Текст книги "Из пережитого. 4-е издание"
Автор книги: Юрий Толстой
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Что же касается самой войны, то наши людские и материальные потери в несколько раз превысили потери Германии, хотя она и вела войну на два фронта. Здесь и элемент внезапности, и колоссальные стратегические просчеты, и тупость наших командных кадров, таких как Ворошилов, Буденный, Кулик, прошедших «школу» первой Конной Армии, и массовые репрессии, которые не прекращались во время войны, и многое другое. В мою задачу не входит анализ этих причин. Отмечу лишь, что мы не сумели воспользоваться плодами победы, доставшейся такой дорогой ценой, и очень скоро возбудили ненависть народов тех стран, в которые входили вроде бы как освободители. Впрочем, я забежал далеко вперед, и нужно вернуться к изложению событий в их хронологической последовательности.
Хотя после пакта о ненападении, подписанного Молотовым и Риббентропом, нас с Германией вроде бы связывала дружба, я с самого начала Второй мировой войны жалел англичан и французов, подобно тому как во время Гражданской войны в Испании был всецело на стороне республиканцев. Нутром чувствовал, что пакт с Германией недолговечен.
III. Война
Незадолго до войны наша литературная студия проводила вечер в Доме писателей имени Маяковского. Я сидел в Президиуме рядом с Николаем Тихоновым, от которого исходил запах табака и вина. Попал в Президиум не потому, что ходил в звездах (многие ребята были куда более способны к литературному творчеству, чем я), а, видимо, вследствие своей фамилии и хорошего отношения ко мне Т. К. Трифоновой, которая, как и я, была из бывших, но, конечно, никак это не выказывала.
А летом мы отправились в поход по Карельскому перешейку, по местам недавних боев. Поселки еще сохранили финские названия: Зеленогорск назывался Териоки, Репино – Куокала, Горьковское – Мустамяки. Здесь нас и застало известие о войне. Мы сбились в кружок и читали подходящие для этого случая стихи, Николай Леонтьев – о Киплинге. Прервав поход, мы без помех вернулись в Ленинград. Особых перемен в городе не заметили. Торговля в магазинах шла, как обычно. Не было заметно, чтобы кто-то скупал продовольствие. Никакой паники не чувствовалось. Видимо, люди еще не осознали в полной мере, какая страшная опасность на них надвигалась. А ведь многим из них, погибшим от голода, бомбежек и артобстрелов, оставалось жить всего несколько месяцев, а то и меньше.
В Ленинграде началась эвакуация детей. Встал вопрос, что со мной делать – эвакуировать или оставлять в городе. В конечном счете решили эвакуировать. Но с кем – со школой или с детьми адвокатов, судей и прокуроров? Дело в том, что бабушка и тетя работали в коллегии адвокатов: бабушка – секретарем юридической консультации на Фонтанке, а тетя – бухгалтером-ревизором президиума. Выбор пал на коллегию адвокатов. Перед отъездом я был у бабушки Басовой, где кроме нее и меня были ее муж Николай Федорович, моя тетя Татьяна Николаевна и ее муж Александр Петрович. Двоих, Николая Федоровича и тетю Тусю, я видел последний раз – оба умерли в блокаду.
Был я и на Надеждинской у тети Оли. Там, кроме нее, Варвары Федоровны и Елизаветы Александровны, были супруги Гальвас, супруги Ржевские, брат тети Оли и Варвары Федоровны Николай Федорович, их мать Мария Федоровна и домработница Ольга.
В блокаду умерли Елизавета Александровна, Томас Томасович Гальвас, супруги Ржевские, Николай Федорович и Мария Федоровна. Судьба Ольги мне неизвестна. Перед отъездом я вновь побывал у тети Оли и попрощался с моими друзьями собаками – доберманом Тролем и таксой Мулькой, которая незадолго до войны принесла очаровательных щенят. Троля во время блокады съели, а Мулька, кажется, околела.
Уезжал я 6 июля 1941 года. На Московском вокзале меня провожали бабушка Глушкова, тетя Ира и моя незабвенная Татля – Елизавета Александровна, которую я видел в последний раз.
