Текст книги "Зимний скорый. Хроника советской эпохи"
Автор книги: Захар Оскотский
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
– Значит, как пчелки трудятся и любимого начальника ждут? – переспросил Виталий Сергеевич.
– Так точно! – ответил Григорьев.
– Ну, так пусть для большего трудового возбуждения еще денек подождут! – решил Байков. – Могли же керосин на несколько часов позже подвезти? Мог же я завтра утром прилететь, а?
– Конечно, Виталий Сергеевич!
– Нет, в самом деле, измочалился за сутки. В аэропорту этом, в «Кольцово» – битком. Дремал на ногах, как петух на жердочке. Должен же я помыться-отоспаться?
– Совершенно верно!
– Так что, послезавтра на работу и выйду, со свежей силой, – он крутнул тяжелой головой от Григорьева к Але и обратно к Григорьеву, сделал таинственное лицо, сказал громким шепотом: – А вы меня не видели!
Григорьев отшатнулся от него и заслонился ладонью.
– Вот именно! – подытожил Виталий Сергеевич. Он сделал короткое бодающее движение к Григорьеву: – Счастливого пути! – Падающий поклон в сторону Али: – Надеюсь продолжить знакомство! В легальной, как говорится, обстановке!
Тяжко топая, скатился по лестнице, и уже снизу, издалека, зрительно приплюснутый, похожий теперь не на Чипполино, а на пузатый белый грибок с маленькой темной шляпкой, перед самой посадкой в автобус вскинулся к ним и еще раз помахал рукой…
В апреле 1968-го, вечером, он был дома один. Нина, как всегда, осталась после занятий на кафедре. Ему в ту ночь не надо было идти на хлебозавод, они могли бы провести вечер вместе, но он уже и не просил об этом. Знал: если попросит, она виновато улыбнется и объяснит, что получает сейчас очень важное вещество, процесс многодневный, надо сидеть возле установки и следить за температурой, давлением, перемешиванием. Она не может просто так позволить себе вечер отдыха, всё пропадет, придется начинать сначала. И он знал, что она не обманывает: ей поручают уже серьезную работу из тематики кафедры. Конечно, ему не по себе оттого, что она поздно возвращается домой. Но что тут сделаешь? Остается только по-прежнему сдерживать себя, чтобы не оказаться смешным.
Звонки в дверь раздались неожиданно: «Дзынь – дзынь – дзыннь!..» Кто-то, дурачась, нажимал и нажимал кнопку, словно сигналил морзянкой.
Григорьев в ярости распахнул дверь, ожидая увидеть хулиганящих мальчишек, да так и обмер: с лестничной площадки к нему шагнул… Димка! Похудевший, смуглый, – не то успел загореть по весеннему времени, не то просто выдублен на воздухе, – сияющий, оскаливший в улыбке свои белые клыки. За ним тихонько, как тень, – Марик. Тоже улыбающийся, но почему-то с грустными глазами.
И – точно вихрь ворвался вместе с Димкой, маленькая квартирка завертелась колесом. Димка размахивал руками, тряс за плечи то Григорьева, то Марика, говорил сумбурно обо всем сразу и непрерывно повторял: «Тридцать четыре месяца! Тридцать четыре месяца!»
Он грохнул на стол – с такой силой, что, показалось, разобьются, – сразу две бутылки «старки».
– Куда столько? – засмеялся Григорьев.
– Тридцать четыре месяца! – кричал Димка. – Давай закуску, давай! «Старочку» за мое возвращение, «старочку»! Я раньше ее не ценил, а там полюбил, в Белоруссии. В городок вырвешься в увольнение, а в магазинах – одна «старка». Вот я ее и понял. Куда там водка, куда коньяк-клопомор! Она и пьется как сказка, и не дуреешь от нее, а кайф чистый, горячий. И стоит-то всего на пятак дороже «столичной»… Тридцать четыре месяца! Я специально не писал, чтобы нагрянуть сюрпризом! – Он двигался туда-сюда, заполняя собой всю квартирку: – А жена где? В институте работает? А ты чего сачкуешь?
Григорьев сделал бутерброды с сыром, открыл баночку рыбных консервов. Димка торопил:
– Давай, давай попроще! Что мы сюда – обжираться пришли? – И снова: – Тридцать четыре месяца!.. Ну, встретились, глобусы!
