Текст книги "Карусель"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр: Юмористическая проза, Юмор
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
Несколько дней я не брался за перо. Живу сейчас у Вовы в Москве (почему, поймете потом). Как назло расхворалась Вера, внуки в школе, приходится шевелить рогами (зарабатывать, халтурить), но в Москве прожить. Магазин под боком, есть в нем все необходимое, не то что в нашем универсаме, и рынок рядом. Он ужасно дорогой, но мы денег не копим, позволяем себе купить парного мяса, негнилых овощей, настоящего творожка, сметаны и человеческой картошки.
Опережать события не буду. Как рассказывал по порядку, так и продолжу.
Вполне воз, я прервал письмо по причине нервного характера. Вспоминать то, о чем вы сейчас услышите, нелегко. У меня стресс начинается, как уверяет Вова. Не знаю, стресс это или пресс, но в глазах у меня темнеет, сердце колотится почище, чем с перепоя, и сводит скулы слюна обиды и бешеной ненависти. «Суки. Вши. Падлы. Паскуды!» – шепчу я и жалею только об одном, жалею, что гнул спину действительно на совесть – почти полвека, – не считаясь ни со временем, ни со здоровьем, болел за производство, вкалывал на субботниках, заражал настроением товарищей, воспитал целую гвардию замечательных станочников, рационализировал, но не пер на рожон и в партию, не гнался за «трудовой славой» – и что же я получил за все это? Харкотину в душу! Вот что! Впрочем, глупо и недостойно жалеть о том, что ты делал свое дело как следует. Оно было смыслом твоей жизни, поскольку ты получал от него удовлетворение. Наши паразиты-политруки и держатся на этой человеческой способности, свойственной особенно русским и иным советским людям, самозабвенно (политруки любят это слово) трудиться. Немного бы мы настроили и наработали, если бы самозабвенно задумывались о всесоюзном лживом бардаке, а не самозабвенно трудились. Скорей всего, сели бы, как индусы, поджав под себя ноги и полузакрыв глаза, и просидели бы в такой удобной позе все пятилетки… Но ладно. Я, кажется, специально оттягиваю разговор о самом говенном случае в своей жизни. Но пусть он будет не очередной главой третьего письма, а совершенно отдельным письмом, продолжением которого стала моя нынешняя судьба.
Останавливается автобус около нашего крупноблочного пятиэтажного «хрущевика». Повторяю кое-кому приглашение навестить меня, выпить, закусить, поговорить и спеть «Синий платочек». Меня поблагодарили за помощь в смысле организации заказов и за приглашение.
Живем мы на третьем этаже. За один раз я не смог бы поднять свои свертки и минеральную воду. Взял я в руки сколько мог, остальное оставил на лавочке около подъезда. Поднимаюсь по лестнице, а сердце болит, словно зуб из него выдирают, такая странная ужасная боль. Стучу в свою дверь носком ботинка. Дверь открывается. Недоумеваю. Не в свой подъезд попал, что ли?
Прилизанный, гладкий такой хмырина стоит на пороге и, улыбаясь слегка, как бы приглашает входить и располагаться.
– Что за черт, – говорю и злюсь, что с тяжестью нужно снова спускаться и подниматься. Делаю уж было от ворот поворот, но хмырина шагнул на площадку, взял меня под руку и говорит:
– Вы уж и дома своего не узнаете, Давид Александрович. Заходите. Ждем вас уже часа два.
После этих слов второй хмырь вышел в переднюю, и из-за его плеча Вера на меня уставилась безумно испуганными глазами. Руки у меня опустились, когда вошел я в переднюю и первый хмырина, закрыв за мной дверь, сказал добродушно:
– Здравствуйте. Будем знакомиться. Игорь Никитич. Догадываетесь, из какого ведомства?
– Предъявите документы, – сказал я, мгновенно возненавидев это рыло, вторгнувшееся в мое жилище. Красная книжечка КГБ. было и не разглядывать.
– Что вам от нас нужно? – спросил я.
– Зачем же так недружелюбно, Давид Александрович? Стоит ли так противопоставлять себя и нас? Нам нужно провести обыск в вашей квартире. Вот – ордер на него.