Поезд держал путь на Ярославль. Интернат наш обосновался в селе Белогостицы Ростовского района Ярославской области, впоследствии описанном Ефимом Дорошем в «Деревенском дневнике». Началась моя жизнь в интернате.
Интернат наш состоял из детей прокуроров, судей, адвокатов, но, кроме того, из детей технического персонала соответствующих учреждений. Это видно было по гардеробу детей. У одних он был достаточно богатым и разнообразным, у других – более скудным. Вместе с нами поехали родители некоторых детей, главным образом жены адвокатов либо адвокатессы. Брали их под условием того, что в интернате они будут выполнять любую работу – убирать, готовить, стирать и т. д. Но как только мы приехали в Белогостицы, многие из них стали от выполнения этой работы отказываться, а другой просто-напросто не было. Вскоре выяснилось, что некому готовить обед, стирать белье, мыть полы. Да и дети, хотя среди них было немало таких, кто мог бы выполнять немудреные работы по дому, к труду приучены не были. Директор нашего интерната адвокат Яков Михайлович Ицков был поставлен в трудное положение. Его попытки заставить высокопоставленных мам выполнять свои обещания привели к конфликтам, результатом чего явились наезды в интернат из президиума коллегии адвокатов контролеров, которые проверяли, все ли у нас благополучно. Но все это, разумеется, продолжалось до тех пор, пока связи с Ленинградом не прекратились. Помню, в частности, приезд известного ленинградского адвоката Якова Семеновича Киселева (в интернате были его сын Орик и маленькая дочь). Яков Семенович принимал вместе с нами участие в тушении лесного пожара, причем мне запомнился его серый коверкотовый костюм, который был тогда в моде. Воспитателем в нашей группе, состоявшей из старших по возрасту мальчиков, была Тамара Георгиевна Хребтукова, жена адвоката, с малолетним сыном. Молодая эффектная женщина, она прекрасно пела под гитару всевозможные романсы, русские и цыганские. Многие из них мне навсегда запомнились. Жила она с нами, мальчиками, в одной комнате и не очень считалась с разницей полов. Меня это не трогало, так как я в своем физическом развитии сильно отставал, но для мальчиков, которые были постарше и намного здоровее, такое соседство, видимо, не проходило бесследно. Возможно, и самой Тамаре Георгиевне нравилось их дразнить. Наконец, парни взбунтовались и потребовали, чтобы их искусительницу отселили, что и было сделано.
В Белогостицах мы находились до октября. В связи с тем что фронт стремительно приближался к местам, где нас поселили, было решено эвакуировать интернаты с ленинградскими детьми в глубь страны. Начальником эшелона был назначен директор нашего интерната Ицков. Первым секретарем Ярославского обкома партии в то время был Николай Семенович Патоличев. Говорили, что Сталин ему звонил и интересовался, как идет эвакуация детей из Ленинграда. Но, возможно, это и легенда. Ехали в теплушках. Эшелон держал путь на Урал. Ехали через Киров, Молотов (ныне Пермь), Свердловск (ныне Екатеринбург), Челябинск. Местом назначения определили Курган, в то время Челябинской области. Помнится, в пути мы очень страдали от отсутствия горячей пищи и выходили на станциях в поисках съестного, хотя это было и рискованно, так как иногда эшелон отправлялся в дальнейший путь без предупреждения – можно было и отстать. Это и произошло со мною и моим товарищем по интернату, года на два старше меня – к счастью, незадолго до окончания нашего пути. Мы с Левой, так звали моего напарника, пошли на станцию, где давали горячую похлебку с куском хлеба. Получив по миске похлебки, мы, обжигаясь, опростали наши миски и, разомлевшие от еды, направились к месту, где стоял эшелон. Его там не было. Оказалось, что он ушел. Что делать? Понурые, мы отправились по железнодорожным путям в сторону станции. И вдруг мы увидели состав, который