Григорьева рассмешило это новое словцо нового Димки. Они чокнулись. Димка жадно выпил. И Григорьев выглотал сладковато-обжигающую «старку». И сумрачный Марик, – вот это было уже удивительно, – тоже опрокинул свою стопку до дна.
– Тридцать четыре месяца!.. – Димка возбужденно и беспорядочно рассказывал про свою службу, про какого-то капитана Марьева, который запрещал спички в казарму проносить (а курить как же?): – Сколько спичек найдет, столько нарядов вне очереди. А вот, после дежурства на связи как погонят уголь для котельной разгружать! Эх, глобусы, вы тут горя не видели…
Он говорил и говорил:
– А я вчера, как приехал, первым делом в пивной бар возле дома заскочил. До армии не успел в эти бары, они же только появились. А когда служил, ленинградцы, кто на год позже призывался, рассказывали, какая там красота. Ну, сунулся, – ма-ать честная! Ужас, грязь, наплевано, наблевано, мочой воняет, в дыму официанты пьяные бродят, и музыкальный ящик разбит. Чем его только раздолбали? Головами, наверное. Ну что ты будешь делать! У нас хорошее долго не держится, всё испохабят… А вот, лодочки? – Димка встревожился: – Я на лодочке с вами хотел покататься, как в старое время. А их, говорят, запретили. Неужели правда?
Григорьев задумался, припоминая. Лодочные станции несколько лет назад были у Петропавловской крепости, на Фонтанке у Аничкова моста, еще где-то. Прогулочную лодку давали напрокат под любой документ за пятьдесят копеек в час. В выходные дни вся Нева была покрыта этими лодками. И они с Мариком и Димкой в шестьдесят третьем году не раз катались. Плавали на просторе по Неве, плавали в тесноте между гранитных берегов – по каналам, канавкам, Мойке. Забавно было плыть там, где всегда ходил пешком, смотреть снизу, с воды, на родные дворцы и набережные. А один раз по Малой Невке они добрались до самого залива, до стадиона Кирова на оконечности Крестовского острова, и потом долго и трудно возвращались, выгребая против течения.
Кажется, прав был Димка. Вот уже год или два, как лодок не стало видно.
– Их, наверное, потому запретили, что судоходство теперь большое, – предположил Григорьев. – По Неве «Ракеты», «Метеоры» на подводных крыльях проносятся, а тут лодочки путаются. Опасно.
– Нет, не поэтому, – тихо сказал Марик. – Просто на реки и каналы заводы всякие выходят, в том числе военные. По суше они стенами огорожены, а с воды можно подплыть и что-то увидеть. Вот лодочки и запретили.
– Откуда ты это знаешь? – удивился Григорьев.
Марик пожал плечами. Какой-то странный он был сегодня. Григорьев вспомнил, что они с Мариком давно не виделись, даже по телефону не разговаривали.
Они допили первую бутылку. Закурили. Даже Марик, – что было совсем необычно, – тоже закурил. Неумело, не затягиваясь, просто попыхивая дымом.
Димка сказал:
– Мы всё боялись, что из-за польских событий дембель задержат. У нас сразу увольнения отменили, мы ж недалеко от границы с ними. Потом – повышенная готовность. Ну, думаю, поляки херовы! Были друзья и братья, и вдруг – точно в жопу их укусили: толпа с камнями на правительство. Слава богу, что так быстро утихомирились.
– А что в Чехословакии делается, понимаете? – спросил Григорьев. – Я газеты читаю – и не пойму, сообщения странные какие-то.
– Да ну их всех в задницу, – поморщился Димка, отдирая крышечку со второй бутылки, – что чехов, что поляков. Пусть сами в своих делах разбираются. А я теперь, знаете, что куплю? Магнитофон! Обязательно! У нас в части на радиоузле мой дружок был, с одной сержантской школы. Он записи достава-ал, Высоцкого! Начну их собирать, – Димка разлил «старку»: – «И й-если ты останешься живой, гуляй, рванина, от рубля и выше!» И Окуджаву перепишу, и Визбора. «Не верьте погоде, когда проливные дожди она льет! Не верьте пехоте, когда она бравые песни поет!..»
