуюся жизнь и после смерти тоже», что в сравнении «Даже в уборную он входил, как в античный храм», что в персонаже, «похожем на мёртвый член». Рассказ, где фигурирует данный персонаж, к слову, был напечатан в издании с соответствующим названием «Империя духа» (одна из колонок тамошнего главного редактора ставила вопрос ребром – «Можно ли стать Богом?»).
Вообще, подписи и даты под этими рассказами обладают отдельной сокрушительной ценностью и в полной мере вписываются в мамлеевский универсум. Согласитесь, когда последняя фраза гласит «Он был мёртв», а дальше следует подпись «Playboy, 1996 год» – это сразу формирует какой-то дополнительный вопросительно-восклицательный знак неусваиваемого безумия.
Притом что никаких специальных примет времени в этих рассказах нет – они вполне могли быть написаны и в Москве эпохи Южинского, и в Нью-Йорке, из чего нетрудно сделать вывод, что хронотоп Юрия Витальевича мало зависит от календарных перегибов. О том, что дело происходит в относительно новом периоде русской истории, свидетельствуют какие-то мелочи – так, в двух рассказах почему-то фигурируют поездки в Южную Америку, где-то всплывает тема психоанализа, звучит слово «киллер», попадаются скупые пассажи вроде «Реформы 90-х годов её так же, как и всех, задели, она потеряла работу, но в противоположность многим могла устроиться на другую» или «Был он, между прочим, неплохим бизнесменом, мелким, конечно, но на жратву хватало».
Однако высший пилотаж своих отношений с современностью Юрий Витальевич продемонстрировал в процессе написания рассказа для журнала «Афиша». Получив в своё время текст «Случай в Кузьминках», редакция обнаружила в нём самый трогательный образец литературного продакт-плейсмента: «А тут ещё жена остановила его. „Ты стой здесь, а я перебегу улицу и куплю в том киоске „Афишу“, журнал, – сказала она уверенно. – Ведь ты улицу перебегать избегаешь. Реакции у тебя нет. Стой здесь“».
Мне посчастливилось общаться с Мамлеевым как раз в конце девяностых и на протяжении всех нулевых – и, соответственно, был счастлив приложить руку к публикации некоторых из приведённых тут рассказов, тем более что всякий раз это становилось вполне отдельным мамлеевским сюжетом.
Упомянутый выше журнал Playboy тогда располагался в обширном здании недалеко от метро «Водный стадион» под патронажем могущественного концерна Independent Media. Мы сидели на шестом этаже. И вот приезжает Мамлеев с портфелем – в портфеле конверт, в конверте – рассказ, или «рассказик», как он сам их величал. Мы к тому времени были уже достаточно неплохо знакомы – он даже всерьёз хотел, чтобы я написал про него книгу, но я по молодости и глупости постеснялся.
Я оформляю акт сдачи-приёмки, потом мы выходим поболтать в коридор. Юрий Витальевич намекает, что не за горами уже и новый рассказик, а я в свою очередь пытаюсь как-то донести до него нехитрую мысль о том, что не можем же мы в самом деле печатать его ежемесячно. Получается у меня плохо, и тема грядущего рассказика по-прежнему висит в воздухе. Чтобы как-то соскочить с неё, я ссылаюсь на неотложную работу и начинаю пятиться к компьютеру.
– Идите, идите, – машет руками ЮВ, – а я покамест съезжу на второй этаж.
– А зачем же вам на второй этаж? – оборачиваюсь я на ходу.
– А у меня, знаете ли, там ещё встреча.
– Это с кем же?
– А с Максимом Семеляком, – отвечает мне пастух шатунов и с плохо скрываемой радостью следит за моей реакцией.
– Ну что ж, – говорю, – передавайте ему привет, что ли.
– А, непременно передам, непременно, – подмигивает Мамлеев и скрывается в лифте, а я немедленно чувствую себя персонажем его же рассказика.
Поздний Мамлеев воспринимался как носитель не столько потустороннего ужаса, сколько потустороннего же хохотка и мягкого, почти увеселительного морока. Как сказано в одном из поздних рассказов, «Выпьем за то, чтобы наше веселье раздулось до величины Вселенной, – произнёс вдруг Матёров, – пусть даже мы лопнем, лишь бы веселье осталось! В этом секрет!»
