Текст книги "Книга последних слов"
Автор книги: Юз Алешковский
Жанр: Юмор: прочее, Юмор
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
Холодный сапожник
Огапов, несмотря на то, что ему отказали в выдаче удостоверения на занятие кустарным промыслом, ремонтировал обувь…
Последнее слово подсудимого Огапова
Граждане судьи! Я – человек простой: сапожником родился, сапожником и умру. Виновным ни в чем себя признавать не желаю. Можете давать мне хоть двадцать пять лет за подрыв государственной мощи, как грозился следователь, которому я тоже ни в чем не признался. Мне и адвокат поэтому не нужен. Адвокаты пускай жуликов и хулиганье защищают, а честный человек – честен перед Богом и людьми и сам за себя постоит. Я согласен с тем, что регулярно нарушал советский закон, запрещающий заниматься частным промыслом без разрешения разных инстанций. Но почему Огапову было отказано в горисполкоме в его любимой работе, конкретно – в ремонте человеческой обуви и спасении ее от верной преждевременной гибели на свалке? Почему? Почему вы не задали этот вопрос горисполкому и его председателю Спакову? Почему моя просьба вызвать этого барина на судебное заседание в качестве свидетеля самозащиты осталась без ответа?…
Я вам сам отвечу почему. Потому что вы подчиняетесь барину и пикнуть перед ним не посмеете, если даже вам ясно, что я – человек честный, а он – прохиндей, который взятки берет за квартиры и садовые участки.
Десять моих заявлений у них там подшито, где я со слезой умоляю дать мне возможность помогать людям в смысле необходимых набоек и замены подошв. И что же мне ответил на приеме этот председатель, а верней, барин? Ты, говорит, Огапов, контра нами недобитая, просмотрели мы тебя и в 37-м и в 49-м годах. Ты хочешь создать видимость для наших врагов, что советская власть не справляется с бытовым обслуживанием населения! Не выйдет, подлец!
Так прямо и назвал меня подлецом. Я промолчал, хотя подбивал меня лукавый врезать барину за оскорбление между рог кулаком потомственного сапожника… А он разошелся пуще прежнего:
– Мы не для того на фронтах гражданской войны боролись за государственный сектор во всех областях человеческой жизни, чтобы всякие Огаповы обогащались за счет тех, кто честно строит коммунизм…
Я отвечаю, что комбинат не в силах пропустить всю обувь, желающую попасть в ремонт, чтобы продлить свои дни и сэкономить своему носителю денежки. Я, говорю, наоборот городу помогу справляться с бытовым обслуживанием, вам же и в газеты меньше жалоб писать будут.
– А почему, подлец, – спрашивает барин, – ты в мастерской на зарплате работать не хочешь? Почему тебя туда даже милиция загнать не может?
– Потому что, – отвечаю терпеливо, – что я – сапожник-художник и халтурить не желаю, когда норма выработки непомерная, а расценки ничтожные, и вообще мой профиль – ин-ди-ви-ду-аль-ный заказ. Я должен ногу заказчика изучить, прикинуть, кто виноват в порче, скажем, импортного полуботинка – сам он, или эта нога со своей дурацкой походкой. И уж если я наложу набоечки или заплатку наклею на промозоленную дырку, то этого и на балу люди не заметят. Я уж не говорю, что многих людей лишил частично плоскостопия путем подкладывания спецстельки моей лично конструкции. За границей их, эти стельки, говорят, в любой аптеке продают, а у нас где их купишь? Заказа иногда по году из Москвы ожидают. Так что, – спрашиваю, – дороже горисполкому: ноги человеческие, обувка рабочая и выходная или какой-то странный закон?
И вот что ответил мне на это барин горисполкома:
– Ты, Огапов, наш городской внутренний враг и из моего кабинета пойдешь прямо в тюрьму под следствие, а накопления твои конфискуем! Ты признавайся, где материал кожевенный достаешь?
– Люди, – отвечаю, – добрые воруют и мне приносят.
