Текст книги "С птицей на голове (сборник)"
Автор книги: Юрий Петкевич
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
Весы, на которых взвешивают коров
1
Сначала папа привел Танечку, а на следующий день украл в колхозе котел.
– Зачем ты его привез? – удивилась Танечка. – Как из него кормить коз – он слишком большой.
Чтобы показать свою власть над этой женщиной, папа нехорошо обозвал ее, и она заплакала, тогда он попросил меня помочь вынести из дома стол. Танечка тоже взялась, а у нее с каждым днем вырастал живот, и папа сказал ей, чтобы открывала двери. Еле вытащили из дома старинный, еще дедушкин стол. Папа прикрутил к столу мясорубку, и Танечка стала крутить яблоки в капроновый чулок, который выжимала над тазиком. На земле вокруг валялись яблоки, а когда я взял одно, Танечка показала папе. В это время подошла коза и стала жевать чулок, привязанный к мясорубке. Прогнав козу, Танечка опять стала крутить за ручку мясорубку, но помешал дождь. Мы решили перенести стол в сарай. После того как умерла мама, земля во дворе от мусора и навоза поднялась, и, чтобы войти в сарай, я взял лопату и стал откапывать дверь. Стол внесли под крышу, и Танечка дальше стала крутить мясорубку, чтобы из яблок понаделать вина. А я спустился к реке, но вода уже осенняя, и я поспешил по дороге, чтобы перейти по мосту на другой берег.
На закате выглянуло солнце. Я бросил плащ в траву, опустился на него и, лежа навзничь, следил за ярко вспыхнувшими на небе облаками. Услышав топот, я вскочил. Мимо прогоняли стадо, когда на дороге появилась Маша. Она боялась коров и спряталась за деревьями. Две женщины, одна пожилая, в телогрейке, а другая помоложе, в платьице с короткими рукавами и босая, брели с хворостинами за коровами и заметили Машу. Та, что помоложе, подмигнула мне, а старуха улыбнулась невесело. Когда коров прогнали, Маша перебежала через дорогу, и мы не успели поздороваться, как эти женщины с хворостинами запели. А вы же знаете, как гладко плывут вечером по воде голоса, и мы смотрели на воду, сколько слышали песню, а потом стыдно друг на друга взглянуть. Маша покраснела и поспешила уйти. А я будто на крыльях полетел – никто в сумерках не видел, что я улыбаюсь, не зная, как сердце удержать в себе, а дома, улегшись в постель и засыпая, с нетерпением ожидал завтрашнего дня, когда увижу Машу.
Утром меня разбудил папа, попросил помочь погрузить котел на телегу. Сразу из постели не хочется во двор, где ветер срывает с деревьев желтые листья, и, если бы не заунывный скрип, с которым папа открыл ворота, я опять бы заснул. Выйдя на крыльцо, увидел в распахнутых воротах лошадь с телегой на резиновых колесах.
– Выпить хочешь? – папа показал бутылку и тотчас спрятал – выбежала Танечка в одной ночной сорочке и поинтересовалась, зачем раскрыли ворота. – Разве тебе не нужны деньги? – нашелся что ответить папа.
Танечка поспешила в постель досыпать. По доске мы закатили котел на телегу. Папа допил из бутылки, сел на телегу и дернул за вожжи. Резиновые колеса зашуршали по гравию на дороге. Со свистом дунуло, за поднявшейся пылью раздалось: дзиньк, – я не сразу догадался, что это вместе с пылью попал в котел камушек, – и лошадь понесла. Пьяный папа свалился под телегу, и колеса проехали по нему. Я подбежал, не зная, жив ли папа, а он вскочил на ноги, и вдруг все то, что у него накопилось ко мне за жизнь, выплеснулось во взгляде, и папа закричал на меня: байстрюк!
Я побрел назад и, войдя к себе в комнату, уставился в зеркало, а за стеной Танечка застонала. Никогда таких стонов я не слышал и догадался: у нее начинается. Я забыл, что папа обо мне сказал, выбежал за ним, но на улице никого, только шуршащий листьями сухой ветер, как перед болезнью.
