Текст книги "Трагедия в крепости Сагалло (сборник)"
Автор книги: Юрий Пахомов
Жанр: Приключения: прочее, Приключения
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
5
У Чудновского сходились с обязательным соблюдением конспирации: группами в подъезд не заходить, не звонить, не стучать – дверь не заперта. По официальной версии, в квартире собираются начинающие прозаики, поэты – словом, что-то вроде литературного кружка. Мне вся эта конспирация казалась детской игрой, да и сборище особенно не привлекало, но нужно было себя куда-то деть, пьяные застолья в мастерских художников стали надоедать.
Собирались у Чудновского обычно студенты-филологи из университета, где он преподавал, заглядывали на огонек профессора и доценты. Обстановка непринужденная, мать Чудновского, Мария Васильевна, обносила кружковцев чаем, на столе стоял поднос с бутербродами. Я редко участвовал в обсуждении рукописей, отмалчивался, слушал других.
Как-то на заседании литературного кружка появилась изящная брюнетка, не красавица, но столько в ней было естественности, столько обаяния, что с меня мгновенно слетела сонная одурь. Говорила она на таком правильном русском языке, что я сразу заподозрил в ней иностранку. Так и оказалось, Одиль Дюран представляла в нашей стране популярную французскую газету «Ле Монд».
Вышли на кухню покурить. Мария Васильевна точас деликатно удалилась, прихватив поднос с бутербродами.
– Интересно? – спросил я.
В черных продолговатых глазах Одиль вспыхнули смешинки.
– О нет! Все, что здесь говорят литераторы и историки, давно известно и опубликовано, я заметила, что вы тоже скучаете?
– Верно.
– Вы кум?
– Простите?
– Так у вас, кажется, называют сотрудников госбезопасности, которые надзирают за диссидентами.
– Боже упаси. Я военный переводчик, пишу плохие стихи, занимаюсь графикой и вообще – дурью маюсь.
– Как интересно!
– Послушайте, я живу этажом выше. У меня в холодильнике бутылка водки и банка икры из цековского распределителя. Обещаю стихов не читать и к вам приставать не буду.
– Почему не приставать? – Одиль улыбнулась. – Я не нравлюсь?
– Да как-то неловко.
– Неловко любить женщину на потолке. Будет сваливаться одеяло.
Мы выпили бутылку водки, съели икру с поджаренным хлебом. Ни я, ни Одиль ночью не сомкнули глаз. Небо стало розоветь, на деревьях возились и простуженно каркали вороны. Утром, когда совсем рассвело, Одиль сказала: «Если на тебя надеть доспехи, то ты будешь русский воин. Русский воин на Куликовом поле. Пока ты плескался и пел в ванной пошлый романс, я посмотрела твою графику – она превосходна. Я кое-что возьму для французского арт-журнала. А стихи – дрянь. Поклянись, что больше не будешь писать стихи.
– Клянусь!
– Тебе нужно писать эссе так же, как ты рисуешь, точно, емко и… символично.
Я поцеловал ее в глаза, она зажмурилась, тихо засмеялась и, мягко толкнув меня ладошкой в грудь, прошептала:
– Все, спать. Как хорошо, что сегодня мне не нужно в агентство и шеф не знает, где я сейчас! Я и сама не знаю.
Одиль положила мне голову на плечо и мгновенно заснула. Я стал засыпать, когда на колокольне Новодевичьего монастыря зазвонил колокол. Одиль открыла глаза и сказала:
– Боже, как хорошо.
Наши отношения развивались стремительно. Я спал по четыре часа в сутки и жизнь была наполнена одним – ожиданием Одиль. Тетя Поля, частенько навещающая мою «мастерскую», поглядывала на меня с тревогой. Отца я видел редко, его сделали начальником сектора, и он мотался по новостройкам. Отец сильно сдал за последнее время, огруз, под глазами набрякли полукружья. Его в принудительном порядке направили в подмосковный санаторий, через неделю он оттуда сбежал. Единственное развлечение – охота в Завидове, на отстрел кабанов его брал с собой дряхлеющий генсек.
К Чудновскому я перестал ходить. Как-то Михаил остановил меня на лестничной площадке:
– Ты почему не появляешься?
– Не до того, Миша. Устраиваюсь на работу, взял переводы, то-се.
– Про то-се догадываюсь. Как там поется: «Нас на бабу променял!» Имей в виду: литература – дама обидчивая!