У нашего государства кожи не купишь. А кто приносит – не выдам, зря время не тратьте. Конфисковывать же у меня нечего, хотя зарабатывал я, особенно в летний сезон, тыщи по полторы – от заказчиков отбоя не было. А если, – говорю, – интересно тебе, куда я деньги девал, я тебе правдиво отвечу: пропивал. Потому что я потомственный сапожник-художник, который непременно в запой уходить должен и гвоздиком закусывать. Частично на Храм Божий жертвовал, потому что пока я пью, батюшка грехи мои замаливает.
– Врешь, – говорит барин-председатель, – найдем твою кубышку, а самого упечем, не позволим глумиться частному хапуге над жертвами гражданской войны и душевными идеалами революции!!!
– Не найдете, – говорю, – непропитые деньги я племянникам на учебу отдаю, чтобы сапожников потомственных в нашем роду больше не было, все равно вы им жизни и работы решительно не даете.
Тут он с кулаками на меня полез и орет:
– Мы босые и голые советскую власть установили, полмира уже наши, без сапожников обойдемся!
– Не очень, – говорю, – обходитесь, если даже обкомовские бабы и генеральши туфельки мне свои несут, советской твоей власти не доверяют.
– Молчать! Ты у меня ответишь за клевету на жен ответработников!
Тут мне подразнить его попуще захотелось. Чего мне было терять?
– И твоя, – говорю, – баба заказчицей моей является, и ты лично со своим левым и правым сапогом есть мой заказчик со всеми потрохами. Сымай, – говорю, – при свидетелях сапоги, и запротоколируем давай рубчики с набойками. Моя это работа, и ты, выходит, соучастник по моему делу.
Тут предгорисполкома бабе своей звонит как ошалелый:
– Дуся, ты сапоги мои Огапову отдавала в ремонт?… А зачем?… Убью, когда приду с работы! Свари обед и приготовься к безвременной кончине, стерва!…
Не знаю, побил он свою Дусю или попугал, но меня отпустил с последним предупреждением… А я плевал на его предупреждения. Я без сапожничества своей жизни не мыслил и не мыслю, за что и пользуюсь любовью и уважением жителей города побольше какого-нибудь депутата Верховного Совета, которому начхать на бытовое обслуживание населения.
Вон – зал полон моих заказчиков. И когда вы тут, гражданин судья, обвинительное заключение читали, где сказано, что Огапов не имел ничего, кроме молотка, ножей и гвоздей да листа фанеры для защиты от ветра, слезы стояли в глазах у всех моих заказчиков. Это и есть награда сапожнику-художнику своего дела, а ваш приговор для меня ничего не значит. Кроме того, жулик один в камере сказал, что хороший сапожник в лагере – первый человек и почти генерал-лейтенант. Так что ни в коем случае не оставляйте меня на свободе. А если оставите, то я завтра же сяду на углу Октябрьской и проспекта Ленина и буду, взяв лист фанеры для защиты от ветра, делать для людей то, что делали отец, дед и прадед. А потом запью, конечно, потому что хороший сапожник без запоя, что Зыкина без песни. Вот так!
Семейное дело
Материалами дела установлено, что Москвичев систематически распивал спиртные напитки со своими несовершеннолетними детьми…
Последнее слово подсудимого Москвичева
Граждане судьи и товарищи по работе, а также соседи по дому, сидящие тут в зале. Ну что мне вам всем сказать в свое оправдание, если я кругом виноват и сам себе желаю изоляции от вашего общества и от своих двух родных сыновей. Убить меня мало, верней, расстрелять.
Ведь, когда просох я в камере тюремной впервые, можно сказать, за много лет беспробудного пьянства, то руки на себя хотел наложить. Ничего только найти не удалось – ни острой вилки, ни куска веревки. Как же ты, думаю, жить можешь, Иван Иваныч, на белом свете, если ты за два года превратил Генку и Сашку в малолетних алкоголиков? Одному ведь сейчас семнадцать, а другому четырнадцать – и оба находятся на излечении от алкоголизма.
Тут прокурор меня вызывает и говорит:
– Времени у тебя теперь достаточно, сиди и думай, как ты дошел до жизни такой. За правильный и правдивый анализ обещаю тебе скидку срока и слабый режим в лагере.