– А что случилось? – спрашиваю глупо, даже не взглянув на казенную бумаженцию.
– Обыск, говоря официально, на предмет обнаружения у вас машинописных, печатных и прочих материалов, в которых содержатся клеветнические выпады в адрес советского строя.
– Ничего такого, – вздохнул я неприметно с облегчением, – у нас нет. Не держим.
– Дома не держите? – не меняя улыбки, уточнил первый хмырина.
– Не держим.
– А читать – читаете?
– Читаю, – говорю. – Скрывать не стану.
– Ну и как? Нравится?
– Интересно. А кое-что нравится очень.
– Например?
– Кузнецова книга про угон самолета.
– Про несостоявшийся угон. Еще что?
– «Семь дней творенья» – хорошая, правдивая, но тяжелая для души книга. Про собаку Руслана – тоже здорово. Жалко собаку.
– «Архипелаг» читали?
– Не успел, к сожалению.
– Кто же вас снабжает всей этой литературой, Давид Александрович? На правдивый ответ не надеюсь. Просто разбирает неслужебное любопытство.
– Еврей один снабжал. Он уехал в Израиль и на днях умер.
Такой разговор состоялся у нас в передней, пока я снимал пальто и туфли. А ответил я так, как, по Бовиным рассказам, отвечали его приятели.
– Иван Кирилыч, просите понятых, – сказал первый хмырь второму.
– Я у подъезда оставил продукты, – сказал я, – пойду заберу. Я на них целый день угробил.
– Гнойков! Проводи вниз Давида Александровича.
Из первой нашей комнаты выполз еще один таракан. Фамилия к нему вполне подходила. С ним мы и спустились по лестнице. Я быстро перебирал в своей башке возможные причины внезапного шмона (обыска). Федор? Бовины дела?
Стукнула-таки наконец дочь Света? В чем дело? Они же понимают, что слух про обыск на квартире замечательного карусельщика, почти полвека отмолотившего на заводе со дня его основания и заложившего в это основание полуобмороженными руками один из первых кирпичей, вмиг облетит весь город.
Судить меня не за что… Листовок я не разбрасывал. Солженицына ночами, как Вова, не перефотографировал, бастовать не призывал. В чем же дело?
И тут сотрясла меня догадка. Жоржик! Он! Только Жоржик мог, вернувшись домой, зеленый от хуев, которых я натолкал в его партийную душонку, может, впервые за всю Жоржикову жизнь, снял трубку и звякнул сюда, на квартиру своему дружку и ставленнику, генералу КГБ Карпову. Точно! Недаром скулило мое сердце. Ведь посмотрел Жоржик на меня напоследок так, словно я уже в тот момент глотал на его глазах жареные гвозди и серной кислотой запивал, мстительно, с предвосхищением всех моих будущих неприятностей посмотрел, хотя не раз, падаль отекшая, своими руками нацеплял мне на лацканы ордена и медали, не раз с трибун партконференций и митингов призывал равняться в труде на таких, как я.
Может показаться, что, сходя вниз, я долго обмозговывал случившееся.
Нет. Все это вместе с догадкой мгновенно промелькнуло в моей башке, еще до того, как я вышел из подъезда, взглянул на скамейку и не увидел ни свертков, ни минеральной воды «Боржоми». Да. Ничего этого не было. Мне трудно сейчас вспомнить и описать все, что я почувствовал. Не было в тот самый миг, когда, не веря своим глазам, я смотрел на пустую скамейку, в душе у меня ни жалостной тоски по пропавшему, ни бешеного возмущения. Только холодная пустота одиночества, удивление и гадливость, которую старалась перебить надежда, что кто-то из приятелей-соседей разыгрывает меня всего-навсего и сейчас выйдет из-за угла, весело осклабясь, – человек, радующийся дурацкой детской выходке. Никто из-за угла, однако, не вышел, и, как ни закалена была душа моя за всю жизнь ужасными катавасиями, лицезрением подлостей и предательств, потерями своими и чужими, своим и людским унижением, согнуло меня почему-то в тот миг происшедшее и просквозило меж ребер каким-то смрадным ужасом, как в детстве, как во сне, когда кажется, что вцепилось сзади в твои плечи склизкими когтями мерзкое, безобразное, огромное насекомое. И, согнувшись, брел я обратно по лестнице в бесконечной пустоте и непереносимом холоде одиночества и, зайдя в квартиру, молча, повинуясь одному спасительному порыву помиравшей от обиды души, обнял подошедшую ко мне Веру. Слава тебе, господи, обнял единственное родное и близкое существо, оказавшееся тогда рядом, и не знаю, как это объяснить, но, наверное, за счастье иметь всю жизнь такую верную и любящую жену, скорей всего за это, я простил в ожившей душе того, кто унес к себе домой со скамейки еду для моих друзей и несчастную минеральную воду.