Я поспешил в колхозную контору, вызвал по телефону «скорую» и – обратно к Танечке. Она разметалась на кровати, будто ей очень жарко. На ее живот я боялся посмотреть, а глаза у нее голубые, притягательные, – я не смог оторваться.
– Потуши свет, – прошептала Танечка, – а то глаза режет.
Я сказал, что взошло солнце, затем понял: ей режет глаза от моего взгляда. Ожидая «скорую», я выглянул в окно – там пьяного папу шатало с одной стороны улицы на другую. Кое-как он добрался до калитки и, взбираясь на крыльцо, сломал перила и на ступеньках заснул. Я дотащил его до кровати и стянул с ног сапоги. Как Танечке ни было тяжело, она поднялась и при мне, не стесняясь, вывернула у папы карманы, но денег не нашла. Тут приехала «скорая», и Таньку увезли, а папа, сразу протрезвев, вскочил, схватившись за голову.
Он сделал вид, будто не замечает меня; кажется, он уже давно не принадлежал себе – ему словно кто-то нашептывал на ухо, чтобы только об одном думал: от него забеременела Танечка или не от него, а я, попадаясь на глаза, напоминал о маме, которая его не любила, но почему-то вышла замуж, и ему жутко было осознать, что он всю жизнь в дураках.
Иногда папа спохватывался и готов был меня, как маленького, поцеловать. Как же он не мог догадаться – кто упрашивал его поцеловать меня? Но едва этот неизвестно кто отступал на шаг, тут же появлялся другой голос – чего только не шептал, наговаривал на ухо, – и, чтобы не видеть меня, папа как уходил утром в колхоз, так к ночи возвращался, всякий раз навеселе, и, когда сообщили, что Танечка родила, не знал: обрадоваться или же напиться до бесчувствия.
Он боялся – как повезет Танечку из роддома, будут над ним смеяться и пальцами показывать, и отправил меня. Когда я в больнице взял на руки ребенка, невольно подумал: а что, если это мой братец, – стал вглядываться в его личико, но Танька поспешила забрать от меня младенчика. И когда мы потом ехали на такси, надо было сказать ей что-нибудь приятное, но ничего не мог придумать, и я ужаснулся: а что же папа скажет? Но его дома не оказалось – только вечером приехал, привез на тракторе весы, на которых коров взвешивают. Собрались соседи и по доскам опустили весы с прицепа, загородили весь двор. Танечка вышла с ребеночком и закричала на папу: зачем их привез, кому эти весы нужны?! Папа не смог удержаться и опять обозвал Танечку. Она поспешила с ребеночком удалиться, даже не заплакала – только большими глазами смотрела. Загодя она понаделала из яблок вина, чтобы отпраздновать, когда родится ребенок, но ей было сейчас не до вина, и тогда стала его дешево продавать мне.
2Осенними вечерами поднимался над рекой туман. В воздухе летали невидимые, как ангелы, птицы. Такая тишина, что жутко; только слышно: свистят крылья, и Маша спросила:
– Чего молчишь?
– Как тебя увижу, – ответил я, – забываю, что хотел сказать.
– А ты записывай.
И я стал писать Маше письма, а когда встречались, отдавал листочек. При мне, конечно, она не читала; назавтра я заглядывал ей в лицо, надеясь найти в глазах ответ. Маша прятала от меня глаза, а я уже протягивал следующее письмо. Каждый вечер оказывался лучше другого, но когда таких вечеров насобиралось – я будто списал душу на бумагу. А может, так всегда – не заметишь, как наступила осень, и уже вся листва под ногами…
Однажды я пришел на берег и долго ожидал Машу. Никогда она раньше не опаздывала. Хорошо, что я привык глядеть на реку, как заходит солнце и уплывает. Когда начинает смеркаться, конечно, очень грустно, и я уже не ожидал Машу, как она пришла. На другом берегу заунывный взвизг – это у нас заскрипели ворота. Я подумал, кому могли понадобиться весы, на которых коров взвешивают, а потом решил – папа еще один котел украл в колхозе, и я не расслышал, что сказала Маша. Ей пришлось еще раз повторить, а у меня будто ноги отнялись. Так и не расслышав, что она одними губами прошептала, – я догадался, и меня будто током ударило. Я почувствовал, как люблю ее, и ноги сами за ней побежали.