отличался от других непривычной парадностью своих вагонов. На площадке одного из них стоял мужчина. От его папиросы исходил запах хорошего табака, от которого мы отвыкли. Мы с Левой, хотя и жили почти месяц в теплушке, видимо, производили впечатление городских мальчиков из интеллигентных семей. Не помню, то ли мы обратились к мужчине в тамбуре, то ли он нас окликнул, но мы поведали ему свою грустную историю. Когда мы назвали конечную станцию нашего маршрута, он предложил взять нас с собой: «Мы вас высадим на промежуточной станции, а оттуда до вашей рукой подать». Неожиданно для себя мы оказались в купе начальника санитарного поезда (это и был принявший в нас участие мужчина), нам принесли по стакану крепкого чая с большим куском колотого сахара и с белой булкой. От всего этого мы отвыкли. В купе было тепло. Вскоре мы тронулись. Разомлев от еды и тепла, вздремнули. Не помню уж, сколько проехали, но нас разбудили и сказали, что сейчас будет станция, на которой нам выходить. Объяснили, что нужно дойти до полустанка, и обходчица посадит нас на поезд, который будет идти до нужной нам станции. Вышли мы с Левой на этом полустанке. К тому времени сильно завьюжило (дело было в ноябре), и мы сразу почувствовали холод. К счастью, полустанок был неподалеку. Обходчица вскоре посадила нас на поезд, и мы оказались в переполненном, насквозь прокуренном, смрадном вагоне. Ехать пришлось недолго. Прибыв на станцию (кажется, это был Челябинск), мы разыскали наш эшелон. Директор интерната на радостях, что мы нашлись, не стал нас ругать и послал за пшенной кашей. Мы тоже были рады-радешеньки, что наша одиссея закончилась благополучно, и вскоре принесли большое ведро пшенной каши, поверх которой было налито много масла. Все постояльцы нашего вагона принялись уписывать эту кашу.
По прибытии в Курган местом нашей дислокации определили село Лисье, что находится в 25 километрах от станции Лебяжье. Наш интернат объединили с интернатом одной из ленинградских школ, что на первых порах приводило к выяснению отношений, но постепенно все сжились. Я пошел в седьмой класс тамошней школы. Одно время в интернате верховодил Валя Петрушин, сын члена Ленинградского городского суда Марии Васильевны Петрушиной, с которой я познакомился много лет спустя. Валя неплохо пел. Особенно задушевно он исполнял романс «Пара гнедых». Когда я его слушал, на глаза навертывались слезы, но показать это было нельзя, так как было бы расценено как проявление слабости. Спали мы на двухъярусных нарах. Некоторые из младших писались. Бывало поэтому так, что те, кто спали внизу, попадали ночью под теплый дождичек. Но постепенно с этим разобрались, писунов стали укладывать внизу. А через какое-то время у каждого появился свой отдельный топчан или кровать. В те годы многие проблемы решались проще, чем сейчас.
Вскоре по прибытии в Лисье интернат постигла первая смерть. Умер мальчик по фамилии Августис. У него было простудное заболевание – то ли ложный круп, то ли воспаление легких. Помню, как мы, дети, сбились зимой в кучку на маленьком сельском кладбище. Ицков произнес прощальное слово.
Кормили нас все хуже и хуже. Многим, особенно тем, кто быстро рос, еды явно не хватало, и мы промышляли, кто как мог. Кое-кто менял на продукты свои вещи, а кое-кто подворовывал у жителей села. Я занимался обменом на продукты вещей, которых у меня было довольно много. Жили мы в помещении школы, а столовая находилась в здании бывшей церкви, где зимой стоял невыносимый холод. Обычно нам давали на ужин кашу, сваренную на воде (чаще всего ячневую). Повариха разрешала нам чистить котел, в котором варилась каша. Для чистки котла был установлен график, причем каждый норовил попасть в число счастливчиков. До сих пор помню, как возвращаешься домой после чистки котла и хрустишь коркой, слаще и желанней которой, кажется, ничего нет.