– Да какой из меня литератор?
Я тогда легко, убедительно врал, при этом меня совершенно не мучила совесть. Мария Васильевна почему-то перестала со мной здороваться.
У Одиль переменчивое лицо, так меняется поверхность озера. Дунул ветерок, и густо-синяя гладь становится серой, потом черной. Но вот выглянуло солнце и озеро уже наполнено теплым медовым светом. Вряд ли найдется много мужчин, которые без комплексов и ущемленного самолюбия признают приоритет женщины. Я признал сразу. Одиль была умнее и образованнее меня. И дело тут не в философском факультете Сорбонны, у нее был природный, гибкий ум. Она превосходно разбиралась в живописи и вполне могла бы работать экспертом. Особенно хорошо знала русский авангард. Что там наши с Лялиным полупьяные шатания по мастерским художников-нонконформистов! Одиль как-то затащила меня в дом, стоящий в Кисловском переулке.
– Я тебя сегодня познакомлю с замечательным русским художником, – сказала она, когда мы поднимались по лестнице старинного дома. – Я писала о нем и его выставке в Париже в галерее Моти.
– И кто этот гений?
– Анатолий Зверев.
– А-а, слышал! Говорят, хороший художник. Алкаш, богема, из вытрезвителя не вылезает.
– Зверев – лидер нонконформизма начала шестидесятых годов, но стоит особняком от всех, не вписывается ни в какие сообщества и объединения. Он, скорее, не авангардист, а представитель наивного искусства. Говорят, у него более тридцати тысяч работ. Картины приобрели Третьяковка, музеи США, большая часть осела в частных собраниях во Франции, в Германии, Греции. Зверевым восхищались Пабло Пикассо, Давид Сикейрос, а Роберт Фальк о нем сказал: «Каждый мазок кисти – сокровище. Художник подобного масштаба рождается раз в столетие». Большой оригинал. Любимая женщина старше его на тридцать лет. Оксана Асеева, вдова поэта, подруга Лили Брик. Ничего, да? Я два раза была в его мастерской на улице Щепкина.
– А сейчас куда мы идем?
– К Анне Николаевне Мордасовой, вдове дипломата и коллекционера. Она мне звонила, Зверев пишет ее портрет.
Нам открыла полная крашеная блондинка за сорок в пестром халате и турецких шлепанцах с загнутыми носами.
– А-а, Оленька! Ты не одна? Какой милый молодой человек! Заходите, заходите! Анатолию взбрело в голову писать меня голой, вот я в таком неприбранном виде. Он в гостиной. Я быстро, только переоденусь.
Прихожая была захламлена, какие-то корзины, ящики, стопки книг. В глубине квартиры кто-то пел дурным голосом. Я распахнул дверь: крепко поддатый мужик с всклоченной бородой, задрав голову и блаженно жмурясь, пел и мочился на батарею парового топления. Увидев нас, он ничуть не смутился и сипло протянул:
– О-о-люшка! Со свиданьицем! Водку принесла? Налей – увековечу! Садись на диван. А это кто?
– Мой друг Петр.
– Художник?
– Вроде того, график.
– Значит, свой брат. А-анька! Тащи стаканы! – крикнул он. – Вот, блин, никак из запоя выйти не могу, вторую неделю маюсь.
На художнике был обвисший, забрызганный краской свитер, неопределенного цвета брюки и старые галоши на босу ногу. И пахло от него остро: немытым телом, зверем.
– Оля, повернись к свету. Вот так…
Анатолий укрепил на мольберте лист ватмана, зачем-то полил его водой из чайника, схватил пучок кистей и минут за пять написал акварельный портрет Одиль. Портрет и по сей день висит у меня в спальне, в студии на рю Лафайет. Черты Одиль, особенно глаза, схвачены настолько точно, что иногда бессонными ночами мне кажется, что любимая улыбается и подмигивает мне.
Пришла Анна, принесла тарелку с бутербродами, брезгливо покосилась на лужицу у батареи:
– Толька! Ты, что ли?
– Прости, мать. Женька Кропивницкий в сортире заперся, а у меня недержание.
– Окстись, Кропивницкий год как умер.
– Вот те раз! А что же мне никто не сказал?