Этот хохоток и его «секреты» были в высшей степени характерны для эпохи ранних нулевых, особенно для её московского гамбита, – не случайно само слово «хтонь» стало тогда достаточно дежурным и вошло в обиход искомой глянцевой журналистики.
Многие бывшие соратники ЮВ по южинской и иным концессиям были этим обстоятельством крайне смущены и почти оскорблены – мол, Мамлеева в эмиграции подменили, нет былой матёрости, и девочки действительно стали читать Мамлеева – в полном соответствии со старинной картиной Владимира Пятницкого, казавшейся во времена Южинского совершеннейшей утопией.
В мамлеевском шок-контенте всегда присутствовало известное сладострастие и поражающий уют. В последних же его творениях всё это приобрело совсем какой-то фамильный и усадебный характер. К слову – представьте, что именем того или иного писательского авторитета той поры была бы названа некая деревня – не получится такой производной ни от Пелевина с Лимоновым, ни от Сорокина с Шишкиным, ни от Пепперштейна с Иличевским.
А вот деревня МАМЛЕЕВКА – звучит идеально, и именно в этом дремотном ключе и следует воспринимать последние рассказы великого сказочника, в которых ужаса, убеждён, не меньше, чем глумления над собственно читателем.
Когда в середине нулевых в очередной раз переиздавались «Шатуны», Юрий Витальевич сам написал к ним предисловие и в некотором смысле продемонстрировал мастер-класс того, как это надо делать.
Предисловие простиралось на полторы странички.
Треть из них занимала хвалебная цитата из не обременённого славой американского писателя. И венчала всё умопомрачительная кода, лучше которой нам не сочинить, поэтому просто с улыбкой склонимся перед её величием:
«Думаю, каждый читатель сможет ответить на некоторые эти вопросы, если углубится в самого себя».
Максим Семеляк
Смерть эротомана
Playboy 7, 1996
На отшибе Москвы среди изрезанных улочек с маленькими домишками и длинными бараками стоит, как величественная, холодная тюрьма посреди моря, огромное жёлтое шестиэтажное здание. Это институт и общежитие для студентов. С трёх сторон к нему подходят извильные, грязные, уводящие в пропасть бараков дороги. Три деревца, как чахлые, слабоумные невесты с венком птиц на голове, окружили здание. А в небе постоянными были только чёрные крики метущихся в разные стороны ворон.
Все обитатели здесь делились на местных и студентов. Студенты казались местным злыми, учёными и нахальными. «Мы никогда не будем так хорошо жить, как они», – говорили про студентов. Местные же казались студентам лохматыми, придурошными и страшными, от которых надо бежать. Особенно пугали их чёрные дыры бараков и дети. Дети купались в вёдрах воды, снимали друг с друга штанишки. Студенты учили книги на заборах, прыгали по крышам сараев. Обе стороны шарахались друг от друга, как от непонятного.
Однажды весной в один из домишек около общежития въехала семья. Почти никто не обратил на это внимания всерьёз, просто вместо одной семьи стала размахивать руками и находиться перед глазами всех другая семья.
Тем более не бросился в глаза младший член этой семьи – семнадцатилетний полоумненький, каким его считали, Ваня. Иногда только смеялись над ним.
Это был длинно-тонкий юноша с мягкой, нежной головой и осторожными ушами. Походка у него была тихая, крадущаяся. Даже в уборную он входил, как в античный храм.
Вполне полоумненьким его назвать было нельзя – скорее «не замечающим». Он действительно «не замечал» многое из того, что происходит вокруг. Он мог позабыть покушать, позабыть осмотреться кругом. Но зато хорошо вырезал бабок из дерева. Учился Ваня плохо, но не то чтобы по глупости, а по равнодушию; из предметов же обожал зоологию, особливо анатомию мелкокостных. Людское общество он любил, но только молчком. Постоит, постоит где-нибудь около кучки ребят – и тихо уйдёт, как будто его и не было.
Никто не знал, чем жил Ваня. А кроме самосозерцания, он жил вот чем. Каждый вечер, когда темнота поглощала окрестности, как брошенную комнату, Ваня пробирался к институту. Ловкий и жизнестойкий, он по трубам и остаткам лестницы влезал на карниз четвёртого этажа. Там до поздней ночи светилось окно: то было женское общежитие.