С добычей хлеба насущного связано и падение нашего недолговечного кумира Вальки Петрушина. У многих ребят стали пропадать вещи. Оказалось, что похищал их не кто иной, как Валька, для обмена на продукты. Над ним устроили суд. В большой комнате он был раздет догола и положен на топчан лицом вниз. Каждый мог подойти к нему, ударить его, плюнуть – словом, выказать ему свое презрение. Некоторые делали это не без трепета, помня, что еще совсем недавно ему поклонялись, и не исключая, что все может перемениться. Дошла и моя очередь до совершения экзекуции. Когда я подошел к Вальке и увидел его тело, которое содрогалось от рыданий и было вовсе не таким мощным, как нам казалось, и сжалось в комок, у меня не поднялась рука. «Что же ты? – подбадривали меня те, кто еще недавно трепетал перед Валькой. – Ведь он утащил у тебя больше, чем у других». Но я не мог себя пересилить и отошел, не говоря ни слова, за что заслужил насмешки в непечатных выражениях. Бить меня не стали, так как я учился в одном классе с наиболее сильными парнями и частенько выручал их на уроках.
А вскоре Валька исчез. Видимо, не пережил позора, который выпал на его долю. Много лет спустя я узнал от Марии Васильевны, его матери, что за совершение преступления он был осужден на длительный срок и к моменту нашего разговора находился в местах заключения. Она просила меня написать ему, поддержать и ободрить. Я обещал, но, каюсь, своего обещания не выполнил. Да и что я мог ему написать?
С пребыванием в Лисьем связан и другой запомнившийся мне эпизод. Ранней весной я с двумя товарищами (кажется, это были Евстифеев и Митрофанов) отправился в поход за птичьими яйцами. Дело это было явно не гуманное, но голод не тетка. Залезать на деревья я не умел. Видимо, Евстифеев и Митрофанов взяли меня из желания подкормить, а, возможно, и придать всей операции большую респектабельность. Впервые я попал на птичий базар и ошалел от гомона птичьих голосов самой различной тональности. Особенно он усиливался, когда мы разоряли очередное гнездо. Товарищи передавали мне яйца, а я складывал их то ли в шапку, то ли в мешок, выполняя роль депозитария.
Вокруг нас были болотца, покрытые тонкой кромкой льда. Стало темнеть, а мы никак не могли выбраться на дорогу. Поняли, что заблудились. Было страшно, хотя виду и не подавали. Наконец где-то вдали забрезжил одинокий огонек, на который мы и пошли. Наткнулись на полуразвалившуюся избу. Недалеко от нее заметили несколько других неприметных построек. Но изба, судя по всему, была жилой. Постучались. Дверь открыла женщина. Мы попросились переночевать, сказав, что заблудились. Когда она узнала, откуда мы, оказалось, что мы ушли в сторону от Лисьего на много километров. Войдя в избу, мы увидели несколько пар больших детских глаз, с испугом устремленных на нас. Час был поздний, и дети улеглись на печи. Их у хозяйки оказалось трое – мал мала меньше. Хозяйка угостила нас кипятком, больше у нее ничего не было, мы сварили птичьи яйца и съели их чуть ли не со скорлупой. Наутро хозяйка показала нам дорогу, и к середине дня мы добрались до своего интерната, где по поводу нашего исчезновения забили тревогу. Выяснилось, что мы, находясь в избе, изрядно завшивели. Пришлось поэтому срочно идти в баню и прожаривать всю одежду. Впрочем, нам это было не внове.
Голодные глаза детей, устремленные на нас, я запомнил на всю жизнь. Стараюсь по этим глазам сверять свои помыслы и поступки. И если поступаю нечестно, так и чувствую молчаливый укор в этих глазах. Не знаю, выжили ли эти дети. Боюсь, что они, как и их мать, перемерли от голода.
С этим ассоциируется и другое воспоминание. Когда я бываю на могилах моих родных на Смоленском кладбище, я обязательно останавливаюсь у памятника ленинградским детишкам 5–6 лет, жизнь которых 9 мая 1942 года оборвал фашистский снаряд. Всегда думаю о том, что и эти дети внесли свой вклад в нашу Победу, плодами которой мы так и не сумели воспользоваться. Мне кажется, что своими маленькими телами они заслонили тех, кто сумел дожить до Победы.