После двух рюмок водки лицо у Зверева посветлело. Он погладил бороду и, усмехнувшись, сказал:
– Знаете, чем я в молодости подрабатывал? В парке Сокольники со стариками в шашки играл. Выпивали, конечно… Тогда строго было, милиция гоняла. Одному лягавому я ка-а-к двину, он и с копыток. Меня в вытрезвиловку. Чтобы понять суть нынешней власти, нужно обязательно побывать в вытрезвителе. Первым делом вас обворуют, потом изобьют. И что особенно унизительно, колотят здоровенные бабы. Кулаки, как копыта. Чудно все-таки…
Я свободно вздохнул, когда мы наконец выкатились в Кисловский переулок.
– Меня чуть не вырвало. Неужели можно так жить?
– Можно. – Одиль усмехнулась. – Признаться, я тоже этого не понимаю. А как тебе Зверев?
– Чудовище! Возможно, он гений, но чудовище. Эпатаж?
– Нет, он естественен. У него философия и образ жизни клошара. Иногда он пишет окурками папирос «Беломор». Зверев мочится на свои картины, и они идут на Западе нарасхват. Со временем Зверева будут оценивать на уровне Ван Гога!
– Ван Гог при жизни не продал ни одной картины.
– Зверев получает большие гонорары и поит на них всю братию. Он живет в Свиблове, в жуткой квартире, но любой художник найдет у него приют и еду. А у Анатолия Зверева, картины которого идут с молотка на самых крупных аукционах, порой нет денег на бокал пива. Я вот что хочу тебе сказать… Ты хорошо знаешь трущобы Лианозово, подвалы и чердаки, где ютятся подпольные художники. Тебя тянет к андеграунду, но внутренне ты противишься этому влечению. Ты вполне мог бы написать эссе о художниках-нонконформистах, написать раскованно и честно, никого не щадя. А я берусь протолкнуть эссе в «Либерасьон». Как?
– Не знаю, получится ли…
– Получится. Правда, есть одно обстоятельство.
– Какое?
– Если материал о подпольных художниках пойдет под твоим подлинным именем, у тебя могут возникнуть неприятности.
– Ты уверена, что меня будут печатать?
– Будут, милый. И у тебя уже есть псевдоним.
– Вот как!
– Да. Пьер Симон. Зачем дразнить дьявола? И к Чудновскому тебе ходить не нужно.
– Но почему? Чтение стихов – преступление?
– Нет, конечно. А вот за распространение самиздата и запрещенной литературы – реальная статья, примеров много.
Мы подходили к метро «Библиотека имени Ленина». Одиль зябко поежилась и тихо сказала:
– Я не знаю, какие диссиденты были в начале шестидесятых. Сейчас диссиденты другие, легальные, нередко номенклатурные – в инакомыслящие лезут генеральские сыновья, чада министров и партократов. У современных диссидентов определились свои философы и свои искусствоведы, но все это, в конце концов, пустопорожняя болтовня. Есть, конечно, идеологические фрондеры, но у них вполне конкретная, практичная цель – набрать лагерный стаж, пошуметь, промелькнуть в иностранной прессе и уехать на Запад. А оттуда, из безопасного далека, плевать на бывшую Родину.
Эссе о художниках-авангардистах я забросил, рисовать не тянуло. Из «Крокодила» почему-то перестали звонить. Одиль обычно добиралась до меня подземкой, ее красный «ситроен» был слишком заметен среди «москвичей» и «жигулей». К ее приезду я накрывал стол, продукты покупал в магазине «Березка», у меня еще сохранились чеки Внешторгбанка, жил в ожидании счастья, но это светлое чувство иногда омрачала тревога, смутная, неясная, вроде дурного предчувствия. Но появлялась Одиль, и тревога исчезала.
Незаметно истаяла зима, искрой вспыхнула и погасла весна, наступило лето. Бросив в багажник автомобиля еду и напитки, мы отправлялись на пляж в Серебряный Бор или куда-нибудь в ближнее Подмосковье. Как-то два дня прожили в деревне под Конаково, в палатке на берегу Волги. Знакомый рыбак за бутылку водки перевез нас на левый берег. Поставили палатку, пообедали. Смеркалось. После затяжного молчания Одиль задумчиво сказала:
– Люди давно ломают голову над тем, что такое счастье. Счастье – вот этот закат, запах речной воды, тишина и рядом любимый. Все просто.
Выкатилась луна, неслышно текла великая река. В Москву вернулись на другой день.
Как-то Одиль сказала:
– Мне поручили написать очерк о подпольных ленинградских поэтах.
– Знаю. Охапкин, Кривулин, Бобышев, кто-то еще.