Ваня пристраивался на широком карнизе, удобно прижавшись к трубе, и долго, часами смотрел внутрь. Он даже не испытывал оргазм при этом: половое влечение у него было мутное, широкое, непонятное для него самого и всеобъемлющее. Ему хватало того, чтобы просто смотреть.
Странные мысли роились в его голове. Все девочки, особенно раздетые, казались ему необычайно интеллигентными. Несмотря на то что они всего лишь ходили или лежали, ему казалось, что они вечно пляшут.
«Откуда такое кружение», – недоумевал он.
У него было несколько состояний; это зависело от того, какие мысли ему приходили в голову, пока он лез по трубе к девочкам.
Часто ему внутри себя слышалось пение: иногда странно болело сердце из-за того, чем кончится всё то, что происходит внутри, за окном.
«Миленькие вы мои», – часто называл он их, прослезившись.
Он не выделял ни одну из них, а любил всех вместе. Правда, он выделял их качества, и скорее даже любил эти качества, чем их самих. В одной ему нравилось, как она ела: изогнуто, выпятив бочок и обречённо сложив ручку. «Как всё равно мочится или отвечает урок», – думал он. Другая нравилась ему, когда спит. «Как зародыш», – говорил он себе.
Но особенно нравилось Ване, когда кто-нибудь из них читал. Он тогда вглядывался в лоб этой девушки и начинал любить её мысли. «Небось о том свете думает», – теплело у него в уме. Уставал он только сосредотачиваться на какой-нибудь одной. Поэтому очень легко ему было, когда они все ходили. Вся душа его тогда расплёскивалась, пела, он любил их всех сразу и в такт своему состоянию тихонько выстукивал задом по карнизу.
«Ну хватит. Побаловался», – так говорил он себе под конец и спускался вниз. Дважды его вечера были несколько необычны: он чувствовал в душе какую-то странность, воздушность и зов; еле-еле забирался вверх; и нравились ему уже не тела девочек, а их длинные, шарахающиеся тени; подолгу он любовался ими, иногда зажмуривал глаза.
Так продолжались целые годы. И целые годы были как один день. Иногда только мать поколачивала его.
Однажды Ваня полез, как обычно, на четвёртый этаж к своим девочкам.
Всё было как прежде: он так же, как всегда, слегка поцарапался о железку на третьем этаже, так же пристроился на карнизе, у окна общежития. Только теперь ему уже стало казаться, что он женат на этих девочках. Но он так же прослезился, когда маленькая студентка в углу уснула, как зародыш.
Но дальше произошло неожиданное: он слишком высунулся и обнаружил себя.
Сначала увидела его толстая вспухшая студентка в очках. Она зловеще закричала. Мгновенно все эти милые существа превратились в фурий. Всем нутром ощутив его беспомощность, они разом подбежали к окну.
Одна ревела, как изнасилованная медведица. Другая хохотала, словно уже давно сошла с ума. Третья вдруг начала плясать, но как-то по-птичьи. Маленькая студентка выскочила из угла, прихватив утюг.
У Вани оборвалось внутри: словно рухнул весь мир. Дорогие существа обернулись вдруг ведьмами. От ужаса он разжал руки и… полетел вниз.
Часов в одиннадцать вечера жирно-крикливый парень, назначивший свидание во дворе трём бабам, услышал за углом ухнувшее, тяжёлое падение. Он подумал, что упал мешок с песком, и просто так пошёл посмотреть. На асфальте лежало скомканное, как поломанный стул, человеческое тело. Парень признал Ваню, полоумненького. Он был мёртв.
Голова
Playboy 7, 1999
Лена Разгадова, непонятно-красивая молодая женщина, лет двадцати восьми, всегда была достаточно странна, но главная её странность заключалась в том, что она больше всего не людям, а самой себе казалась странной. Поэтому она немного побаивалась себя. Ещё в детстве, случайно увидев себя в зеркале, она порой начинала дико кричать. Сбегались родители, соседи, а она всё кричала и кричала, в ужасе глядя на себя в зеркало. Хотя, казалось, была красива, и вообще никаких ненормальностей в теле не было.