В Лисьем меня настигло страшное известие о кончине в феврале 1942 года моей родной Татляши. Это была поразительная женщина. Еще когда я был в Белогостицах, она с оказией посылала мне в сентябре остававшиеся у нее скудные запасы конфет и шоколада, хотя на Ленинград уже надвигался голод. Очень поддерживали меня и ее письма, которые я храню как самую дорогую реликвию. Летом в Лисье приехала бабушка одной из наших девочек – Тамары Бегун. Она привезла мне копию предсмертного письма Елизаветы Александровны, написанного за несколько дней до смерти. Подлинник не стали пересылать, боясь, что он затеряется. И надо же, копия дошла, а подлинник, оставшийся у Варвары Федоровны и Ольги Федоровны, затерялся, видимо, во время переездов из одной квартиры в другую. Вот это письмо:
Это, конечно, мое предсмертное письмо – чудо только может свести нас! Ищу слов, чтобы вложить в них всю силу моей глубокой любви к тебе, и не нахожу, но ты поймешь!
Я даже не знаю, через кого и от кого ты его получишь, – это город смерти – все умирают, всех оставляют силы. Не можем видеться с бабушкой, с тетей Ирой, с которой мы горячо, горячо помирились и простили и поняли друг друга. Придется тебе жить среди других людей, у тебя чудная голова и сердце, и, имея это, везде будет хорошо.
Борись, крепись, бодрись!
Будь хорош, и с тобой будут хороши, и проживешь еще лучше многих. Только анналы расскажут тебе наши ужасы. Мы не проживем! Не забывай, всю себя отдала тебе без остатка, больше любить не могла, любила, как своего ребенка. Крепко, крепко целую Вас.
Твоя Татля
4 февраля 1942 г.
Седьмой класс я закончил на одних пятерках. Это было немудрено, так как уровень требований в сельской школе был, конечно, ниже, чем в ленинградской. В Лисьем была только семилетка. Поэтому встал вопрос о переводе меня и другого мальчика в интернат, где была средняя школа. Выбор пал на село Елошное, которое также расположено в 25–30 км от Лебяжьего. В тамошнем интернате были дети работников кондитерской фабрики имени Самойловой. Там я учился в восьмом классе. Вместе со мной учился чудесный парень Володя Бунаков, с которым я сдружился. Володя был очень рослым и красивым. Он так и источал доброту и силу. Я всегда надежно чувствовал себя под его защитой. Володя прекрасно играл на гармони и недурно пел. Особенно мне запомнились в его исполнении песни, в которых были такие слова:
Где облака вершат полет,
Снаряды рвутся с диким воем.
Смотри внимательно, пилот,
На землю, взрыхленную боем.
А вот слова другой песни:
Когда мы покидали наш родимый край,
Когда мы уходили на восток,
За тихим Доном, за старым кленом
Мелькнул знакомый твой платок.
Так и вижу перед собой широкоплечего Володю, который растягивает гармонь, и от этого плечи его кажутся еще шире.
В Володю без памяти влюбилась молоденькая учительница литературы Варвара Яковлевна Карпова, очень миловидная и женственная. Мне она тоже нравилась, но даже в мыслях я не смел конкурировать с Володей.
Мать Володи Анна Михайловна Скрябина обладала неплохим голосом. Особенно запомнился мне в ее исполнении романс «Ямщик, не гони лошадей…». Володин отец Иван Филиппович Бунаков, член партии с 1915 года, оставался в Ленинграде. Анна Михайловна говорила о нем с уважением и нежностью. По возвращении в Ленинград из эвакуации она узнала, что муж сошелся с другой женщиной. Это было для нее страшным ударом.
Варвара Яковлевна последовала за Володей в Ленинград, но он вступил в брак с другой женщиной, от которой у него родился сын. Брак оказался неудачным. Какое-то время мы с Володей встречались, а затем пути наши разминулись, сам не знаю почему. Сравнительно недавно я узнал, что Володя умер. Мир праху твоему, дорогой мой товарищ!