Когда я назавтра проснулся, Маша еще спала. Я поднялся и на цыпочках подошел к окну. Увидел белый двор, заборы, деревья, на которых от выпавшего первого снега прогнулись ветки, тут я услышал, как Маша заплакала. Я подбежал к ней, погладил по вздрагивающим плечам.
– Чего плачешь?
– Я плачу оттого, – пробормотала она, – что ты сейчас уйдешь.
Я лег под одеяло и обнял ее, и Маша меня обняла, а я целовал слезы на ее лице. Маша закрыла глаза, и я закрыл, чтобы все было как ночью. Проснулись, когда уже смеркалось, – в синих окнах падал снег. Я вспомнил, что вчера не выпили Танечкино вино. Наложили дров в печку, подожгли, а потом сидели рядышком на скамеечке у огня и пили вино, передавая бутылочку друг другу и отодвигаясь от печки – жаром обдавало все сильнее. Целовались, а губы от огня горячие; выпили бутылочку и почувствовали счастье. Дрова выгорели, закрыли печку, и очень захотелось есть. Когда чистили картошку, счастье ощущали по-прежнему, и, когда ели, были счастливы, и, целуясь, поспешили в постель понаслаждаться; заснули обнявшись, не зная большего счастья, а назавтра я проснулся оттого, что Маша плачет.
– Чего ты? – удивился я после того, что произошло между нами.
– Я боюсь, что ты уйдешь, – опять прошептала она. – Не уходи.
– А я никуда не собираюсь, – сказал я. – Разве что на работу.
– А ты и на работу не иди.
– Я тебя понимаю, только не плачь, – попросил я Машу, – а что потом – не будем задумываться.
Мы обнялись и – вот так, обнявшись, стали жить. Я любил посидеть у окна, выглянуть, когда идет снег и так чисто и свежо, что на душе просветление. Маша садилась рядом или же на колени мне, и мы смотрели на дорогу. У столба стояла лавочка. Всегда в одно и то же время шла в магазин очень толстая тетка – туда с пустой сумкой, а обратно с полной, – на этой лавочке счищала снег, чтобы передохнуть, садилась и смотрела, куда уходят столбы. Там строился многоэтажный дом из блоков. Построили три этажа, а дальше блоков не хватило или забыли про этот дом, и сквозь оконные проемы без рам видна замерзающая река – от воды поднимался пар.
За рекой жил папа с Танечкой и с младенчиком, и Маша не хотела, чтобы я туда смотрел. Она не знала, что я не хочу к ним возвращаться, – я просто так смотрел на толстую тетку, как она смотрит на столбы, и я за ней вижу сквозь недостроенный дом застывающую реку… Конечно, я чувствовал себя перед папой нехорошо – все-таки нужно сходить домой и рассказать, где я, чтобы он не волновался, но не хотелось никому, тем более – папе, объяснять, что со мной, и все же я вспоминал его каждый день, каждый час по несколько раз. Часто мне чудился визг наших открывающихся ворот, будто папа еще что-то украл и привез, и я стеснялся спросить у Маши – это мне чудится или она тоже слышит.
И вот, никуда я не ухожу, но почему в самые, кажется, счастливые моменты появлялись у нее слезы. Я не мог этого понять, к слезам привыкнуть нельзя, и они стали меня пробирать. Я попытался выяснить у Маши, почему она плачет, – что-то же должно быть такое, и она тогда сказала:
– Сходи в магазин за хлебом.