Димка шумел, но лицо его стало уже серьезным. И Марик был серьезен. То ли от действительно необыкновенных свойств «старки», то ли просто под настроение, они почти не пьянели. Верней, опьянение не притупляло, а только усиливало восприятие. И разговор, как в калейдоскопе, рывками, поворотами пересыпался в новые узоры, загоравшиеся резкими красками.
Вспомнили о недавней гибели Гагарина.
– Жалко Юру, – вздохнул Димка. – Я похороны смотрел, у нас замполит хороший, собрал нас в ленинской комнате у телевизора. Даже плакали ребята. У меня у самого слезы были на глазах.
– Что за полоса такая черная! – сказал Григорьев. – Два года назад Королев умер, год назад Комаров погиб, теперь – Гагарин.
Марик вдруг ответил хмуро:
– А может, не полоса. Так бывает, когда время меняется. В новом времени что-то не представить мне ни Главного Конструктора, ни Юру с его улыбкой.
Григорьев не понял его. Но за странными словами Марика что-то же стояло.
– Что – меняется?
Марик снова неопределенно пожал плечами:
– Наверное, многое… Кстати, знаешь, что американцы в этом году летят на Луну?
– Что-о?! А ты откуда знаешь, «голоса» слушаешь?
– Их сейчас опять забивают, – с небрежной солидностью вставил Димка. – Я же в войсках связи, на рации служил. Мы про «глушилки» всё знаем.
– Ничего я не слушаю, – ответил Марик, – у меня на это и времени нет. А кафедра наша получает американские научные журналы по специальности. Там сейчас – подряд статьи о компьютерном обеспечении программы «Аполлон».
– Каком обеспечении? – не понял Григорьев.
– Так у них ЭВМ называются – ком-пью-те-ры. А кораблище, пишут, втрое больше нашего «Союза».
– Ну да!
– В этом году – облет Луны, – сказал Марик. – Три человека в космическом корабле облетят Луну!
Григорьев всё еще не верил до конца. Невозможно было представить, чтоб американцы первыми пролетели над лунными кратерами, над обратной стороной.
– Потом у них по плану еще два полета без посадки, – продолжал Марик. – Всё проверят, место выберут. И в будущем году – полет с посадкой. Будут по Луне в скафандрах ходить, а Земля – над головами в черном небе светиться. Как у Беляева в «Звезде КЭЦ». – Марик вытянул губы трубочкой в подобии невеселой усмешки, это тоже было нечто новое. – Всё, кончилась фантастика.
– А может, наши все-таки раньше успеют? – спросил Григорьев. – Ты же не знаешь, что наши готовят.
– И так ясно. Если б наши успевали, не молчали бы про американские дела. Вспомни, как раньше было.
Григорьев всё помнил. И то, как в пятьдесят седьмом, до нашего первого запуска, говорили об американском будущем спутнике, крохотном, величиной с апельсин, фотографию его по телевизору показывали. И то, что было потом, – стишки в «Пионерской правде»: «Проходит в космосе советский Гулливер среди американских лилипутов». И перепечатки из якобы американского юмора (Учитель: «Что мы увидим на Луне?» – Ученик: «Русских, сэр!»). И даже карикатуру начала шестидесятых: красавец Аполлон Бельведерский и сдохлячий, на кривых, тонких ножках Аполлон американский. Этот самый, выходит, «Аполлон».
– Обидно, – сказал Григорьев. – Был бы жив Королев, он бы такого не допустил.
А Димка молчал. Он курил и с чуть хмельной серьезностью следил за Мариком.
– Королев был главный конструктор, – сказал Марик.
– Ну и что?
– У них все чертежи ракеты и корабля в научно-популярных журналах напечатаны.
– Так они всё и раскроют!
– А что скрывать-то? Конструкция – еще от Циолковского. И топливо самое простое: жидкий водород с жидким кислородом. Сейчас другое решает – электроника, материалы, компьютеры. А главное…
– Ну вас на хер с этим «Аполлоном»! – вдруг вмешался Димка. – Два теоретика космонавтики. Хватит! А ты, Тёма, кончай про Луну, говори: что У ТЕБЯ случилось? Баба изменила или двойку на экзамене схватил?
Григорьев засмеялся было, но увидел, что Марик серьезен, а Димка – даже не улыбается.