– Темнил он. Не было там ни черта, – доложил Гнойков первому хмырине.
– Не надо темнить. С нами это, Давид Александрович, не пройдет. Начнем обыск, – сказал он.
– Валяйте, – ответил я, прошел в столовую и увидел двух понятых: учителя физкультуры с пятого этажа и своего соседа Ященко. Он жил в квартире рядом и настучал Кобенке о разговоре с Вовой и Федором насчет Израиля и советской власти. Я с ним ни разу не обмолвился ни словом о происшедшем, потому что вообще лет десять назад перестал здороваться и разговаривать.
– Понятые вас устраивают? – спросил хмырина.
– Нет, не устраивают, – ответил я, хотя в принципе, мне было наплевать на состав понятых. – Категорически отказываюсь производить обыск и отвечать на вопросы, пока вот эта мразь будет находиться в моей квартире. И вообще, при нем я за свои действия не отвечаю. – Тут во мне заговорил бывший чума-разведчик, и я добавил, ловя хмырину на мушку, а заодно и проверяя свое предположение: – Немедленно позвоните Карпову о моей просьбе, а ты, Ященко, пошел вон в переднюю, пока будет решаться твоя судьба, гнида, как понятого.
Ну! – Я взял в руку подсвечник. – Пшел, говорю, вон!
Ященко, покраснев, уставился на хмырину. Вера заныла мне в ухо: «Тихо, Давид, тихо, не делай хуже». Хмырина взялся было за трубку, но передумал и сказал Ященке, что обойдутся без него. Учитель физкультуры ушел за своей женой Тасей – неплохой и веселой бабой.
– Вот теперь начинайте, – сказал я, когда Ященко, с ненавистью глядя на меня, выперся из квартиры. – Послушай через стенку, сволочь, что здесь происходит! – крикнул я ему вслед.
– Ну-с, начнем! – потирая красновато-желтые от вечной экземы руки, сказал Гнойков. Он явно любил это дело, в чем мне, к сожалению, пришлось убедиться. Его прямо распирало от желания, когда он искал глазенками, с чего бы начать. Мне даже показалось, что у него встал, извините за подробности, член, когда он чуть не влез с руками и ногами в гардероб с вещами и начал в нем рыться, сладко посапывая и чихая от поднятой пыли. Гнойков, вроде моего Вовы, был аллергиком. Вера, вытирая глаза, следила за его действиями. Я, учитель физкультуры и его жена Тася сидели на нашем диване, и, вы верите, эта зараза откровенно прижималась ко мне своим теплым бедром. Домашний халатик Таси был слегка распахнут на коленках. Загорелые красивые коленки, отметил я про себя и, кашлянув, ткнул Тасю в нежный мягкий бок локтем, чтобы бросила свои штучки. Нашла место, идиотина. Но она, словно машина, умеющая регулировать свою температуру, назло мне вспыхнула, и моя нога ощутила, как наливается еще б?льшим теплом Таськино бедро, наливается для меня одного жаром и жжет, подлое, нестерпимо в такие отвратительные для моей судьбы минуты. Поистине не понять человеку жизни во всех ее меняющихся ежесекундно объемах, со всеми ее неожиданностями, возникающими смыслами и устрашающими разум несоответствиями, поистине не понять, и я, чтобы не думать об этом, отодвинулся подальше от Таськи.
– Зря теряете время, – сказал я, – ничего не найдете, зря руки перепачкаете в грязном белье и нафталином провоняете.
– Все так обычно говорят, – сказал первый хмырина, – а мы находим. Такое наше дело.