– Откуда?
– От двоюродной сестры. Она слегка сдвинулась на этих подпольщиках.
– Поехали в Ленинград. Как зовут твою сестру?
– Марианна.
– Звони ей прямо сейчас.
– Погоди, как мы поедем? Железнодорожные билеты не так просто достать, даже по твоему удостоверению.
– Поедем на моей машине. Будем вести по очереди.
Отправляться в Ленинград на ночь глядя было неразумно, попросту опасно, но такая мысль мне даже в голову не пришла. Огромный город остывал, на Ленинградском шоссе было еще тесновато, машины шли впритык, в проемах между домами угрюмо дотлевал закат: огненная, похожая на лаву река стекала по небесному склону, и в опущенное стекло врывался пахнущий гарью ветер.
Мы ехали всю ночь. Одиль дремала, машину вел я. Только перед рассветом я вдруг осознал, что не различаю дорогу. В предрассветной полутьме слева, справа и прямо передо мной проступали зубчатые кроны деревьев, шоссе исчезло в тумане, и лишь впереди колюче проступали огни поселка. Я свернул на грунтовку, полоснув светом фар по густому подлеску, вырулил на просеку и, уткнувшись радиатором в елочку, выключил зажигание. Сладостно стрекотали насекомые, что-то хрустело, посвистывало вокруг, царапало, елозило по металлу автомобиля, будто просилось внутрь, в тепло, наполненное запахами бензина и кофе.
Мы проспали до утра. Одиль села за руль и, даже не взглянув на карту, резво вырулила на шоссе. Такое впечатление, что она уже не раз совершала это ночное путешествие.
Пригороды Ленинграда уже дышали зноем. Среди одноэтажных дачек мелькали кирпичные особняки самых причудливых форм. Город возник сразу, точно остров посреди океана.
Марианна ожидала нас. Из кухни наплывал запах свежих булочек. Женщины сразу нашли общий язык и, похоже, понравились друг другу. Одиль отправилась в ванную, а Марианна, накрывая на стол, сказала:
– Где ты такую девку оторвал? Она в самом деле корреспондентка или ты заливаешь?
– Одиль – француженка, корреспондентка газеты «Ле Монд».
– Да ладно! Она по-русски без акцента говорит.
– У нее мать русская.
– Так бы и говорил.
Появилась Одиль. Мокрые волосы зачесаны назад. В майке и джинсах она походила на подростка.
– Маша, а где же ваш муж? Ничего, что я вас так называю? «Марианна» – длинно и не по-русски.
– Нормально. И давай на «ты». Игорь на полигоне.
Во время завтрака Одиль сказала:
– Маша, для ясности. Мы с твоим братом любовники. Так что нам вполне достаточно одной кровати. Теперь о цели поездки, кроме, естественно, дружеского визита. – Она коротко и толково изложила суть. Помолчав, спросила: – Как ты думаешь, поэты пойдут на контакт со мной?
– А почему нет? Они представляют собой вполне легальный андеграунд. И у одного из них, Олега Охапкина, уже были неприятности с властями. Да и остальные под присмотром. Ну и что? Охапкина я видела два дня назад, встретила на Невском. А вот в городе ли остальные – не знаю. Позавтракаем, стану звонить.
На Васильевский остров добирались на трамвае. Старый трамвайчик, уютно позвякивая, полз, оставляя позади купола Морского собора, слева промелькнуло бело-голубое чудо Маринки, далее пошли сумрачные корпуса флотского экипажа, а на мосту Лейтенанта Шмидта яркий свет невского простора ударил в глаза. У меня стало портиться настроение, мне не хотелось встречаться с представителями подпольной культуры, в памяти еще жило воспоминание о художнике Звереве. Наверное, поэтому встреча с поэтами «второй культуры» запомнилась смутно. Узкая, пованивающая кошачьей мочой лестница, коммуналка, коридор, заставленный громоздкими шкафами, и неожиданно светлая, просторная комната с клубами сизого дыма под потолком. В комнате два небритых, изрядно поддатых мужика лежали на широкой тахте, а за столом, уставленным бутылками, восседал красивый человек лет тридцати пяти. Его светлые волосы были перехвачены кожаным ремешком – точь-в-точь, как у того парня с гитарой, которого много лет спустя я встречу в Венеции за столиком кафе.