– У МЕНЯ, – ответил Марик, – ничего не случилось. Так всё, вообще. Ну, и в частности…
– Говори! – требовал Димка.
– В частности, – сказал Марик, не глядя на них, – в частности, у нас на кафедре распределение было. У пятикурсников… Я вот, ему рассказывал, – он кивнул в сторону Григорьева, – мы у доцента нашего, Колесникова, вдвоем с одним пятикурсником работаем, Сашкой. Я теорией занимаюсь, а Сашка экспериментальную часть ведет.
– Понятно, – сказал Димка. – Ну и что?
– Колесников сначала хотел Сашку в аспирантуре оставить. Потом говорит: «Ходил насчет тебя, не дают аспирантской вакансии по нашей теме. Да бог с ним, оставайся у меня просто инженером, работай. А материал накопится – защитишься, куда денешься».
Григорьеву стало неинтересно. И вообще, он был недоволен Мариком: с чего тот взялся рассказывать о своих кафедральных делах? Димка же вернулся! Сегодня – его день, об этом надо говорить! Но он видел, что сам Димка слушает Марика внимательно, как будто ожидая услыхать что-то важное.
– Потом снова приходит Колесников, – продолжал Марик, – весь уже кипит: «Совсем они, Сашка, сдурели! Даже ставки инженера мне для тебя не дают. Ну ладно, не вешаться же! Будет распределение, поговорю с комиссией, и подберем для тебя такое место, чтоб ты всё равно со мной был связан»…
Марик запнулся.
– Ну! – подстегнул Димка. – Давай, рожай.
– Ну, вот и грянуло… распределение. Является Колесников, красный весь, как из парилки. Посмотрел, посмотрел на Сашку и говорит: «Дурак я, старый дурак!» – «Вы что, Константин Клавдиевич?» – «А то, что не будет тебе вообще никакого места!»
– Почему? – не понял Григорьев.
– Потому что Сашка… – Марик запнулся. – Потому что – ЕВРЕЙ!
Григорьев растерялся и взглянул на Димку. Тот поморщился.
– Если бы сам не видел, не поверил бы, – сказал Марик: – Собрались в комиссию нормальные с виду люди, я почти всех знаю, – и вдруг какой-то бред начался, безумие. – Он помотал головой. – Если кто по паспорту и анкете еврей, или хоть русский, но с еврейской фамилией по отцу, – тем вообще распределений не дают. А у кого наоборот – мать еврейка, а отец русский, и фамилия, как они говорят, «нормальная», – тех ВЫЯСНЯЮТ, но позволяют направления на работу получать. Вот так: учились, учились вместе, думать не думали, у кого какие родители…
– А у тебя кто, – перебил Димка, – отец?
Он спросил об этом не с сочувствием, а просто и деловито, как будто прикидывал шансы.
– Отец, – ответил Марик.
Григорьев опустил глаза. Слушать Марика было противно почти до тошноты. И верить не хотелось. Но он понимал, что выслушать необходимо до конца. Да не просто выслушать, а как-то так, – еще неясно как именно, – чтоб не обрушилось всё, что столько лет их соединяло.
– Ну? – спокойно и хмуро сказал Димка. – Так что же Сашка твой?
– А с Сашкой – беда. Колесников-то очень на него рассчитывал. У Колесникова идей – миллион. Мы как раз сейчас одно направление стали раскручивать, там всё в топологию уходит…
– Куда уходит? – Димка, не поняв мудреного названия, вопросительно поглядел на Григорьева.
– Не знаем мы никакой топологии! – буркнул Григорьев.
Он знал, конечно: топология – область математики, нечто вроде высшей геометрии. Зачем же он так ответил? Наверное, потому, что незнание словно объединяло его с Димкой и защитно отделяло их обоих от Марика с его тоской. И, разозлившись на себя, он сказал:
– Про науку, Тёма, потом расскажешь. Это мы поймем. Я другого не понимаю: как можно – не распределять? У нас нельзя человека просто так выкинуть на улицу. И чем-то должны же они объяснять.
– Объясняют, не волнуйся, – ответил Марик. – В тот НИИ Сашку не направили? Так там программирование, а у Саши – способности разработчика, ему там неинтересно будет. В другое место не взяли? Так Саше туда далеко будет ездить. Забота сплошная!