– Не вздумайте мне подкинуть чего-нибудь, – сказал я.
– Помолчи, Давид, болтун проклятый! – вскрикнула Вера.
Я думал, что обыск – это очень быстрая операция. Долго ли переворошить наше нехитрое имущество? Но вот прошел час, а трое легавых продолжали терпеливо перелистывать книги и просматривать скопившиеся за много лет в старом портфеле справки, метрики, муру всякую, письма и документы. Этим занимался первый хмырина, второй приподнимал коврики на стене, вышивки Верины и фото в рамках. Очевидно, искал тайники, что меня смешило. Третий же, экземный Гнойков, то отодвигал от стен мебель и кровати, то, как шаман, замирал на месте, стараясь проникнуть в тайну нашего жилья и учуять самую главную заначку (тайник). Постояв, что называется, в трансе, он целенаправленно бросался то в переднюю, где перерыл обувь в ящике, то к стенным шкафам, а я наблюдал, с какой похотью он совершает свое грязное дело, как замасливаются его глазенки, как сладко он замирает, рукою нащупав в мыске моего валенка скомканную газету, и вытягивает ее, странно гримасничая и изгибаясь, того и гляди, прыснет в штаны от сладчайшего из возможных напряжений. Зато я радовался мстительно, когда, поняв, что в валенке нет никакой заначки и что просто он мне немного велик, а комок «Правды», следовательно, не шпионская шифровка, Гнойков скрипел зубами и топтался на одном месте от внутренней опустошенности. Вид у него, клянусь вам, дорогие, был как у мужчины, промучившегося с дамой целый час и не поимевшего при этом конечного удовлетворения, к которому он так стремился, закатывая глаза и стараясь не думать о напрасных усилиях. На меня Гнойков смотрел пару раз буквально по-собачьи, как бы умоляя не мучить его больше, не растравлять и навести в конце концов на след статей Сахарова (благодаря Вове и Федору я читал их), книги Марченко об ужасах закрытой тюрьмы, «Технологии власти» Авторханова или «В круге первом», навести, чтобы Гнойков содрогнулся, взвизгнул, чтобы на мгновение ощутил он на своих плечах не покрытую экземными струпьями головенку, а треск бенгальских огней, и после передышки снова бросился рыться в большом чемодане в надежде еще разок словить удовольствие.
Не думайте, что я все это время только и делал, что следил за ним. Нет.
Я наблюдал за первым хмыриной, слонялся из комнат в кухню под присмотром второго, буквально не спускавшего с меня глаз, пробовал поесть, но кусок не лез в горло, смотрел в окно, снова садился на диван, представляя Жоржика, звякнувшего в бешеной ярости Карпову, отвергал эту версию, придумывал десяток других, проклинал свою бездумность, из-за которой украдена была какой-то сволочью закуска, перекидывался взглядами с Верой, поговорил шепотом о том о сем с Таськой, так и норовившей в разговоре прижаться поближе и, между прочим, делавшей это бессознательно и исключительно по необходимости чувствовать хотя бы кончиками пухлых пальчиков лицо противоположного пола вроде меня.
– Советую вам сэкономить время. Сегодня выходной день, – сказал я шмонщикам. – Нет у меня подпольных книжек.
– У вас выходной, а у нас рабочий. Спешить некуда. Работа должна быть выполнена до конца, – ответил мне первый хмырина. К звонившему несколько раз телефону он категорически, между прочим, запретил подходить. А звонков, как назло, было больше, чем обычно. Я нервничал и страшно злился, представляя недоумение тех, кто звонил в уверенности, что я дома. Страшно злился. Кровь от злобы и гадливости приливала к голове, и Вера еще ныла, чтобы я немедленно взял себя в руки, иначе меня хватит удар. Ну уж нет! Такой радости я бы им не доставил!
Таськин муж между тем клевал носом, клевал, а потом устроился поудобней и задрых.
– Всю жизнь проспал, скотина, и свою и мою, – шепнула Таська.
– Устает, – сказал я.
– С чего устает? Девчонок на уроках попридерживает за бока и задницы, а на жену после них наплевать. Чистая скотина. Бей его сейчас штангой по голове – не проснется, – пожаловалась Таська.