Велел бумагу мне в камеру дать и карандаш.
Вот я и проанализировал свое преступление. А в самом конце вдруг показалось мне, что не один я виноват, хотя ни на кого спихивать свою личную вину не хочу, и повторяю свое желание быть стертым с лица земли нашим правосудием… Я во всем сознался. Со мною дело ясное.
Но я прикидываю своим разложившимся умом, что оттого, что вы меня посадили, алкоголизма в нашем городе меньше не станет. Не станет. Тут нужно принимать крутые меры всенародного масштаба, потому что страна наша спилась в сосиску, извините за выражение.
Я лично начал пить в армии с 18 лет. Служил на севере. Ни девушек там не видели мы, ни нормального общества. Танцевали друг с другом да песни орали под ротный аккордеон. Ну, и пили, разумеется, что попало. Все больше одеколон и самогонку, а водку нам давали по праздникам и на выборы в Верховный Совет, чтобы сплоченно голосовали.
Отслужил. Завербовали на стройку коммунизма в Сибирь. Вкалывал как следует. Орден «Знак Почета» имею. Но после работы что я, думаете, делал вместе с дружками и с подружками? Поддавали и балакали. Танцы были, конечно. Там девушек хватало. Меня бригадиром монтажников сделали. А парторг стройки, бывало, говорит нам, бригадирам:
– То, что рабочий класс пьет, – это неплохо, но надо пить в меру, не опохмеляться и поменьше болтать о наших недостатках и культе личности. В Венгрии вот доболтались, что пришлось придавить кое-кого танками. Поэтому не пресекайте желания рабочего выпить после работы. Страна наша всю свою историю пила, пьет и пить будет. Мы, несмотря на пьянство, великой державой стали. Америке прикурить даем с присыпочкой, спутники запустили, потому что пить умеем и работать можем даже под хмельком.
Как было не втянуться постепенно в каждодневную выпивку? Нельзя было. Если кто не пил с нами, то мы его за рабочего человека не считали и сплавляли в другую бригаду, а уж там его быстро спаивали.
Так вот и мотался я со стройки на стройку. Женился. Сына родили. Нам ведь тогда не читали лекций по телевизору, что при беременности пить не следует будущей матери. А Шура тоже, как рабочий человек – сварщица, поддавать любила. Восемь часов арматуру варить на высотке да на морозе не так-то просто. В барак приходит, бывало, еле дышит, а хватанет полстакана «Московской» и полегче станет. В общем родился у нас Генка с наследственностью и много болел. Пришлось стройку бросить и осесть в этом вот городе…
Так и шла жизнь. Как получка, так праздник. Лет десять назад продукты еще были кое-какие. С закусочкой весело было и нормально. А какая еще радость могла быть у рабочего человека? На курорт поехать? Я бы желал, да не хватало отпускных после раздачи долгов, и откладывать приходилось то на телевизор, то на гардероб, то на женино пальто новое и так далее. Вот и выходило, что самое, так сказать, доступное – это поддать с дружками и на хоккей сходить. А на хоккее, само собой, добавляли под азарт пивка с водкой, и настроение улучшалось необычайно.
Сашка у нас родился.
А годы идут себе и идут. Оба в школе учились плохо, хотя на вид ребята красивые. А однажды вызывает директор меня с матерью и заявляет, что Генка пьет прямо на уроках. Стакан портвейна передают под партами и пьют. Учителям и в голову не приходило, что такое возможно. Затем попались. Учительницу избили. Генку моего на свободе оставили.
Я перед ним на колени становлюсь.
– Сынок, – говорю, – не пей ты больше в школе. Лучше дома вместе выпьем с папкой и мамкой. Только учись получше.
Так вот и началось в нашей семье безобразие, хотя я желал одной пользы своим детям. Тем более Генка хорошие отметки таскал.
Тут Сашка подрос. Его, конечно, завидки стали брать, что старший брат пьет с нами вместе красное, а ему не дают.