Он взглянул на Григорьева, на Димку:
– Не верите? Я сам раньше не верил. Слышал про такое – и не верил. Отец рассказывал, как его в пятьдесят первом с работы выгнали, никуда не мог устроиться. Так это же при Сталине! Умер Сталин, – его сразу обратно взяли…
Димка сидел и слушал Марика с таким лицом, словно ему скучно было до отвращения или зубы ныли. Но Григорьев чувствовал, что в отличие от него Димка воспринимает слова Марика естественней, верит сразу, без внутреннего сопротивления.
Как странно! Димка и Марик в чем-то оказались старше. Ему-то представлялось, будто он, женившись, переступил черту и ушел от них во взрослый мир. А получилось, это они впереди, они повзрослели, он же остался мальчишкой.
– Меня больше всего люди у нас на кафедре поражают, – сказал Марик. – Большинству – плевать. Другие – злорадствуют. И не потому, что антисемиты какие-нибудь, а просто смешно же, когда человеку бьют по морде ни с того, ни с сего. Ты чего-то хотел, старался, а тебе – по морде! Потеха… А уж главные на кафедре, от кого что-то зависело, – те ходят приветливые, сладенько улыбаются. Какая мразь, оказывается! Всё так хорошо выглядело, так люди мне нравились. Казалось, одной наукой все живут. И вдруг – столько дерьма из них выдавилось!
Наверное, впервые в жизни Григорьев услыхал от Марика грубое слово. И почему-то именно это последней гирькой продавило сопротивление, убедило, что всё – правда. Он смотрел на мрачное, потемневшее еще больше лицо Марика и вспоминал, как всего полгода назад Марик, возбужденный и довольный, рассказывая о своей теме, уносился в межзвездные полеты. Неужели можно вот так, одним ударом сломать человека? Наверное, можно. Смотря, куда бить.
Марик опять закурил. Махнул рукой:
– В общем, Сашка ходит черный, ни на кого не глядит. Здороваться перестал с теми, кто улыбается. Как будто не замечает их. Так они пришли к Колесникову жаловаться, что Сашка ведет себя невежливо. Тот наорал на него: «Здоровайся, дурень, кланяйся! Диплом же не получишь!»
– Стал здороваться? – спросил Димка.
– Стал. А Колесников вечерами всех знакомых обзванивает. Сашка с нами больше в лаборатории не остается, а я работаю, слышу, как старик в трубку кричит: «Есть у меня парень, стоит один целого КБ и бригады наладчиков. На работу возьмешь его к себе? Только учти, фамилия у него дурацкая!» Как про это скажет – всё, разговору конец.
– А не преувеличиваешь? – осторожно спросил Григорьев.
– Что преувеличивать! Колесников и таким своим приятелям звонил, у кого фамилия не лучше сашкиной. Так эти еще больше пугаются. Нет уж, тут не в одном нашем институте дело.
– Но почему?!
– Не знаю… Вот, агрессия Израиля была. Наверное, Сашка к ней причастен. Или хотят нашу солидарность с арабами показать. Сашка под рукой, на нем удобнее.
– А логика? – всё недоумевал Григорьев.
– Высоцкого слушать надо! – вдруг вмешался Димка. – Вот куплю магнитофон, поставлю вам – поймете. Евреи во всем виноваты: украли они у народа весь хлеб урожая минувшего года! И еще – замучили, гады, слона в зоопарке! – Самое удивительное, Димка сказал всё это не шутливым, а строгим и резким тоном.
Григорьев невольно улыбнулся. И Марик улыбнулся – грустно. Только Димка остался серьезным:
– Всё, Тёма! – строго сказал он. – Хватит на одном месте буксовать, перескочи. В другой раз еще обсудим, а теперь – перескочи. А то рехнешься. Ну, Тёма, ну, старик, ну я же вернулся!
Марик пытался еще досказать что-то:
– Вот потому и в космонавтике мы начали отставать, понимаешь? Дело же не в том, кого по какому пункту из науки гонят, дело – в атмосфере научной. Она важней конструкции, важней топлива. И если такой смрад поднимается…
– Вот, вот, Тёма, золотые твои слова! – подхватил Димка, разливая «старку». – Правильно говоришь: не знаю, по какому пункту, но бить будут. На то и жизнь. Это я уже без всяких еврейских родственников, на своей русской шкуре расчухал. – Он поднял стопку: – Ничего, Тёмка! Нас ебут, а мы крепчаем!