Второй подсадил Гнойкова, и тот ерзал по полатям над нашими головами.
Вдруг я вспомнил всякую муру, прочитанную про работу угрозыска и контрразведчиков. Вспомнил, как на обысках подпольные миллионеры с потрохами выдавали себя взволнованно забегавшими по сторонам глазками, и шмонщикам оставалось только определить, что за сервант, половица, печная вьюшка, фарфоровая собака или ножка стула, которые попали в поле зрения, заставили вздрогнуть и затрепетать обыскиваемого типа.
Гнойков и второй хмырь, ничего не обнаружив на полатях и в сортирном бачке, сами, казалось, предложили мне такую игру в надежде, что прием сработает и я расколюсь. Гнойков ходил при этом по квартире, проводя рукой, как миноискателем, по чемоданам, ящикам, коробкам, швейной машине, а второй хмырь незаметно вроде бы наблюдал за моей реакцией. Я с озорством на уме был невозмутим, но вот когда Гнойков остановился у старинного, изъеденного жучком, трухлявого прабабкиного буфета, я закрыл глаза, как бы от невыносимости приближающегося разоблачения, сглотнул слюну, попросил Веру преувеличенно бодрым голосом притаранить из кухни воды, поднес стакан дрожащей рукой к губам, глянул мельком в сторону буфета, что-то сказал Гнойкову, стараясь «отвлечь» его любыми способами от тайника, ни с того ни с сего захохотал, демонстрируя полную развинченность нервов, не выдержавших дуэли со шмонщиками в самую критическую минуту, и тем самым бездарно себя выдавая на третьем часу обыска. Второй хмырь условно кашлянул пять раз и дважды сморкнулся. Гнойков, обласкав меня взглядом, снял пиджак, хотя при его похотливом взгляде уместней было бы снять брюки, потер в предвкушении чудного мгновения веснушчатые лапки, но не приступил тут же к большому шмону буфета, а, наоборот, проверяя правильность предположения, отошел в сторону.
Я, естественно, с огромным облегчением вздохнул, стараясь показаться шмонщикам неопытным, наивным и туповатым человеком. Они и взглянули на меня с откровенным сожалением и презрением, как я иногда смотрю на глупую рыбу, клюнувшую на туфтовую наживку.
– Пожалуйста, осторожней! – встряла моя Вера, когда Гнойков тряханул старый буфет, примериваясь, с чего начать. Первый хмырина продолжал в это время простукивать стену.
– Смотри, – шепнул я Таське. Таська повернулась, задев мое плечо грудью, и это ее внезапное движение, не укрывшееся от глаз Гнойкова, и возглас Веры, дрожавшей над проклятым и надоевшим мне трухлявым буфетом как над писаной торбой, сообщили шмонщикам окончательную уверенность, что тайник где-то в нем и я, следовательно… накрылся.
– Золото, бриллианты, валюту и монеты царской чеканки имеете? – спросил Гнойков.
Я ничего не ответил, якобы из-за бесконечной подавленности. Теперь мне важно было выдержать и не покатиться по полу от смеха, начавшего щекотать горло. Не буду описывать, дорогие, мое наслаждение и неподдельный ужас Веры, бегавшей около шмонщиков, разбиравших на части буфет, умоляя их быть поосторожней с вещью, «которой в том году было двести лет» и от которой я лет тридцать безуспешно пытался избавиться. Они разобрали буфет по косточкам, по досточкам, по полочкам, по ящичкам, по створкам, задничкам, ножкам, по резным набалдашникам, рамочкам, пузатеньким амурчикам, по розочкам и многочисленным дверцам. Все замки были вынуты из замочных пазов, все полые внутри стоячки продуты.
– Позвольте! Кто все это будет собирать обратно? – вскричал я, когда Гнойков заиграл желваками от разочарования, стараясь не смотреть в сторону второго хмырины. – Мы будем жаловаться Карпову! – добавил я. – Мне известно, что вы здесь по его распоряжению!
Я снова брал первого хмырину на удочку, забыв про буфет и очень желая подтверждения своей версии насчет Жоржика.
– Откуда вам это известно?