Поймала его милиция в подъезде сначала, потом в кино и в парке. Пришлось и младшего за стол с собой сажать. Все же дома моральней выпивать, чем в подъезде. Так мы с женой думали.
Ведь от пьянства, от выпивки невозможно в наше время удержать детей. Как их удержишь, если отцы и матери не просыхают. С годами-то трудно поддерживать свое настроение без спиртного. Врачам это известно. Повторяю: мы с женой хотели уберечь сыновей от дурного общества, но последствий не предвидели. А тут еще сама она внезапно скончалась от инфаркта, после свадьбы племянницы. Перепила, а «скорую» не дождались. Они там сами перепились под Первое мая. Одни мы остались.
Генка школу бросил. Околачивался в мебельных на подхвате. Начал нас с Сашкой угощать. Скандалов никаких у нас в семье не было. Выпьем, телик посмотрим – и спать. Утром же – на работу. С работы у меня отличная характеристика. Правда, последнее время участились прогулы, но это не на моральной почве, а на физической.
Здоровье подорвала водка. Врач в тюрьме сказал: тебе всего сорок, а выглядишь на шестьдесят. Если бы не соседи, может, и не сидел бы я на этой скамье. Они заявили, что я распиваю с сыновьями, ну и прицепилась ко мне милиция. Вот и весь сказ.
Я же не мог заметить, что Генка и Сашка уже алкоголики, то есть стали вещи из дому таскать на опохмелку. В общем, я хотел сделать как лучше, а вышло вот оно что. А за то, что посадили, – спасибо. С самой армии еще не было у меня так, чтоб я не пил подряд полтора месяца. И это наша беда, что всех алкоголиков в стране не посадишь. Потому что работать некому будет.
Убиство по-рязански
…Абрамушкин и Юркин по предварительному сговору между собой вооружились бритвами, напали на возвращавшегося с дежурства работника милиции Попова. Абрамушкин бритвой перерезал Попову сонную артерию, после чего они забрали у Попова из кобуры пистолет с восемью боевыми патронами и скрылись.
Последнее слово подсудимого Абрамушкина
Граждане судьи, это в США адвокат за большие деньги, то есть после подкупа, может помочь мерзавцу и убийце вроде меня отвертеться от неминуемого справедливого наказания. У нас в СССР адвоката не подкупишь, потому что он сам, в свою очередь, должен подкупить судей, а может, и горком партии, как случается на Кавказе, где человек человеку почти всегда близкий родственник.
У нас в Рязани, а может, и в остальной средней полосе матушки-России даже тип преступника, тип окончательного, вроде меня, злодея, резко отличается по всем душевным показателям от американского и европейского типичного негодяя-уголовника, то есть гангстера. Мы, так сказать, преступники-любители, но они представляют из себя оголтелых профессионалов, пользующихся неукоснительным соблюдением законности и находящих любые лазейки в законах, чтобы избежать положенной за злодейства ответственности.
Разве я, коренной рязанский человек, обнаглел бы до того, что после покушения, допустим, на своего родного президента, пускай он даже нехороший политик, насоливший чем-либо избирателям, разве я стал бы придуриваться невменяемым? Ни в жисть не стал бы!…
Я бы встал немедленно на месте преступления и, не дожидаясь предварительного следствия, обратился бы следующим образом ко всему честному народу, более того – ко всему прогрессивному человечеству. И сказал бы так:
– Люди, виноват перед вами необычайно. Ни в какую я артисточку не втрескался после просмотра в клубе сексуального кинофильма. Просто не выдержали нервишки различных несправедливостей, происходящих в нашей многострадальной Рязани. Тут и продуктовая и промтоварная проблемы, и взятки в горжилотделе, и в автобус хрена с два сядешь утром и вечером. О спекуляции я уж не говорю. Ну, и пальнул сгоряча в Леонида Ильича, в чем низко каюсь перед вами и товарищем раненым президентом с сопровождающими его товарищами… Судите меня тут на месте, ибо злодей я форменный, посягнувший на чужую жизнь, пускай даже весьма неуважаемого мною человека. Не я ему жизнь давал, и не мне отбирать ее у него обратно. Четвертуйте меня тут, а прах мой бросьте на попутный ветер, чтоб он не загрязнял нашу родную, и без того загрязненную до тоски, рязанскую окружающую среду.