Григорьев с благодарностью чокнулся с ним, и Марик чокнулся. От грубоватых димкиных слов они почувствовали себя не то чтобы спокойнее, но легче и свободней друг с другом. Почти как прежде. А значит, будет и совсем как прежде. Внезапное препятствие не разъединило их.
– Ничего, глобусы, прорвемся! Прорвемся и свое возьмем! – Димка стремительно откатывал разговор в сторону: – А вам – от Стелки привет.
Сладковатый огонь «старки» наконец задурманил голову. Или при имени Стеллы налетело это головокружение? Григорьев подумал о Нине. Она всё еще не вернулась. А если бы и пришла? Как легко представить Стеллу вместе с ними, и как невозможно представить Нину рядом с его друзьями за столом.
– От Стелки привет, говорю! Пишет, что любит вас, не забывает и вспоминает. Особенно тебя вспоминает, – Димка указал на Григорьева. – Жену твою велела посмотреть и написать ей: какая жена, да как ты с ней живешь.
– Где она? – спросил Григорьев.
– На Кольском полуострове. С этим, своим…
– Замуж вышла?
– Гражданский брак называется. По научному. – Димка зло засопел.
– Что за парень-то?
– Бывший флотский моряк. В школе с ней учился. С девятого класса в любовь играли. Мелкий такой, но смазливенький, зараза. Я еще пацаном сколько раз их засекал, как он на нашей лестнице Стелку тискал. Ну а перед тем, как во флот ему уходить, насадил ее, конечно. Она и стала сама не своя. Но четыре года, пока он служил, терпела честно. Даже в кино ни с кем. Наверно, и сдвинулась на этом… А как пришел красавец домой с Черного моря, тут и завертелось. Она, дуреха, думала, он сразу на ней женится, а он – только что ноги об нее не вытирал! – Лицо Димки напряглось такой чугунной злобой, какой они с Мариком никогда не видели.
У Григорьева щеки запылали, сердце заколотилось. Он опустил глаза. Ему стало по-настоящему страшно: вдруг Димка догадается о том, что было между ним и Стеллой? Хотя, это невозможно, нет! Стелла его никогда не выдаст.
– Ух, хотел я ему хлебальник раскрошить, – медленно, скрипучим голосом выговорил Димка. – Моряк, жопа в ракушках! Стелка визжала, чтоб я его не трогал… В общем, я – в армию, а он на Север завербовался, деньгу колотить. Она – за ним. В августе у нее три года истекают. Пишет, что еще на три продлить хочет…
Димка снова наполнил стопки:
– Ну ладно, глобусы! Опять мы все собрались – и слава богу. Теперь – только вперед!
Димка шумел, он вновь был весел, но темное поле тревоги, возникшее с рассказом Марика и только усилившееся воспоминанием о Стелле, уже не исчезало. Все трое чувствовали это напряжение. И Димка хорохорился, заговаривая, разгоняя тянувшуюся к ним невидимую паутину силовых линий:
– Ничего, глобусы, прорвемся! Под фан-фары!..
8
Автобус, увозивший Виталия Сергеевича, превратился в светлячок на дороге.
– Ну, спасибо! – фыркнула Аля.
– За что? – не понял Григорьев.
– Ваша светлость так милостивы! Значит, я не виновата. Спасибо!
– А-а. Не за что.
– Думаешь, я не понимаю, откуда такое всепрощение? Ты просто настолько эгоистичен… Тебе наплевать, что делается в душе у другого человека!
– Подожди, подожди, – сказал Григорьев, – где же логика? Ты меня сама попрекала, что я лишен даже нормального, привлекательного для женщин мужского эгоизма.
– Конечно! Не притворяйся, что ты не понимаешь! Тот эгоизм потому и влечет, что направлен и на женщину, захватывает ее, разделяется с нею. Ты же – эгоист до такой степени…
– О, господи! – вздохнул Григорьев.
А 1969-й запомнился мартовской темнотой и холодной сыростью. Словно март расползся грязноватым городским снегом на весь тот год, остудив и сумеречно поглотив и летнее солнце, и краски осени, от одной белой зимы до другой.