– Из разговора с Георгием Матвеичем, – брякнул я. – Посоветуйте Карпову не вляпываться в эту историю. Я человек известный в городе и буду протестовать против произвола.
– Приказ есть приказ. Продолжайте, Гнойков, – сказал, подумав, первый хмырина и прошел в бывший кабинет Вовы.
– Ах, вот оно что! Прошу сюда понятых! – донесся сразу оттуда его голос. Мы с Верой переглянулись, догадавшись, в чем дело. Таська быстро скользнула в Вовину комнату, а ее физкультурник продолжал дрыхнуть.
– Ничего, – сказал я Вере, – не бойся. Никакого нет преступления в том, что я настоял на ягодах самогон для друзей. Не бойся. Главное – самого аппарата у нас нет. Сиди и молчи. Скоро это все кончится.
Гнойков и второй хмырь возились с задней крышкой телевизора. Голосов первого хмырины и Таськи что-то не было слышно в Вовиной комнате, но там явно происходила какая-то возня, шуршал шелк Таськиного халатика, щелкнул замок. Моя Вера смутилась и покачала головой. Скотина все-таки человек, страшная и непонятная скотина из скотин, дорогие. Не буду скрывать: не по себе мне стало от мысли, что первый хмырина там, за дверью, ошалев от неожиданного напора Таськи, размяк и, поддавшись на уговоры, воз, вот-вот приступит к нечаянно выпавшему на его служебную долю мужскому делу.
Таська наедине с мужиком своего не упустит. Такая жадная до мужиков и голодная баба не то что шмонщика молоденького, но и часового в мавзолее, исхитрясь, изнасилует. Не по себе мне стало, скотине. Ревновал я, в метре от своей жены находясь, а если говорить правду (надеюсь на ваше порядочное молчание), Таська обратилась ко мне однажды с просьбой ввернуть лампочку в ее люстру. Я поднялся наверх, встал, сняв туфли, на стол, а Таська с ходу взяла меня в такой нежный и горячий оборот, что лампочка так и осталась неввернутой, а я, возвращаясь некоторое время спустя в свою квартиру, не без удовольствия вспоминал блаженную улыбку бешеной Таськи. Скотина я, скотина, но и Таська тоже, стерва, хороша. А если бы физкультурник проснулся, что было бы? Ну не странная ли, ответьте мне, штука жизнь? Очень странная, и, не подготовленные подчас к ее неожиданным странностям, мы безрассудно превращаемся в похотливых козлов. Вот и тогда мучила меня греховность моих непотребных чувств, но стоило только представить, что действительно произошло бы в квартире, если бы Таськин муж проснулся, разбуженный инстинктом сохранения невинности собственной жены, как грудь мою начал душить смех. Вот проклятый характер! Мне бы отогнать захватывающе смешные видения, но я представлял их себе, представлял, как физкультурник врывается в Вовин кабинет, рычит, разорвав на себе от горла до пупа футболку: «Ага-а!»
Срывает огромной, как у гориллы, ручищей первого хмырину с огнедышащей Таськи, держит его, словно беспомощного кутенка, другою рукой, пресекая упрямые попытки этого донжуана из КГБ натянуть на себя трусики и брюки, затем распахивает окно и обращается к собравшемуся на дворе честному народу (кто из них стибрил мои продукты?):
– Вот, граждане, до чего мы дошли на шестьдесят втором году советской власти! Обыска не можем провести без того, чтобы не натянуть на халабалу понятую! Глядите!
(Халабала, дорогие, это, как вы понимаете, член.) Я согнулся, застонав, ибо не мог продохнуть ни глотка воздуха от удушливого приступа смеха. Вера, думая, что человека хватила кондрашка, взвыла на весь дом: «Ва-а-а!» – насмешив меня своей родственной истошностью еще больше. Физкультурник дернулся, вскочил с дивана, запрыгал вокруг меня, бормоча: «Дядьдавид… дядьдавид… дядьдавид», а дядя Давид и впрямь загибался, будучи некоторое время не в состоянии разрешиться спасительным смехом. Но я слышал, прекрасно слышал, как Гнойков сказал напарнику: «Косит, гадина! Чернуху разводит!» И я видел, как из Вовиного кабинета бочком, бочком, временно не имея возсти выпрямиться из-за особенности мужского устройства, выходит первый хмырина, и лицо у него багровое, растерянное до полной глупости, рубашка торчит из-за пояса, полноса в губной жемчужно-розовой Таськиной помаде. Я, согнутый, как от удара в печень, присел на диван и охал, унимая хохот, но ли было с ним справиться, когда следом за первым хмыриной из комнаты вышла Таська, и вид у нее был такой серьезный и задумчивый, словно за пару минут перед тем она пыталась не мужика при исполнении служебных обязанностей на себя бросить, а читала «Анну Каренину».