Во время пребывания в Елошном я на своей шкуре узнал, что кроется за выражением «белены объелся». Недалеко от интерната нас послали раскапывать участок земли, чтобы там что-то посадить. Раскапывая участок, мы наткнулись на множество белых корней, которые на вкус оказались сладкими. Так как никаких конфет мы давно не видели, а сахару нам давали ничтожно мало, мы на эти корни накинулись. Особенно усердствовали младшие. А вскоре мы почувствовали дурман и тошноту. Оказалось, что мы сосали корни белены. Когда взрослые спохватились, некоторым стало совсем плохо. Кто-то сказал, что нас нужно отпаивать молоком, и наши воспитатели бросились в село всеми правдами и неправдами добывать у колхозников молоко. У меня в это время была совершена очередная бартерная сделка – одну из своих вещей я обменял на молоко и ежедневно приходил к хозяйке, которая выставляла крынку топленого молока. К счастью, она жила недалеко. С трудом до нее доплелся и произнес: «Молока!» Напился молока, после чего меня стало рвать. Сразу полегчало. У нас в интернате смертельных исходов не было, но где-то в соседнем, как говорили, кто-то из детей умер.
В интернате я научился хорошо пилить дрова и при этом почти не уставал. Можно сказать, что тогда я впервые познал прелесть физического труда. То же относится и к колке дров, которые особенно хорошо колоть с мороза. Тогда самые большие чурки разлетаются от несильного удара топора. Когда нас отправили на лесозаготовки (а мне не было и шестнадцати лет), то при всей своей слабосильности я выполнял норму, за что получал дополнительную порцию похлебки, которую нам привозили в лес из интерната.
Летом меня с несколькими другими ребятами (не помню, уж с кем) призвали на учебные военные сборы, которые проходили в одном из районов Курганской области. На сборах нас почти не кормили и к тому же ночью поднимали по тревоге, не давая выспаться. Мы совсем отощали. Я еще переносил голод сравнительно сносно, но на рослых парней прямо было жалко смотреть. С благодарностью вспоминаю моих товарищей по сборам. Никто из них меня пальцем не тронул, не попрекнул физической немощностью (мне стоило больших трудов разобрать и собрать затвор винтовки). Более того, простые парни из крестьянских преимущественно семей всячески старались облегчить выпадавшие на мою долю нагрузки. Ни о какой дедовщине и речи не было. Помню, был среди нас парень по фамилии Езовских, у которого был каллиграфический почерк и который выполнял для начальства работы по переписке всякого рода документов.
На сборах со мной приключился инцидент, который закончился, слава богу, благополучно. Мне поручили охранять ночью какой-то склад, в котором, как выяснилось, ничего не было. Для этого мне выдали винтовку. Ночью я заснул, поставив винтовку рядом с собой. А когда проснулся, винтовки не было. Меня охватил ужас. Обыскался – винтовки нет. Делать нечего – пошел докладывать о случившемся старшине. Это был здоровенный детина, украинец по национальности. Вообще большинство старшин, которые мне встречались, почему-то были украинцы. Он, как и следовало, покрыл меня матом: «Под трибунал пойдешь, мать твою так!» И тут я заревел. Старшина смягчился: «Вот твоя винтовка», – и тут опять последовало непотребное выражение. Оказывается, он сделал ночной обход и «увел» у меня винтовку. «Столько-то нарядов вне очереди!» Я был на седьмом небе. «Есть!» – выпалил я и опять допустил какое-то нарушение воинского артикула. После этого я получил от старшины здоровенный пинок в зад, который сопровождался непотребными выражениями, и пулей вылетел из помещения, где находился. Все говорили, что я дешево отделался.
На сборах мы были, кажется, два или три месяца. После сборов мы настолько отощали, что, приехав в Лебяжье, едва могли передвигаться. А до своего села нужно было идти пешком 25–30 километров. Два моих товарища, едва мы вышли со станции, наотрез отказались идти дальше, ссылаясь на то, что нет сил. Нам приходилось многократно делать остановки, и когда мы дошли до интерната, свалились замертво. Хотя в интернате было очень туго с продуктами, нас поставили на дополнительное довольствие, и какое-то время мы получали сверх нормы пайку хлеба и тарелку каши или супа.