Я вышел во двор, взял лопату и расчистил снег, чтобы выбраться на улицу. Все эти дни, обнимаясь с Машей, я никого, кроме толстой тетки, из окна не видел, и теперь идти по улице было боязно; я находил все вокруг не таким, как всегда, и мне радостно было дышать свежим воздухом. Я разглядывал любой прутик, торчащий из-под снега, будто никогда не замечал. Такое состояние бывает после болезни – выйдешь на улицу, и тебя еще шатает, неуверенно ступаешь и радуешься всему на свете, только почему-то пугают люди, и сейчас, шагая по пустынной улочке, боялся встретить прохожих, но, вышедши на большую улицу, где ездили машины, увидел сразу много людей и вдруг почувствовал, как соскучился по ним.
Перед магазином отдыхал прямо на снегу пьяный мужик. Устраиваясь – будто дома на перине, он провалился в снег локтем и подпер ладонью щеку, и так, полулежа, внимательно посмотрел на меня. Я поспешил в магазин и там задумался, что же еще кроме хлеба купить Маше, чтобы она не плакала, чем ее обрадовать. И я ничего не мог придумать, как купить бутылочку вина. Выйдя из магазина, едва не споткнулся о пьяного мужика под ногами. Поднимаясь, он спросил: как папа? Я не знал, что ему ответить, и дал рубль. Пьяница остался мне благодарен, а я спиной чувствовал его взгляд, пока не свернул в улочку.
Затопили печку, выпили вино – и все опять стало хорошо, можно лечь в постель, еще одна ночь прошла в объятиях, а когда утром я проснулся – Маша плачет. Я уже не знал, что подумать, в отчаянии закричал на нее – сам испугался, – и стал ее обнимать, как раньше не обнимал, и овладеть ею, в слезах, после того, что она мне сказала, оказалось слаще всего, так хорошо нам еще не было, и я забыл, что она мне сказала, но прошло несколько дней, когда все так же было очень хорошо, она, проснувшись, опять сказала: уходи…
Я оделся и сам едва не заплакал. Маша бросилась мне на шею, как ненормальная, и стала целовать – я даже растерялся. После этого много раз говорила: уходи, – каждый раз заканчивалось, что я не уходил, а, наоборот, все слаще и слаще любовь – так она перерастала в муку, без которой настоящая любовь не настоящая, и вот тогда хочется смотреть вдаль, куда уходят столбы. Однажды, выглянув в окно, я увидел в недостроенном доме рабочих, услышал, как они стучат и весело переругиваются, и позавидовал им. Маша подошла сзади и закрыла мне ладонями глаза.
– Ты разве не видишь, какой этот дом уродина, и к тому же он заслоняет вид на реку. А эти рабочие несчастные, – добавила Маша, – пока они здесь – их жены с другими, разве ты не понимаешь, почему они так безобразно ругаются.
Целуя ей руки, я губами почувствовал, как она вся дрожит и сейчас заплачет. Я повернулся к ней. Сквозь слезы она посмотрела на меня, а я поспешил отвести в сторону глаза, когда до чертиков все это надоело, и выдал себя. Маша поняла, что я не женюсь на ней, – я никак не могу найти удобного момента, чтобы уйти без ее слез. После этого мне нельзя уже оставаться, я набросил на себя пальто и выскочил на улицу.
Под мотающимися на ветру проводами побежал, минуя столбы, но чем дальше шагал, тем нестерпимее становилось на душе. Наконец стало так больно, что я повернулся, будто что-то забыл, и поспешил обратно, затем побежал – еще быстрее, чем сначала, – тут навстречу толстая тетка. Она взглянула на меня, но я не успел разглядеть ее лица. Она дальше побрела с пустой сумкой в магазин, а я, оглянувшись, увидел черный платок – от него повеяло смертью. Когда я вернулся, Маша еще плакала; мне показалось – она как-то по-другому плачет, и – действительно, вытерла слезы, достала из шкафа свою рубашку и протянула, чтобы я надел ее. Затем отрезала у себя волосы и подала их вместе с письмами, которые я ей писал.