– Ну что, Давид Александрович, перестанете с ума сходить или вызвать «Скорую»? – мстительно спросил первый хмырина, которого, как вы, очевидно, заметили, я принципиально и из брезгливости не называю нигде по имени и отчеству. После этого вопроса с меня смех как рукой сняло.
– Смешного в вашем положении ничего нет, между прочим, вы ко всему еще и самогоноварением занимаетесь! Вы знаете, что за это судят?
– Судят за приготовление, а не за распитие, – сказал я, и тут с хмырины вмиг слетели выдержка и вежливость.
– Мы будем судить вас за варение самогона с целью дальнейшего использования. Я передам дело в милицию!
– Передавайте. Только не надо мне грозить. Я пуганый. Делайте свое дело. Квартиру толком обыскать не можете. Если ваши специалисты не соберут буфет обратно, я буду жаловаться в Организацию Объединенных Наций. – Я так и сказал для большего шухера и чтобы поразить этих незваных ищеек. – Карпов вас по головке не погладит.
– Молчи, идьёт, молчи, мое вечное горе, – зашипела Вера, и я пошел в сортир. Мне ужасно захотелось побыть в одиночестве. А телефон все звонил и звонил, пока кто-то не накрыл его ковриком. Тогда он стал звонить совсем глухо и не так трепал взвинченные нервы. В сортире я достал из старой заначки в стенном шкафчике махорку, газетку и спички. Свернул с аппетитом самокрутку и закурил, хотя бросил курить года три назад и не сделал с тех пор ни одной затяжки.
Я курил и прислушивался к своему сердцу: прошла в нем стонущая от дурных предчувствий боль или нет, кончается наконец-то что их вызывало или, наоборот, катавасии моей жизни только начинаются? Не очень что-то интересовало меня в тот момент, что же будет дальше. Я прислушивался к шагам шмонщиков, к их голосам и понимал по дурацким репликам, что дела их хреновы: не знают они, ничего не обнаружив при шмоне, как быть дальше со мною.
Впрочем, я и сам не знал, как мне быть. Федора бы сюда, думал я, он бы подсказал, у него бы не заржавело!
– Ну что ты, Давид, засел там? – зло спросила меня Таська, дернув дверь сортира. – Повесился, что ли?
– Да, – отвечаю, – повесился. Сама знаешь отчего.
Я пропустил туда Таську вместо себя.
– Козел старый, – прошипела моя бедная соседка.
– Ланге, – сказал первый хмырина, когда я вошел в большую нашу комнату, – советую вам сразу же указать местонахождение самогонного аппарата и тем самым облегчить свое положение.
– Только не надо, – сказал я, – меня парить. Я пареный и к тому же бывалый разведчик. Пойдем дальше. Обыск кончен?
– Обыск кончен, но дело продолжается, – ответил хмырина.
– Какое дело? Конкретней! – сказал я.
– Он ни в каких делах не замешан, дорогой товарищ кагэбэ, – вмешалась Вера. – Он рабочий. Его весь город знает. Вы сами нашли в шкафу все его ордена.
– Однако ваш муж регулярно организует с провокационными целями группы рабочих, инженеров, техников и членов их семей для поездок в Москву под маской экскурсий. Думаете, это не стало известно где следует? Думаете, не узнали ваших лиц на злопыхательских фотографиях, отобранных у иностранных туристов в ГУМе? Узнали! Специально им позируете, Ланге? Для этого сколачиваете группы недовольных?