– Такую, как она, я ещё никогда не видала на своём веку, – говорила бабка Агафья.
И действительно, с течением времени выяснилось, что любое наслаждение, даже сексуальное, вызывало у неё тоску. Правда, Лена тщательно скрывала это от посторонних. Вообще она старалась, чтоб её своеобычность существовала только для неё самой, а не бросалась в глаза окружающим.
Но это состояние тоски вошло в неё, и она очень дорожила этим своим качеством. После какого-нибудь полуслучайного соития она, бывало, тут же впадала в тоску и целыми днями потом пьянела от этого состояния, не желая, чтоб оно уходило. Поэтому и тянулась к людям.
С годами она немного свыклась сама с собой. Уже не так кричала, когда видела себя в зеркале. И часто раздумывала, почему она такая появилась на свет. Ей иногда казалось, что делает такой её собственная проекция, направленная в потусторонний мир. Реже ей чудилось, что скорее она сама, какая она есть на этом свете, – только тень самой себя, находящейся в потустороннем мире, и ей становилось жутко оттого, что большая часть её сознания находится в другом мире и распоряжается ею по своей воле.
Бросившись на диван, она плакала тогда от этих мыслей. Мужчины любили её за красоту, но пугались изменчивости этой красоты, вдруг иногда, даже во время страстных поцелуев, превращающейся в нечто безобразное и хаотичное – это было видно по лицу.
С возрастом глаза её становились всё глубинней и глубинней, наполняясь на дне влагой и темнотой.
Муж её бросил сразу же после того, как увидел её сидящей перед зеркалом с ножом в руке; нож был близок острием своим к её нежному горлу, но на лице блуждала улыбка блаженства. Муж, не говоря ни слова, собрал пожитки и убежал.
Тем не менее никаких подозрений в сумасшествии не было, да она и не была сумасшедшей: успешно кончила институт, работала социологом. Но всё больше и больше её увлекала магия страдания. Она любила смотреть в глаза умирающим, особенно беспомощным животным; нет, она не наслаждалась их безысходностью, наоборот, по-своему жалела их, но главное, почему она тянулась к таким глазам, было всемогущество страдания, которое она ясно видела в них. Она готова была поклоняться этому состоянию нестерпимого почти отчаяния.
И тогда ей казалось, что её проекция в потусторонний мир становилась легче, теплее и даже как-то женственней.
В остальном Лена была почти нормальный человек. Ну, правда, иногда просыпалась по ночам и хохотала от какой-то невероятной беспричинной радости, которая никогда не посещала её наяву. Радость эту она, однако, не ценила.
Реформы 90-х годов её так же, как и всех, задели, она потеряла работу, но в противоположность многим могла устроиться на другую. Но вдруг – благодаря охватившему её целиком состоянию – решила ничему не сопротивляться и плыть по течению. Так будет лучше, по большому счёту, решила она.
Кругом пропадали люди, другие приспосабливались, но она решила идти вперёд – навстречу гибели. Через год продала квартиру и поселилась Бог знает где. Потом, когда ей уже стукнуло двадцать девять лет, деньги почти исчерпались и жила она уже в подвале огромного чёрного неуютного здания не так уж далеко от центра Москвы. Там у неё был угол, ограждённый полуразрушенными кирпичами.
В углу не было зеркала, и она уже не могла кричать, глядя на себя. Зато там было подобие кровати, без подушки, томик Лермонтова, табуретка и нож.
Одежонка на ней поисхудалась, но непонятная красота не исчезла и горела среди лохмотьев, точно подогреваемая какой-то сверхъестественной силой. Но красота не могла спасти её и никогда не спасала – потому что в её красоте было нечто необычное, что пугало людей.
Леночка мало ела, и вся гамма наслаждений жизнью окончательно ушла от неё, как только она потратила деньги и окончательно поселилась под домом. Поэтому она лишилась своей тоски и тосковала о ней.
Друзья ж, бездомные, любили её за незлобивость, но сами уходили всё дальше и дальше – туда, в бестелесный мир.
– Какая я всё-таки, – смеялась порой Леночка у себя на кроватке в подвале. – Всё отдала на ветер. А ведь могла бы выжить. Зато сейчас интересней жить и умереть.