3На мосту дул сильный ветер. Я давился им, поворачивался спиной, чтобы вздохнуть. В деревне затишье среди домов – легче идти, и я наконец увидел, что снег осел и почернел, на дороге лужи, и я осознал, что пришла весна. Я сначала не понял, почему посреди улицы идут люди и машины останавливаются, – вдруг подумалось о самом ужасном, я решил – папу хоронят. Я спрятался за дерево, ожидая, когда похороны подойдут и я пристроюсь к ним. Но когда они подошли, папу не увидел, а увидел Танечку с маленьким гробиком под мышкой. Я не мог знать, кем приходится мне Танечкин ребенок, и только сейчас онемевшим сердцем почувствовал, кем он мне приходится.
Когда наступила весна, снег на дороге превратился в лед – по нему осторожно, парами – как в детском саду, с бумажными цветочками в руках, боясь поскользнуться, брели дети. Их выпроводили родители, не упустив такого подходящего случая для воспитания, а сами побежали на работу в колхоз, где бригадир не отпускал на похороны грудного младенца. Как всегда, дети подражали взрослым – надули щеки, в одной руке букетик, а другую прижимали к груди, выражая чувства от всего сердца. Девочки платочками вытирали слезы, но были и такие мальчики, что хихикали и подставляли девочкам ножки – и потекли настоящие слезы. Эти мальчики заметили меня за деревом и показывали пальцем, не забывая при этом толкать других мальчиков и девочек, – и все они стали на меня показывать, а я, не зная, куда деться от их пальчиков, когда ужасно скорбел по своем братце, представил себя среди детей в процессии – не заметишь, как вымажут спину мелом или сажей или еще чего придумают, – вот этого я забоялся и поспешил домой, надеясь увидеть папу. Я понимаю, почему папа не пошел на похороны, – он тоже боялся детей.
Подошедши к дому, я увидел распахнутые ворота и елочки, разбросанные по льду. Из окна выглянул папа, и я, еще недавно думая, что он умер, обрадовался ему. Когда я вошел к нему в комнату, он, как бы оправдываясь, объявил, что сейчас должны приехать за весами, на которых коров взвешивают, и поэтому никак не мог пойти на похороны. Наконец спрашивает у меня:
– Где ты был?
Я не знал, что ему ответить, а папа, все понимая, положил мне руку на плечо. И, когда он пожалел меня, я стал рассказывать:
– Один день Маша меня любила, а другой ненавидела, – передернул я плечом, все еще ничего не понимая, – и так жить оказалось очень тяжело. И если бы не было настоящей любви, я сразу бы ушел, а так терпел, сколько мог.
– А ты ду-умал, – протянул папа, – это же жизнь, жизнь, – повторил. – Вот теперь Танечка заспала ребенка… Как это могло случиться, зачем?
Я сразу не понял этого выражения.
– Как это заспала?!
Папа развел руками. Я вспомнил, как покойный дедушка точно так же разводил руками, и я еще вспомнил невольно, как дедушка при мне обозвал папу «байстрюком» и папа, не зная, что ответить своему папе, выскочил пулей из дома. И я теперь – по рукам, по одному жесту, узнал в папе дедушку, и – вспомнилось времечко, когда вообще ничего не понимал в жизни, и, может, поэтому голубее неба и ярче солнышка не помню.
На улице загрохотал трактор, остановился у раскрытых ворот. Папа побежал за соседями, и я тоже вышел во двор. Железные весы за зиму примерзли к земле. Соседи принесли лом, по очереди долбили землю, пока кто-то не догадался отливать весы кипятком. Я стал выкручивать из колодца воду, кипятили ее, да не одно ведро, – и охватывали весы. Когда у всех промокли ноги, наконец удалось оторвать весы от земли. Соседи положили на тракторный прицеп две доски, по ним мы затащили весы наверх, закрыли борт, и, с ухмылкой в бороде, румяный мужичина, которому понадобились эти весы для коров, рассчитался с папой, как обычно, водкой. Папа пригласил соседей, они спрятались от жен в сарае и на дедушкином столе, к которому еще с лета прикручена мясорубка, стали отмечать поминки, а меня забыли, и я закрыл ворота – в сырую погоду, когда таял снег, они не проскрипели.