К пребыванию в интернате (не помню точно, в Лисьем или Елошном) относится эпизод, который не могу забыть. Отощав по весне, я отправился по селу выменять кое-что из своих вещей на хлеб и картошку. Но колхозники сами не сводили концы с концами, и никто в сделку со мной вступать не хотел. Иногда мне предлагали такие условия, которые, выражаясь юридическим языком, можно назвать кабальными. Отчаявшись, я дошел почти до края села и постучался в один из домов. Дверь мне открыла женщина, которая, помнится, жила со своей сестрой. Узнав, что я из интерната, и о цели моего прихода, она усадила меня за стол и досыта накормила. После этого взяла мой вещевой мешок, полезла в подпол и набила мешок картошкой. Когда я предложил ей в обмен вещи, она ничего не взяла и сказала, что если будет туго, могу прийти еще. Я как мог поблагодарил эту женщину, но больше не пришел, так как понимал, что, в сущности, это подаяние, или, выражаясь современным языком, гуманитарная помощь. Подаянием поделился со своими товарищами по интернату, но не сказал им, где мне удалось так разжиться. Вообще, я много раз убеждался в том, что в народе при всей его забитости и дикости много добра, которого так и не удалось вытравить.
Бабушка Глушкова и тетя Ира летом 1942 года эвакуировались по Ладожскому озеру из Ленинграда и осели в Минусинске Красноярского края. Попали они туда по протекции ленинградской адвокатессы Рудельсон, с которой тетя предварительно списалась. Вначале тетя работала в эвакогоспитале, а затем в ленинградском Доме ребенка, где жили эвакуированные из Ленинграда малолетние дети. Возглавляла Дом ребенка доктор Елена Петровна Юревич, которая приняла большое участие в моей судьбе. Тетя и бабушка хотели, чтобы я соединился с ними. Они прислали мне вызов, и я стал хлопотать пропуск для проезда в Минусинск. В то время это было не просто. Но в конце концов подорожная была выправлена, и я с оставшимися пожитками отправился к своим родным. Доехал до Красноярска, а оттуда с большим трудом пересел на поезд, который держал путь на Абакан. В Абакан приехали к ночи, а переправляться в Минусинск, который раскинулся по другую сторону Енисея, можно было только с утра. Моей напарницей оказалась ленинградка, эвакуированная вместе с Лесотехнической академией в Красноярск. Она отправилась в Абакан обменять кое-какие вещи на продукты, и в поезде мы держались друг друга. Так вот, когда ночью приехали в Абакан, город словно вымер. Все ставни закрыты, ворота – тем паче. На улочках ни души, лишь лаяли и выли псы. Что делать? Моя напарница предложила искать дом, где она могла остановиться, но у меня уже не было сил дальше куда-то идти. Увидев у дороги кучу с углем, я решил зарыть в уголь мешок, чтобы меня не ограбили, а самому примоститься где-то рядом. Только расположился – услышал скрип телеги. На сердце кошки скребли, и я окликнул ехавших на телеге людей. Лошадь остановилась. Подошел к ним и объяснил, в чем дело. Меня с моими пожитками посадили на телегу. Подъехали к дому хозяев, который оказался совсем рядом. Накормив ужином, уложили в чистую постель, а утром дочь хозяев проводила меня на пристань, от которой отходил паром на Минусинск. Ну разве можно забыть такое!