Вот как я поступил бы и принял безоговорочно любое наказание, потому что я сам себя осудил – непростительную сволочь. Напишите этому хитромудрому Хинкли, чтобы брал пример с рязанских парней, а не с каких-нибудь ростовских прохиндеев, которые второй месяц никак сознаться не могут в незаконном производстве зонтиков женских с пистолетом-открывалкой.
Теперь, граждане судьи, разрешите перейти к личному уголовному делу №456/48. Следствие мое было долгим и приятным. Несколько недель я находился в психушке, где лирически изнасиловал медсестру, ввиду служебной халатности последней, выразившейся в передаче мне трехсот граммов чистого спирта и в целом ряде неприличных намеков. После этого инцидента был снова направлен в тюрьму как полностью вменяемый. Дела об изнасиловании не было возбуждено по причине предполагаемой ко мне высшей меры, и поскольку пострадавшая дала клятву ждать меня хоть десять лет, если, конечно, вы замените расстрел на эти долгие годы…
Я чистосердечно признался в наших преступлениях, и давайте почтим здесь хотя бы вставанием память моего верного друга Коли Юркина, мужественно погибшего во время перестрелки с милицией…
Оправдания мне, конечно, нет и быть не может в природе каждого уважающего себя общества. Тут все ясно, и снисхождения я просить не намерен ни в жисть. Могу встретить пулю лицом к лицу, а не затылком, и заявляю заранее, что ни на каких урановых разработках ишачить не буду. Мы, рязанские, или живем как люди, или помираем как лебеди, не склонив шеи перед подачкой в виде медленной смерти на атомном руднике. Этот шаг я посвящаю борьбе народов за ядерное разоружение… Вот так…
Двадцать лет, может, пройдет, а люди нет-нет, да и вспомнят, что жил в Рязани такой бедовый парень Петька Абрамушкин, который хоть и дел натворил жутких, но самолично воскликнул: «Нет водородной бомбе!… Руки прочь от кнопки мировой войны!…»
А теперь разрешите задать вам, граждане судьи, мистер прокурор и дорогие рязанские зрители, следующий вопрос: почему ни следствие, ни суд не интересуются, почему, по какой такой причине тихие и примерные в прошлом два паренька из старинного русского города, воспетого в стихах и в памятниках Ленину, почему они вдруг заделались кровопийцами в буквальном смысле этого слова?… Почему?… Может, родственники у них имелись разбойнички с большой дороги лет сто назад?… Может, работать им не хотелось, наподобие того, как неохота ишачить комсомольским и партийным замполитам?… Или не крестили их мамки и бабки тайком от советской власти в деревенском Храме Божьем? Может, безнаказанными считали они себя вроде сынишки секретаря райкома Кучина, который таксиста шпокнул за восемь рублей ноль шестнадцать копеек? Его передо мною вы судили и пять лет всего дали ради папаши…
Общий ответ гласит: нет. Не подходят эти пареньки под вышеозначенные рубрики. Не подходят и вылезают изо всех рамок туда, откуда вы с самого следствия отводите блудливо глаза правосудия. В афганскую народно-освободительную кампанию 1981 года. Вот куда. И давайте проследуем, пожалуйста, граждане судьи, вместе с нашею моторизованной пехотной дивизией в город Кабул.
Попрошу тишины в зале, причем угрюмой тишины, а не подозрительной. Говорить буду коротко и ясно.