Я вошел в дом, надеясь побыть один, но уже вернулась с кладбища Танечка – никто и не заметил. Она собирала чемоданы и не услышала, как я тихо вошел.
Я пожалел ее.
– Уезжаешь?
– Когда загорится дом, – обернулась она, чтобы пояснить про чемоданы, – знать за что хвататься.
Я увидел, какие у нее голубые и безумные глаза после того, как похоронила ребенка, и поспешил в свою комнату. Я сбросил мокрую одежду и раскрыл шкаф, чтобы переодеться. На внутренней стороне створки шкафа каждый год бабушка писала химическим карандашом, когда «бегала» корова, и я вспомнил эти страшные дни, а переодевшись, нашел бабушкину тетрадку с молитвами, написанными тем же химическим карандашом. Как раз соседи привели пьяного папу, но я не мог помолиться, когда за стенкой он ругался, и – сейчас заметил мешки с зерном. Я стал перетаскивать их от одной стены к другой, чтобы добраться до кровати. Снизу мешки прогрызли мыши, и зерно высыпалось под ноги. Я лег и сразу заснул – и так тяжело, что во сне хочешь проснуться, но не можешь. Наверно, так можно умереть, и, если бы меня утром, протрезвев, не разбудил папа, может, я и не проснулся бы, но папа разбудил, и я еще ухватился за обрывки сна, но, как ни старался удержать его в памяти, только руками развел.
– Где ты был? – Папа подсел ко мне на краешек постели. – Я зимой волновался, думая о тебе.
– Я вчера все рассказал, – отмахнулся я. – Неужели не помнишь?
Папа удивился, что забыл, как со мной вчера разговаривал, и тут же, спохватившись, сделал вид, что помнит. Сконфузившись, он поспешил уйти. Надевая рубашку, я невольно вспомнил Машу, и вот сейчас из всего мучительного сна, ускользнувшего от меня, всплыло – будто вижу Машу с «моим» животом, а она идет под ручку с ухмыляющимся новым хозяином весов, на которых коров взвешивают. И я так отчетливо увидел, что услышал, как у него сапоги скрипят. Я не мог пуговицы застегнуть, кое-как оделся и вспомнил о письмах, которые вернула Маша. Я испугался, что папа с Танечкой найдут их и прочитают – будут рассказывать по деревне, и все будут смеяться. Я вздохнул, когда нашел письма, но Машины волосы потерял, не смог отыскать после того, как Танька перевернула полдома, собирая чемоданы, а в чемоданы под Танечкину кровать я не полезу. Я стал перебирать свои письма к Маше. Из них выпал листочек, и это был не мой листочек, поэтому и выпал. Я нагнулся за ним и, как он лежал на полу, прочитал: ты мое сердце. У меня голова закружилась, и я прямо сел на пол, на зерно, что вчера рассыпал. Я решил – это Маша написала мне перед тем, как отдать письма при расставании, потом вижу – не ее почерк, и тогда догадался, что это ей кто-то написал, а она хранила этот листочек вместе с моими письмами. Теперь я понял, почему она плакала, когда я целовал ее. Чего только ей не писал, а до этих простых слов про сердце не догадался, и мне стыдно стало вспомнить, что ей писал.
Когда я вышел во двор, папа успел выпить и сделал вид, будто не замечает меня. День тихий, теплый, и ветки на деревьях запахли весной. Папа решил выпустить из сарая коз, но не мог вместе с Танечкой справиться с ними или же специально выпускал в сад – может, радуясь засыхающим яблоням, которые посадила мама. Я пытался выгнать коз, но заборы в саду поломаны, и, когда я стал чинить их, Танька заявила, что это не мои заборы. Чтобы разобраться, чьи они, на это надо жизнь положить; жалко жизни – я проходил мимо, будто не замечая, как козы обгрызали кору на стволах, – при этом сердце кровью обливалось.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.