В дымном, проспиртованном воздухе роились слова, фразы, они звучали самостоятельно, как бы не связанные с авторами-исполнителями, оккупировавшими тахту:
– Верно сказал Гриша, что история России развивается не по Солженицыну и не по Сахарову, а по Венечке Ерофееву, то бишь юродски. И всякий, оставшийся в нашей стране, неизбежно втягивается в юродство.
– Венечка алкаш, у него глюки. А ведь верно, все мы юродивые. А уж Охапкин в первую очередь.
– Бери выше, он святой. Ему в церкви старухи руки целуют…
– Братцы, у меня византийски сакральное отвращение к обыденной жизни. Хочу ввысь, чтобы глотнуть чего-нибудь этакого…
– Мать, мать, мать…
Кто эти двое, вальяжно расположившиеся на тахте, я так и не понял. Поэты? Любители поэзии? Или обычные алкаши.
Наше появление вызвало вялое оживление. Куда больше впечатлили две бутылки водки и батон колбасы. Парень с ремешком древнерусского мастерового на голове, хватив стакан водки, стал глухим голосом читать стихи:
Как мне больно безмолвье слышать
И в безвременье время свое коротать,
Чтоб у смерти тоску о бессмертии выжать
И по капле еще не погибшим отдать…
Это и был Олег Охапкин, один из лидеров «второй культуры». Лет десять спустя, в Париже, мне попадется статья об Охапкине, по стилю, да и по самой сути, напоминающая миф. Судите сами, изложу по памяти.
…В последние месяцы Ленинградской блокады в старинном родильном доме, что помещался неподалеку от Измайловского собора, родился на удивление красивый мальчик, от него едва ли не свет исходил. Нянечка, ухаживающая за младенцем, огласила предсмертные слова Иоанна Кронштадтского: «В самый лютый год родится в Петрограде младенец мужского пола ангельской красоты. Он возвестит слово Божее впавшему в грех русскому народу». Младенец оказался никому не нужен, мать – душевнобольная, отец неизвестен. В божественное предназначение новорожденного уверовали не только бабка Охапкина и та нянечка, но и многие прихожанки. Младенцу поклонялись. Когда подросший Олег пел в церковном хоре в Александро-Невской лавре, к нему подходили старухи и низко кланялись: «Благослови, отрок!» Отрок и в самом деле обладал выдающимися способностями: феноменальная память, прекрасный голос. В школе учился только на «отлично», но был не от мира сего, одноклассники Охапкина недолюбливали, случалось, и поколачивали. Во время летних каникул бабка возила его по монастырям, мальчик постоянно слышал голоса, кто-то суровый нашептывал ему в ухо: «Избранничество – твое искушение. От гордыни все, от гордыни». С мальчиком познакомился патриарх старообрядческой церкви и якобы сказал ему: «Не ходи в монастырь, не служи антихристовой церкви. Иди в мир и больше читай».
С юным Охапкиным случилась истерика, он сорвал со стены бабушкины иконы, растоптал их и убежал из дома. Начались скитания, какое-то время он учился в ремесленном училище, работал осветителем и рабочим сцены в Малом оперном театре, много читал. Как-то во время подготовки спектакля вдруг запел – обнаружился превосходный бас, пополз слушок: будущий Шаляпин. Учился в музыкальном училище, бросил, стал писать стихи. Собирался уезжать в деревню, чтобы служить людям, не уехал, одиноко бродил по городу, ночевал где попало. Периодически с ним случались припадки, и тогда он заходил в церковь, бился головой об пол, плакал.
Пожалуй, самая яркая, даже мистическая, страничка в сочинении Дара – знакомство Охапкина с Бродским.
Охапкин, слоняясь по городу, как-то со стороны хозяйственного двора перелез ограду, проник в Смольный монастырь и забрался по винтовой лестнице на заброшенную колокольню Растрелли. И там, на верхней площадке, на фоне открывшейся панорамы города увидел парня, над головой которого высвечивался нимб. «Ты кто?» – спросил оторопевший Охапкин и услышал в ответ: «Я поэт».
Оставим на совести биографа подобный пассаж. Было ли это на самом деле или продолжение мифа? Трудно сказать. Во всяком случае, у Охапкина есть стихотворение о встрече поэтов на заброшенной колокольне.
Автор статьи почему-то умолчал о некоторых фактах биографии Охапкина. Например, он не упомянул, что Олег одно время служил секретарем у лауреата Сталинской премии Веры Пановой, кроме того, во время перестройки его все же приняли в Союз писателей, наконец, он был удостоен престижной литературной Державинской премии, его начали издавать. Умер Охапкин в психиатрической больнице. И тут опять не обошлось без мистики. Дело в том, что психушка разместилась в здании бывшего родильного дома, где поэт явился миру.