В марте прогремели – дважды подряд – короткие, страшные пограничные бои на Уссури. В газетах, в журналах, среди будничных статей и иллюстраций, среди рассказов, фельетонов, программ телепередач – проломами из другого мира зазияли фотоснимки советских солдат, бегущих в атаку. В руках у солдат были автоматы. Не старые ППШ с круглыми дисками из фильмов о войне, из детских воспоминаний начала пятидесятых, а новые «калашниковы», давно уже ставшие символом армии мирного времени, армии невоюющей, занятой только учебой и трудом.
Печатались списки награжденных. Против многих фамилий вдавились черные пометки – «посмертно», «посмертно», и погибшие на дальнем острове Даманском были их ровесниками, а то и моложе – мальчики сорок восьмого, сорок девятого послевоенных годов.
Казалось, везде – в институтских аудиториях, в библиотеках, в фойе кинотеатров и даже в витринах магазинов – появились вдруг географические карты. А может быть, они висели там всегда и просто в те дни стали особенно заметны. Сразу бросалось в глаза раскинувшееся почти на целое полушарие, залитое розовато-красным цветом пространство Советского Союза и прилепившееся к нему снизу ядовито-желтое пятно Китая. Рождалось новое ощущение собственной страны – огромной, редконаселенной, такой родной и такой уязвимой со своими просторами, со своей бесконечной границей.
Думалось, что происшедшее уже никогда не забудется, не простится, что навсегда останутся в памяти тот месяц март и те газетные фотографии, где впервые после Отечественной пригнувшиеся фигурки в шинелях и ушанках, с автоматами бегут по снежной целине под темным небом, вспоротым огненными трассами ракет.
В марте 1969-го прошло распределение. Григорьева назначили в заурядный отраслевой научно-исследовательский институт. Нину – оставили на кафедре.
Он ожидал этого. Он понимал, что для Нины единственная достойная судьба, действительно, кафедра, чистая и спокойная научная работа. Может быть, преподавание.
Он радовался бы вместе с ней и первый гордился ее успехом, если бы не нарастающая тревога из-за каких-то, на первый взгляд, мелочей – оттенков ее поведения, случайно оброненных ею фраз. Он и раньше догадывался, что плохо знает Нину. Теперь же он начал сознавать, что ее мир – тот, который она видит рассеянным взглядом своих лучистых глаз и куда ему нет доступа, – вовсе не отвлеченный мир фантазий, а может явиться вполне конкретной реальностью. Что Нина, в отличие от него, неплохо разбирается в этой реальности, различает скрытые пружины, шестеренки и знает, как среди их движений и вращения пройти своим путем.
Впервые он почувствовал это прошлой осенью, в сентябре 1968-го, когда начались занятия на пятом курсе и Коля Колпашов, студент их группы, плечистый красавец с наглыми карими глазами, подошел к ним, расспрашивал о каникулах, громко смеялся, намекал Григорьеву, что как-нибудь в отсутствие Нины расскажет ему о летних своих похождениях – каких девчонок он успел поиметь, – а потом, вдруг, без всякого перехода стал спрашивать: что они думают о чехословацких событиях?
Нина ничего не ответила, только улыбалась. Она всё же удивительно умела не отвечать. А Григорьев откликнулся, ему хотелось поговорить об этой заварухе, такой шумной и такой непонятной. Ведь так и осталось неясным, зачем ввели войска. И вовсе невозможно было поверить, что чехи пытаются поджигать наши танки.
Неужели в Чехословакии всё позабыли? Ведь мы – их освободители! Был такой чудесный фильм – «Майские звезды», о сорок пятом. Советский танкист, которого трогательно играл Леонид Быков, погибал там в схватке с немецким автоматчиком, засевшим в пражском доме. Погибал потому, что не хотел стрелять из пушки и разрушать дом, в который вернулся из концлагеря измученный чех. На этой сцене все зрители плакали…
И еще: никак не взять было в толк новый, внезапно появившийся термин «средства массовой информации». То есть, понятно было, что он означает – газеты, радио, телевидение. Однако, почему всё время твердили о борьбе за средства массовой информации, о том, что враги стремятся их захватить и манипулировать сознанием народа? Получается, кто владеет средствами массовой информации, тот владеет и народом? Но ведь народ – не стадо, которое идет за дудкой пастуха, не граммофон какой-нибудь – поставь другую пластинку, другие гимны начнет выкрикивать. Ведь не только то важно, в чьих руках газеты, а и то, что в них печатают – ложь или правду. Есть же разница, люди всё равно поймут!