– Как просто и невероятно жить, жить и умереть, – шептала она в темноте своего жилья самой себе. – Провалиться в бездну. Ставить бы такие опыты: жить и умереть. Потом опять возвратиться и умереть, снова жить и умереть – но чтобы нить сознания сохранялась во время провала в бездну.
Она стала думать, как бы иметь смерть в самой себе при жизни, и вскоре заметила, что потусторонняя тень её не возникала больше, словно она исчезла, и всё стало концентрироваться в её уме и сознании.
И не плакала она уже, бросаясь на кровать, но, просыпаясь среди ночи и шорохов в своей норе, вставала и поклонялась окружающей её тьме.
Но ей не хотелось умирать, потому что она полюбила смерть, полюбила носить смерть в самой себе. И глаза её стали такими загадочными, что и бродячие кошки пугались её, а другие бездомные, ютившиеся где-то по ямам, тоже избегали её. Только порой запах трупов доходил до неё. Но она уже перестала ощущать своё одиночество.
И вот однажды среди обычной ночной тьмы и смертных запахов ей послышался живой человеческий шаг. Она вскочила с постели, не потому, что боялась, а просто не отдавая себе отчёта. Зажегся фонарик, и она поняла, что перед ней человек, мужчина, полный, мощный, но смрад, исходящий от него, доказывал, что он бомж.
Человек неподвижно и пристально оглядел её, потом фонарик погас. Лена молча присела на кровать. Человек подошёл и сел рядом с человеком. Одни.
– Я хочу тебя убить, – услышала Лена из тьмы.
– Как тебя зовут? – спросила Лена.
– Богдан… А ты что, оглохла? Я хочу тебя убить.
– Почему?
– Просто так.
– От злобы?
– Конечно, не от добра.
Лена не испугалась. «А чего бояться, – подумала она. – Умру так умру». Но Богдан почему-то заинтересовал её. Собравшись с мыслями, она проговорила:
– Ты зол на весь мир, да?
В ответ раздался жуткий хохот, похожий на гоготанье бегемота. Она чувствовала, как колышется брюхо Богдана. И этот рёв всё продолжался и продолжался. На этот раз она испугалась. Хохот не кончался.
– Что такого смешного я сказала? – осторожно возмутилась она.
Гогот замолк, и Богдан выговорил:
– Мир я не могу убить, а тебя вот могу.
И он опять загоготал.
Нож лежал далеко в стороне от Лены, в лохмотьях, но у неё ни разу не возникла мысль о сопротивлении.
– Ты многих убил? – вдруг спросила Разгадова.
Ей почему-то показалось, что Богдан опять загогочет, но ответом была тупая тишина. Опять она ощутила тяжёлое и извращённое дыхание Богдана.
– Таких, как ты, ещё ни разу, – наконец медленно выговорил он.
– А другие были кто, мужчины, старики, бабы – кто?
– Всех, кого убивал, я ненавижу. И ещё бы их несколько раз убил.
– За что?
– Ни за что. Просто потому, что живые. Просто потому, что ненавижу.
Снова молчание.
– Ах, Богдан, Богдан, – вдруг заговорила Лена. – А ты знаешь, ведь ты после смерти сразу станешь обитателем ада. На очень и очень долгий срок. Неисчислимый. Это не часто бывает среди людей.
– Ну и что? – был холодный ответ.
– Ты веришь, ты знаешь это?! – с изумлением воскликнула Лена.
– Может быть, и знаю. Ну и что?
Ответ был по-прежнему холоден, твёрд, и, казалось, его произносил уже не человек, а чудовище с далёких миров. Тем не менее Богдан был человеком.
– Хм, это загадочно, – прошептала Лена.
– Ладно, давай спать. Я на этой кровати, а ты где-нибудь в углу.
– Как, ты не хочешь меня зарезать? – удивилась Лена.
– Не хочу. Расхотел.
Непонятным образом Лена обрадовалась.
– Ты меня разбудил, – недовольным тоном проворчала она потом.
– Ничего, выспимся. Лето. Ночи тёплые.
И Богдан лёг на Ленину кровать. Она затрещала. Разгадовой пришлось довольствоваться лохмотьями в углу.