Одиль так и не написала очерк об подпольных поэтах. Почему? Возможно, перебила какая-то другая тема, а может, интерес к России стал спадать.
Много лет я смотрел на мир глазами Одиль, я и сейчас пользуюсь ее оценками, всякий раз поражаясь мудрости любимой. Как-то в начале девяностых во время прогулки по Булонскому лесу нас накрыл обломный дождь, небеса внезапно разверзлись, хлестало отовсюду, ветер с треском ломал деревья. Мы едва успели укрыться в автомобиле. Потоки рыжей воды перехлестывали капот. Гроза скатывалась на запад, волоча обрывки черной тучи, в которых змеились молнии.
– Гроза меня всегда возбуждает, – сказала Одиль, стягивая через голову мокрую джинсовую рубашку, ее глаза отливали грозовой чернью. – Я заканчиваю статью, которая вряд ли понравится моему шефу. Но не написать ее я не могу.
– О чем статья?
– Ты знаешь: моя тема – русский андеграунд. Ни в каком ином государстве не возникло да и не могло возникнуть такое явление. Искусство в Европе еще в начале века надолго застряло в запруде модернизма, засоряя галереи посредственными поделками. Другое дело – искусство в тоталитарной России. Андеграунд в живописи и литературе возник в СССР практически одновременно, пророс как движение протестное. А результат получился разный. Художественный андеграунд в какой-то мере – возрождение русской живописи начала столетия, литературный андеграунд – сектантство, разрушившее традиционный код великой русской литературы. Сектантство со всеми его признаками. Враждующие между собой группы, кружки. И везде свой гуру, свой пророк и свои гении.
Существует мнение, что «шестидесятники» – предтеча андеграунда. Вздор! Хрущевская «оттепель» – зыбкий мираж, породивший таких же зыбких, лукавых фигурантов, вполне легальных и обласканных властями «подпольщиков». Я говорю о «великолепной четверке». А на поверку – каждый оказался с душком, каждый, продав душу дьяволу, получил от власти охранную грамоту, став неприкасаемым. По крайней мере, трое из них начертали поэмы о Ленине: Евтушенко, Рождественский, Вознесенский. В то время как многие литераторы «шестидесятники» сидели в лагерях, «четверка» разъезжала по заграницам, их широко издавали, устраивали пышные презентации, они читали лекции в престижных зарубежных университетах, а некоторым цепляли на лацканы иностранные ордена и рыцарские кресты. Они демонстрировали Европе, что свобода слова в государстве развитого социализма реально существует. К этой компании вполне можно присоединить Виталия Коротича и Олжаса Сулейменова, тоже авторов «ленениан», с легкостью сменивших убеждения, как меняют поношенные перчатки. Бесспорно, Ленин – фигура историческая, писать о нем нужно, но не с таким же продуманным, угодным властям подобострастием.
Вот в эту глухую пору в гнилостной среде застоя и зародился литературный андеграунд. И в нем не было запойной бесшабашности художников-авангардистов. Лучших из них вообще не интересовала политика. Зверев, Калинин и еще ряд художников андеграунда не участвовали в нашумевших «бульдозерных» выставках, они активно выставлялись в России и за рубежом. У литературного андеграунда была иная позиция: печататься только за границей и только с политической окраской.
Безусловно, есть и исключения. Но их немного. Посмотришь, скоро появятся и свои Геростраты, культрегеры, подобранные по русофобскому признаку. Уже сейчас в их сектантской среде поговаривают: «Пушкин устарел», «У русской литературы есть только прошлое», «Тихий Дон» – не более чем плагиат». И вот, что любопытно, весь этот шабаш происходит под покровительством властей. «Толстые» журналы, для которых Россия заканчивается за Садовым кольцом, – в руках либералов. Журналы эти получают дотации от государства, гранты, их спонсируют крупные финансисты вроде Сороса, обслуживает армия либеральных критиков. Такое впечатление, что русской традиционной литературы вообще не существует. Мне не удалось найти ни одной статьи о молодых поэтах русской провинции. А ведь так продолжаться не может. Русскую литературу целенаправленно заталкивают в гетто…
Боже мой! Одиль, как ты была права, как опередила свое время!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?