Коля Колпашов сперва слушал его с любопытством, но быстро заскучал, заторопился.
А Нина уже вечером, дома, вдруг сказала небрежно:
– Ты напрасно с Колпашовым полез в разговоры про Чехословакию. Ты разве не знаешь, что он стукач?
– Что за стукач? Какой стукач? – не понял Григорьев.
– Ну, говорят, в каждой группе есть кто-то, кто слушает, а потом докладывает. Даже не знаю, где – в деканате, в первом отделе или в парткоме. Говорят, что в нашей группе – Колпашов. Назначали их на втором курсе, и Коле предложили потому, что у него «хвосты» были, мог вылететь. А так – дали пересдать, оставили.
– Ты это знаешь точно?
Нина улыбалась:
– Кто же это знает точно? Говорят. Про стукачей вообще и про Колю… Ты просто последи за ним. Он если и вправду стукач, то какой-то глупый. Иногда так и лезет с расспросами. Или, – соберутся несколько человек, – подбегает, запыхавшись: «О чем разговор?»
Григорьев задумался. Он склонен был поверить Нине. Однако сильнее всего поразило его то, что она, оказывается, может так практично и так плохо думать о людях.
А накануне распределения Нина страшно волновалась. Никогда еще не видел он ее такой взвинченной, готовой в любую минуту сорваться на крик или плач. Для нее ничего не существовало, кроме предстоящего распределения. Даже боев на Даманском. Она по-прежнему приходила из института поздно и каждый вечер приносила последние новости о том, сколько и каких будет мест: «На кафедре оставят четверых – одного в аспирантуре, троих инженерами. Нет, всего троих. Нет, всё же четверых…»
Что-то недоброе было не столько в самой ее осведомленности, сколько в том, как возбужденно хотелось ей поделиться своим знанием, и как мгновенно, почти испуганно смолкала она, едва Григорьев спрашивал, откуда ей всё это известно.
Однажды она обмолвилась, что тех, кого оставят на кафедре, будут вызывать на собеседование в партком. И тут же осеклась, будто проговорилась о чем-то запретном. А он удивился непонятному ее испугу: ну в партком, так в партком, чего тут смущаться?
Его самого распределение не слишком волновало. Учился он в последние два года средне, в студенческом научном обществе и вовсе не работал. Направят куда-нибудь – и ладно. Вместе с Ниной всё равно ему не оказаться, это главное. А сам он нигде не пропадет, цену своей выносливости и своему упорству уже понял.
И вот, наконец, за несколько дней до распределения всё, как видно, решилось. Нина явилась домой радостная:
– В этом году всё будет хорошо! Утвердили тех, кого возьмут на кафедру. Сказали, что всех ленинградцев оставят в Ленинграде, никого не будут на периферию выпихивать. И всем назначения дадут, даже Генделевой. Ну, может, только похуже, чем остальным.
– Почему – даже? – не понял Григорьев. – Почему – похуже?
– Она же еврейка.
– Таня Генделева?
– А ты не знал? Там всё-о проверяют! – засмеялась Нина.
Григорьев подумал о Тане. Кажется, она по-прежнему любила его. Правда, после того, как он женился на Нине, старалась больше на него не смотреть, не то что в Киришах. И всё так же Таня не взрослела, а словно старела. Она тоже работала в студенческом научном обществе. Сидела по вечерам в лаборатории, маленькая, сутуленькая, возле вакуумного колпака, под которым, точно расплавленная карамель, вязко пузырилась какая-то полимерная масса. Читала книжку и время от времени поправляла стеклянный кран на резиновой трубке к гудящему, постукивающему вакуум-насосу. Радостно и благодарно откликалась, когда с ней заговаривали. Охотно рассказывала о своей работе и умолкала с готовностью, чтоб не задерживать собеседника. Маленькая старушечка в двадцать три года… Легко было представить, какой она будет через десять, через двадцать лет, и в настоящей своей старости – всё такой же незаметной, тихонькой как мышка, заранее всем благодарной.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.