Целый месяц до переброски по воздуху замполиты вбивали в наши головы, что нам всем выпадет вскоре высокая честь начать победоносное наступление сначала на Афганистан, а потом на нефтяные артерии Запада в Персидском заливе, после чего империализму, сионизму и косоглазым япошкам придет полная гробовая крышка. Перекроем мы им кислород так, что только забулькают и захрипят с кровавой пеной на губах. В окрестностях, товарищи, Кабула будут еще иметься не уничтоженные басмачи – пособники нефтяных картелей и трестов… Ваша задача – ликвидировать их безжалостно. Стрелять на месте. Военные базы басмаческих бандитов стирать с лица земли вместе со скотом, семьями и шмутками. Никого не щадить. Или вы их, или они нас. Как отцы наши и деды сажали на штык фашистского гада, так и вы сажайте басмача без пощады. Разведка доносит – и специалисты тоже склоняются к этому, – что басмачи, если и берут врага в плен, то затем судят по законам ислама – и прощайте, как говорится, родные папа и мама… Вперед, на последние рубежи империализма-сионизма-мусульманского мракобесия!…
Тошно вспоминать про свое участие в убийствах мирного населения и детей, граждане судьи и жители родной Рязани, тошно… Навидались мы там с Колею Юркиным покойным, Царство ему Небесное, такого, что без «плана», то есть гашиша, с ума спятили бы… Окружали, обстреливали, шмонали, к стенке ставили, мародерствовали, шалили, конечно, от страха и жестокость проявляли.
Но вот что я заметил: чем больше мы проявляли злобного насилия к врагу, тем сильней разбирал нас азарт снова выйти, так сказать, на дело, а замполит разъяснял, что это мы оперились слегка и становимся профессиональными солдатами в смысле суворовского искусства побеждать… Ваш моральный и служебный долг – повышать воинское мастерство и быть в деле уничтожения врагов афганской революции отличниками боевой и политической подготовки, товарищи и офицеры…
А тут товарищи наши боевые, с которыми одеколона не один литр «Курортного» выжрали после рейдов, погибать начали… Не вышло у нас молниеносной войны с поддержкой всего населения, как обещали замполиты.
Зима настала. Тоска вдали от родины. По Кабулу патрулируешь, а глазами кабульцы расстреливают тебя на каждом шагу, словно оккупанта немецкого. Так и хотелось очередью из автомата полоснуть по этим ненавидящим советского солдата зенкам… Добился-таки замполит. Пробудил в нас жгучую ненависть к афганцам, в каждом и в каждой учил видеть врага смертельного.
Ну я один разок погорячился. Документы проверяли, а старик с сыном подозрительно быстро за пазуху рыпнулись. Я и уложил их с ходу обоих. Оружия, правда, после шмона не оказалось у убитых, но дело замяли, а меня сфотографировали на фоне знамени части и послали фото родителям.
Про подвиги наши с Колькой Юркиным на собраниях говорили и в пример ставили, но нервишки сдавать у нас начали, потому что конца не было видно этой освободительной войне по долгу пролетарского интернационализма.
Я, бывало, ору во сне от страшного сна и мучений совести, вскакиваю в ужасе с койки – и за автомат. Строчу очередью в потолок барака, тревогу поднимаю и ору разную чушь на афганском языке, который быстро освоил при обменах казенного имущества, в частности противогазов, на самогон из овечьей мочи и спасительную анашу. Ору, пока не скрутят меня и не вспрыснут чего-то успокоительного.
А Коля, дружок мой, по-иному приуныл, по-тихому поехал. Жрать ничего не жрет, только курит одну за одной и вздрагивает. Или уткнет лицо небритое в коленки и завывает в суровом мужском плаче.
Кузнецов же, замполит вонючий, разъясняет нам всем, что нервишкам положено на войне немного трепаться и что это выгодно говорит о советской солдатской натуре, резко отличающейся от натуры афганских басмачей, которые не только не страдают, по данным разведки, от нервных срывов, но, наоборот, воюют с нечеловеческим спокойствием и звериной уверенностью в своей правоте.
Анекдотик замполит тиснул, чтоб повеселить нас попуще, как товарищ Сталин наложил в свои галифе 22 июня 41 года целую кучу от страха. Вызвал в кабинет все политбюро и говорит:
– Докладывайте, товарищи. – Все молчат. – Докладывайте, – повторяет Сталин грозно.
– Фюрер – большой подлец, – начал было Молотов, но Сталин резко прервал его:
– Я, кажется, сказал: докладывайте.
– Эвакуация скота и населения проходит с перевыполнением плановых заданий, Иосиф, – сказал Микоян.