Через несколько часов свет проник в их подземелье. Восходило утро. Ленка проснулась первая – привстала и долго смотрела на лицо спящего Богдана. Да, это был человек лет тридцати пяти, с грузным телом и молодым, обветренным, жёстким и грязным лицом.
«Странно, что оно у него всё-таки умное», – подумала Лена.
У неё была припасена провизия, и когда Богдан открыл глаза, первое, что услышал, было щебетанье Леночки:
– Завтрак уже готов, Богданчик. Есть даже пирожки. Вчерашние.
– Сама испекла, что ли? – усмехнулся убийца.
– Продавщица сердобольная подала, – проверещала Лена. – Вставай.
На табурете действительно красовался пусть скромный, но завтрак. За завтраком, который Богдан сурово одобрил, особенно кусок сыра, Леночка вдруг выговорила:
– А ты, Богдан, ведь себе гораздо больше зла и вреда причинил, чем им, убитым тобой.
– Ты опять за своё, – слегка нахмурился Богдан. – Смотри, дам в зубы, – лениво проговорил он и потом равнодушно добавил: – Мне всё одно. Всё равно ненавижу.
Лена вздохнула.
– С тобой серьёзные разговоры нельзя вести. Сразу – в зубы. Я ведь женщина.
– А я мужчина.
Лена оглядела его странную бритую голову, щетинистые щеки и явственно вдруг почувствовала в нём будущего обитателя ада – веками не выходящего из цикла страданий и небольших облегчений от них. Но самое изумительное, что она ощутила, – он не принимает страдание всерьёз. Как будто его нет или он – над ним, хотя и как будто в страдании.
– Не пойму, – пробормотала Лена, – но люблю.
Богдан услышал эти слова и спокойно-каменно согласился.
Так они стали мужем и женой, пусть и не с юридической точки зрения.
Лене было тепло, уютно-смрадно. При всём её странном, но органичном отвращении к наслаждению и счастью Богдан ей нравился. Ей нравилась прежде всего его обречённость. Даже его оргазм носил обречённый характер. Во всём, особенно в его эротических стонах, ей виделся выходец из ада. И от такого оргазма – думала она – не могут рождаться дети человека, только дети тьмы. Ха-ха-ха! – хохотала она в ночи.
Но Богдан не сводил её с ума – Лена спокойно воспринимала эротику ада.
«Понимает ли Богдан, кто он? – думала она. – Но если даже не понимает, какое мне дело, важно, что я понимаю всё».
– Мой милый, – обращалась она к нему. – В твоих стонах во время нашей любви я слышу иногда крики убитых тобой…
На самом деле она лгала: в этих стонах она слышала его собственный вой во время его будущих блужданий в аду. И это её привлекало больше всего: она даже в этом вое чувствовала его безразличие к собственному бесконечному страданию, хотя оно было налицо.
– Ты, Богдаша, – говорила она ему в кровати, засыпая, – из другого творения пришёл, чем люди, ты не боишься ада.
Богдан, понимая всё по-своему, бегемотно хохотал на эти замечания. Иногда она плакала, целуя его, прощаясь, когда он уходил.
– Ты только не убивай больше никого, Богдан, – шептала она ему. – Не надо, обещаешь?.. Лучше убей меня – мне всё равно… К тому же, не ровён час, убьёшь кого-нибудь из блаженных или вообще кого и коснуться нельзя, и тогда…
Богдан отвечал:
– Дура ты, Лена. Ты что, знаешь, кто я? Да я сам этого не знаю. И никто ничего не знает. Только бормочу. Кстати, я давно уже никого не убиваю… Потому что надоело. Пойду ограблю кого-нибудь и напьюсь.
Лена и сама уходила на волю. На улице было обычное столпотворение: ларьки, автомобили, нищие, бабы с сумками, святые, пьяницы, блаженные, деловые и совсем отключённые. В воздухе стоял май.
Лена любила всех этих людей, и «если бы не мой последний путь в бездну, – думала она, – я была бы среди них и любила бы их ещё больше, их лица, глаза, но я ушла в свой туннель, в свою чёрную дыру».
Богдан приходил вечером, с награбленным или с заработанным в «левых делах», но Лена видела по лицу, что действительно обходился он без душегубства. Так прошло несколько месяцев.