Итак, после двухлетнего перерыва я оказался вновь с бабушкой и тетей. Как же складывалась моя жизнь в Минусинске? Тетя, как я уже сказал, работала бухгалтером в Доме ребенка, которым руководила Елена Петровна Юревич. Она меня поставила в Дом ребенка на довольствие, благодаря чему мы и смогли продержаться. Ей я обязан тем, что окончил десять классов. Вначале мы жили в сторожке или складе при каком-то доме, но к зиме нам удалось перебраться в комнату к старушке, которая вот-вот должна была уехать к сыну. Она действительно уехала, и комнату по улице Красных Партизан, 45, закрепили за нами. Была она на втором этаже довольно большого по тогдашним минусинским меркам дома. На втором этаже жило три семьи, а несколько семей занимали первый этаж. Жильцы в доме постоянно менялись. Вначале нашими соседями были женщина-инженер с дочерью на несколько лет младше меня. У этой женщины первый муж, отец девочки, был репрессирован, а второй погиб на фронте. Затем поселилась семья землемера из Курска. В комнатах, выходивших на улицу, жила семья какой-то прокурорши, эвакуированной из Киева, затем семья из Томска по фамилии Одежкины и, наконец, работник Минусинского отдела государственной безопасности Степан Петрович Ежак с молодой женой и малолетним ребенком. К нему я еще вернусь. Печь на наши комнаты была общая, и топили мы ее поочередно: наши соседи – две недели (у них было две комнаты), а мы – одну. В печь за одну топку входило чуть ли не полкубометра дров, да еще нужно было подсыпать уголь. Но я после школы, полученной в интернате, справлялся и с заготовкой дров, и с топкой печи. В Минусинске я пошел в девятый класс, а затем в десятый, перейдя для этого в другую школу.
Весной нам выделили земельные участки под огороды. Пашня была в нескольких километрах от города. Я был оформлен на лето рабочим подсобного хозяйства Дома ребенка. Мне шел семнадцатый год. К осени был отправлен в Красноярск в свою первую командировку. Мне было поручено выбить наряд на бензин, чтобы вывезти урожай из Дома ребенка и сотрудников и, кроме того, раздобыть мыло, так как нечем было ни детей мыть, ни стирать белье. Как ни странно, оба поручения я выполнил: привез сто кусков хозяйственного мыла, которое было на вес золота, и наряд на 100 литров бензина. Урожай был спасен. Преуспел я и на огородном поприще. Урожай картофеля выдался на славу, хотя нам и пришлось отражать нашествие колорадского жука, который впервые появился в здешних местах.
В 1944 году я перевелся в другую школу, которая располагалась на той же улице, что мы жили, но только в другом ее конце, почти напротив Минусинского музея, основателем которого был известный краевед Мартьянов, кажется, общавшийся с Лениным в период пребывания его в минусинской ссылке в селе Шушенском. Так вот, я учился в этой школе и был, что называется, на виду – и как мальчик, эвакуированный из Ленинграда, и как ученик, который претендовал на золотую медаль. Как раз в это время после долгого перерыва вновь были учреждены золотые и серебряные медали. Видимо, моя «популярность» и сыграла со мной злую шутку, которую я и сейчас воспринимаю как дурной сон. В моей школе училась сестра лейтенанта Власова, который, как и мой сосед Ежак, был работником госбезопасности. Однажды меня вызвали в управление госбезопасности, которое помещалось в особняке на берегу Енисея в двух шагах от дома, где я жил. Не помню уж, как меня вызвали: то ли я получил повестку, то ли через кого-то передали, чтобы я зашел. Когда я туда пришел (меня вызвал лейтенант Власов), после расспросов о моем житье-бытье он предложил мне сотрудничать с органами. «Я знаю, – сказал он мне, – что ты хочешь стать дипломатом (а такая мыслишка у меня была, и я делился с нею в школе со своими товарищами), – так вот, все дипломаты прошли через органы. Тебе от нашей системы никуда не деться». В момент нашей беседы к Власову в кабинет зашел Ежак, который поздоровался со мной, как с близким своим знакомым. Так оно и было – ведь мы жили бок о бок. «Беседуете, – сказал Ежак, – ну что ж, не буду вам мешать». Власов говорил мне, что вокруг нас орудуют враги и в то время, как он со мной беседует, в соседнем кабинете допрашивают агента, который работал на иностранную разведку не один десяток лет. Он убеждал меня в том, что от меня как патриота, к тому же ленинградца, требуется немногое: я должен систематически информировать органы о том, что происходит в нашей школе и, в частности, в моем классе. Я говорил ему, что если узнаю что-нибудь неладное, то и так буду считать своим гражданским долгом информировать об этом. Власов мне возразил: этого недостаточно. Мы должны быть уверены, что у нас есть там свой человек.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?