Сталин громко, с осетинским акцентом скрипнул зубами:
– Еще раз повторяю: докладывайте, товарищи.
– Органы готовы начать массовое уничтожение врагов народа, – доложил Берия.
– Ну что ж. Раз никто не желает докладывать, значит, придется расстрелять на месте и по жребию пару руководящих работников. У нас нет незаменимых товарищей.
– Доложил, товарищ Сталин, – вдруг отчаянно крикнул маршал Буденный.
– Я – тоже, товарищ главнокомандующий, – сказал маршал Ворошилов, который стоял, вроде Буденного, с полными от страха галифе.
– Оба назначаетесь командующими важными участками фронта. Приказываю после победы над фашизмом выставить галифе товарищей маршалов в музее Советской Армии как реликвии начала войны с гитлеровскими захватчиками…
Так сказал великий Сталин, не терявший чувства юмора в самые грозные для советской власти минуты…
Рассказал Кузнецов анекдотик, но нам легче от него не стало. Депрессия, так сказать, заела. А дружок мой Колька уже улыбаться глупо начал и погоны к кальсонам пришил. Тут басмачи бронетранспортер подорвали с командиром нашей роты, тоже рязанским человеком. С ним еще трое офицеров погибло молоденьких. В знак протеста к басмачам перебежали пятеро чучмеков из Ташкента и по радио начали внушать нам прекращать кровавую войну против миллионов афганцев ради империалистических амбиций кучки советских авантюристов.
Моральный дух нашей части резко упал, а через пару дней, по слухам, должны мы были начать операцию по уничтожению жилищ басмачей, хотя никакие они, конечно, не басмачи, а патриоты и партизаны, вроде украинских людей с чистой совестью, про которых я книжку уже в камере прочитал.
Тут вонючий Феликс Кузнецов и почуял, что крышка ему приходит. Разложились солдатики. Как с такими наступать? Он ведь в ответе за наш боевой дух и политическую подготовку. За такую работенку и под расстрел угодить можно было. Бесполезной оказалась трепня Феликса Кузнецова насчет какой-то ленинской нравственности, вобравшей в себя всю буржуазную нравственность с ее алчной безнравственностью и поставившей оба этих порока на службу одной цели – строительству коммунизма в мировом масштабе. Что делать?
Вызывает меня Феликс Кузнецов к себе в каптерку. Так и так, говорит, выручай, Абрамушкин. Даю тебе зеленую улицу – карт-бланш. Советовать ничего не буду. Я тебя не видел, ты меня не слышал. Солдат необходимо возбудить перед атакой, чтобы они вышли на дело возмездия, как на прогулку в ЦПКиО имени Ленина… Если выполнишь задание, спишу тебя в мобилизацию с почетом. Не выполнишь – пеняй на себя. Разговорчики все твои я знаю и записал их на магнитофон. О продаже военного имущества тоже мне известно, но, как видишь, помалкиваю я, ибо люблю солдат по-партийному, по-брежневски…
Разумеется, я сразу смекнул, на что намекает товарищ политрук, но говорю, вертай сначала пленки твои обратно, я же все сделаю для поднятия душка в боевых товарищах, в доску расшибусь, так как рязанский парень вывернется там, где трое ивановских обдрищутся. Ты только, говорю, караул на инструктаж дерни, промой им мозги со своей ленинской нравственностью, пока я пошурую там маленько. Машину же надо тотчас списать как уничтоженную в бою с басмачами. При этом напиши: «Было убито и ранено сорок восемь бандитов». Это на орден Красной Звезды для тебя потянет. Вам, замполитам, не привыкать заниматься очковтирательством и в мирное время, и в военное. А нам, солдатикам, что? Один раз сикарга – двадцать лет каторга…
Отдал замполит кассету в надежде, что новую запишет. Сжег я в печке кассету.
Бужу ночью Кольку бедного, а он под одеяло забился и воет как маленький, воет и воет. Ну, я ему вмазал с оттяжкой по обеим щекам. В себя пришел Колька.