Тем не менее обречённость в нём нарастала, принимая иные формы. Лицо его стало как-то странно чернеть. Лена предлагала ему пить. Но водка не утешала его.
Порой вечерком сидели они при свече, в подземелье, за двумя табуретками вместо стола (второй табурет принесли с помойки) и пили.
– Не берёт тебя водка, не берёт, – разочаровывалась Лена. – Неужели не любишь галлюцинации?
– Я ничего не люблю, Лена, – серьёзно отвечал Богдан.
– А утешение?
– Я сам себе утешение. Не по мне всё это, не по мне.
– Но у тебя ненависти стало меньше.
– Ну и что? Я, может, теперь не людей, а луну хочу зарезать, а?
– Твори, Богдан, твори.
– Я вот тебя не пойму, Лена. Кто ты? – чуть угрожающе бормотал Богдан.
Но она смиряла его своей непонятной любовью.
– Я таких, как ты, не видел, – шептал ей иногда Богдан в ухо. – Где я?
– Полюбила я тебя, Богдан, – мрачно отвечала Лена.
– Ну у тебя любовь какая-то… У меня даже слов нет… – добродушно разводил руками Богдан. – Ни на что не похожая.
Вскоре, однако, с ним вдруг случился приступ ненависти к Лене.
– Я, Лен, тебя хочу всё-таки зарезать, – заключил он одним вечером.
– Почему, Богдан? – бледнея, спросила Лена.
– Да так, на сердце это лежит.
Потом приступ прошёл: Богдан, поглядывая на Лену, как-то смирился. Но с течением времени такие приступы становились всё чаще и чаще, и Лена чувствовала, что, может быть, дело дойдёт до крови.
Зато между этими припадками Богдан по-прежнему уважал Лену – это состояние даже усилилось в нём.
Лена теперь любила его ровно, спокойно и отключённо и уже независимо от того, хотел ли он её убить или нет. Раньше это его желание зарезать её только разжигало в ней странную любовь.
– Ты любишь монстра во мне, а не меня, – жаловался ей Богдан однажды, похлопывая себя по жирному животу. – Ты такая, чёрт тебя дери, вся из чёрт-те чего: ты не боишься, что я тебя зарежу, и вместе с тем не хочешь умирать. И так во всём. И в любви тоже такая, не разберёшь кто…
Лена ширила на него глаза и отвечала, что ведь он сам в целом скорее всего именно монстр, и она не разделяет в нём ничего, и любит его целиком, и ей очень обидно.
Богдан хохотал:
– Ты говоришь, как человек: «обидно». Это людям бывает обидно, а не нам. Что ты притворяешься… Я зарежу тебя, Ленок, зарежу…
– Умница ты у меня, – смеялась Лена, хотя по спине её шёл непонятный холодок и она удивлялась ему: неужто и она боится смерти? – Хочешь, выйдем отсюда, я всегда могу опять стать на ноги, если захочу, никто и не догадается. Буду преподавать в МГУ…
Богдан не соглашался. Отношения их стали гиперболическими. Однажды Богдан пропал почти на целый месяц. Он и раньше пропадал, но не на такой срок, обычно дней на пять-шесть. Но Лену совершенно не раздражали любые его отлучки.
Она встретила его со своей обычной мистической нежностью, но на этот раз была поражена его видом: Богдан стал дурашлив. Не то чтобы текли слюни, но в глазах его совершенно потух ум и лицо приняло сложно-идиотское выражение. Таким она его никогда не видела и могла бы даже не узнать его: настолько дурашливость изменила его внешне. Она не нашлась что-либо сказать, но жестом пригласила его за табурет, покушать. Богдан мычал.
– Я сегодня никого не убил, – как-то бессмысленно сказал он.
– А раньше?
– Никого.
– Что ты делал целый месяц, где был?
– У чёрта на куличках.
– Это хороший ответ. Но всё-таки?
– У мамы.
– У тебя есть мама? Ты не говорил мне… И она похожа на чёрта. Что ты у неё делал?
– Купался.
Лена ужаснулась. Чем больше она вглядывалась в Богдана, тем больше убеждалась, что произошло что-то невозвратимо-катастрофическое и жуткое.
Тем не менее она легла с ним в постель.
«Му-му», – бормотал иногда Богдан сквозь сон.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?