– Ах, вот как вы повертываете? – говорю. – Только не прите на буфет. Вы его сломали. Разговор с вами продолжать не желаю. Действия ваши считаю противозаконными. Пишите протокол обыска и покиньте наш дом. Иначе я сам позвоню вашему генералу и тоже сообщу куда следует.
– Куда? – поинтересовался хмырина.
– Пишите протокол, – сказал я. Мне было скучно и отвратительно беседовать с легавым, растерянным из-за полного непонимания, как ему быть дальше. – Пишите и выматывайтесь, дайте отдохнуть рабочему человеку.
– Зря вы так, Ланге, разговариваете с нами, зря, – сказал хмырина. – Пожалеете ведь еще об этом.
– Вот о чем не пожалею, о том не пожалею. Я еще, по-моему, слишком вежлив, особенно с вами, гражданин старшой.
Хмырина запылал, поняв, на что я намекаю. Тут вернулась из сортира Таська и, как у себя дома, расселась на диване. Видно, происходившее было ей интересно, как представление в театре. Физкультурник же по-прежнему клевал носом. Хмырина сел за стол и разложил какие-то бумаги. Вы теперь понимаете, дорогие, что я не ошибся? Понимаете, что обыск явно был связан с моим откровенным разговором с Жоржиком? Вы понимаете, как эти полновластные в течение шестидесяти лет жоржики, привыкшие к рабскому отдрессированному поведению своих подданных, яреют вдруг от несогласия с ними, от вольного изложения своей точки зрения, от намека на существование в тебе чувства собственного достоинства, от бесстрашия и отсутствия в словах и манерах рабской почтительности? Они яреют и, не гнушаясь никакими, даже самыми мелкими подлостями, которыми зачастую брезгуют наши младшие братья – животные, стараются заткнуть твой правдивый рот, искровавить твои осмелившиеся противоречить губы, стараются изничтожить в зародыше твой протест против лжи и харкнуть в твои глаза, чтобы ты не замечал, сволочь, в дальнейшем того, что считается жоржиками несущественным и нежелательным.
Я опять отвлекся. Извините. Пора переходить к основным событиям того дня, изменившим и поставившим на попа мою жизнь и судьбу. Итак, хмырина соображал, мне это было ясно, чт? ему доложить Карпову, а я еще подлил масла в огонь, сказав:
– Чего вам беспокоиться? Вы ведь много сегодня успели.
– Диссидент ты проклятый, Давид, и сионист, вот ты кто, – поняв мой намек, сказала Таська. Но это были беззлобные слова.
– Понятая, – сказал Таське хмырина, – пересчитайте количество самогона, укрытое в квартире Ланге.
– Одна я не справлюсь. Мы плохо считаем и только до трех, – заозорничала кокетливо Таська.
– Возьмите, понятая, с собой на подмогу вашего мужа, – сказал хмырина.
– Если хочешь знать, – сказала Таська с глубокой обидой, – я не понятая какая-нибудь, а непо́нятая! Понял?
– С самогона этого вы не разживетесь, – сказал я.
– Разживемся. Дело фактики любит, иногда самые вроде бы неприметные, – отозвался хмырина, начав заполнять протокол.
И тут я услышал дрожащий голос Веры:
– Это не наше! Я ничего не знаю! Это – не наше!
Я закрыл глаза уже не от дурного предчувствия, а от ощущения настоящей беды, хотя не мог понять, лихорадочно соображая в то мгновение, что так сильно испугало мою Веру. И когда Гнойков с экземной физиономией, расплывшейся от похабного удовольствия, вошел в комнату, держа в руках амбарную для записей, я не хотел в первый миг поверить, что это та самая книга, в которую я записывал несколько лет интересные рассуждения Федора на разные жизненные и политические темы. Я с колотящимся сердцем уговаривал себя: не она, не она… не она.
Ведь эту амбарную у меня выпросил Вова, чтобы познакомить своих друзей с мыслями Федора, которые сам он никогда не записывал, несмотря на мои неоднократные попытки изменить его отношение к плодам своего ума и опыта собственной тяжелой жизни.
Ах проклятый Вова, ах мерзавец, щенок, растяпа, подлый обалдуй, ты подвел под монастырь родного отца на старости его лет! Почему ты не увез ее?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.