– Тревога, – говорю, – в атаку за гашишом и спиртом идем. Форма одежды – зимняя парадная… Шашки наголо. Сопли поветру!…
На следствии я хотел было изложить ход нашей операции, но нач. следственного управления сказал, что это у меня «синдром Троцкого», то есть присваивание себе фантастических военных заслуг.
Дело же было так. Феликс Кузнецов зазвал караульных, в обход устава, в караульное помещение. Мы же с Колей сорвали шлагбаум, колодки выбили из-под «Камаза», груженного оружием разным, и спустили его бесшумно с горки. На ходу и завелся «Камаз», а я как поддал газу, так ни одна собака не могла бы уже догнать нас. Вот, думаю, кино бы такое захреначил какой-нибудь Никита Михалков. Вот комедия-боевик была бы для наших рязанских барышень! Вот обхохотались бы девчоночки и парнишечки! Вот посикали бы пенсионеры кипятком в бельэтаж!…
Летит наш «Камаз» новенький, а мы с Колей ревем во всю глотку:
Идет война народная, Священная война…
Но Коля тут снова неожиданно завыл от тоски.
– Ничего, – говорю, – Колюха, через полчаса мы с тобой кайф словим невиданный и кайфовать будем до все общего разоружения и всемирной демобилизации, не бултыхайся, дорогуша!
Приказал ему простыню белую на палке выставить над кабиною из окна.
Басмачи тут как тут. Они мне еще раньше, когда я противогазы менял на гашиш, примету местности разъяснили.
– Селям алейкум, Ахмед.
– Алейкум селям, Петка-рязань…
Сговорились за пять минут. Получили гашиша свежайшего и высшего качества с гималайских нагорий и пять канистров спирта. Обещали еще через пару недель пригнать басмачам полевой госпиталь и радиостанцию, если, конечно, боевая обстановка позволит. Болтал я, надо сказать, по-ихнему вполне прилично. Ну Ахмед пообещал после победы афганского народа присвоить нам пару почетных званий и подарить небольшой походный гарем. Довез нас чуть не до ворот части.
– Может, – спрашиваю, – зайдешь? Посидим чуток, покурим, положение международное обсудим, поболтаем насчет колбасных обрезков, яичного порошка, а также насчет картошки – дров поджарить?
Ничего не ответил Ахмед. Попросил я не разглашать всю эту нашу военную тайну. Но с афганцами можно дело иметь. Это – люди чести.
Будим роту. Соседней тоже выделили гашиша и спирта, и началась у нас бешбармачина несусветная. Напились, накурились, каптерку с продуктами разнесли вдребезги, нажрались первый раз за кампанию по-человечески, потому что продукты были для высших офицеров и проверяющих из Москвы. А Феликс Кузнецов ходил промеж нас и втолковывал свою жвачку насчет утверждения советскими солдатами в народно-освободительных войнах ленинских нравственных принципов.
Всю дивизию мы, конечно, «задвинуть» и напоить не могли, но пара наших особо ударных головорезовских рот словила кайф. А как словила, так и повело и меня, и Кольку с другими огольцами пошалить в Кабуле. Да и за машину отчитаться следовало…
Окружили мы пару домов каких-то и давай строчить по ним из «калашков» своих. Тех, которые из окон прыгать начали, косили на лету. Перебили человек сорок, если не больше. Карали пособников басмачей, угнавших «Камаз» в ночной тьме… Не могу точно сказать: были мы вменяемыми или невменяемыми. Просто убивать хотелось отчаянно – зло срывать за паскудную солдатскую жизнь.
А когда приказ вышел к рейду карательному готовиться, в похмелье наши роты находились и в наркоманской задрыжке. Генерал примчал, оглядел нас, проверил с врачами, ногами топал, рычал, Феликса Кузнецова за бороденку таскал и наганом играл перед харей его с собачьим прикусом.
Окружили нас трезвые солдаты и погнали прямо на аэродром. Затолкали в самолет. Не успели мы очухаться, как высаживают нас где-то под Москвой, среди русской, слава Тебе, Господи, природы, в чистоте снегов, на окаянном родном ветру.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.