Электронная библиотека » Жан-Жак Шуль » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Ингрид Кавен"


  • Текст добавлен: 13 ноября 2013, 02:25


Автор книги: Жан-Жак Шуль


Жанр: Современная проза


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Но кто этот одинокий парень в кожаной куртке, что сидит, съежившись у стойки, в углу этого случайного театрика, где иногда крутили и кино: плечи приподняты, голова опущена, взгляд устремлен в стену? Он, казалось, всем своим телом слушал, что происходило вокруг, даже за его спиной, он все впитывал. Настоящий звереныш! И так демонстративно: слышно было, как он слушает, можно было подумать, что он наблюдает ушами, слушает… лопатками, всем телом, превратившимся в сплошной слух. «Я была заинтригована, даже его спина, казалось, следила за мной, он молчал, но от него не ускользало ни одно мое движение».

– Он говорит, что хочет снимать кино, странный тип…


И однажды ближе к вечеру – она тогда уже несколько месяцев жила с одним бизнесменом: сцену она оста-вила, красивая вилла в шикарном пригороде Мюнхена, мебель из палисандра – кто-то позвонил в дверь. Она играла на рояле, когда появился этот молчаливый парень в своей куртке; вместе с ним две девицы, сам робеет, глаза чуть прищурены, очаровательный и тонкий шрам на верхней губе слева.

– Здравствуйте…

Тихий негромкий голос, наверное, заговорила одна из девиц, сам он так и не переступил порог, смотрел в пол или сквозь него, а потом – куда-то в глубь виллы: палисандровые панели на стенах, на рояле раскрытая партитура, белые листы, судя по всему, его больше всего заинтересовали, даже зачаровали, как будто это было нечто особенное, целый мир, который он не знал.

– Нам бы… ему бы хотелось…

– Да… я… мне бы хотелось… я написал пьесу… Называется Katzeimacher… Вы в ней есть… вы – певица в небольшом городке, певицу вообще-то зовут Ингрид…

Нет, она не хотела:

– Спасибо… да нет… я не думаю… в конце концов… ладно, подумаю… спасибо, это мило… возможно, скоро увидимся…

…И два года спустя… «Он сидел за маленьким столиком и завтракал, мы впервые провели ночь вместе в одной постели, он ждал меня, и на нем – днем такое даже невозможно себе представить – белая, отлично выглаженная крахмальная рубашка. Я спускалась по лестнице, входила в комнату, и пока подходила к столику, услышала: «Теперь мы обязательно должны пожениться!» Глаза он на меня так и не поднял».


Оттуда, где он сидит, с бокового места в седьмом ряду, Шарлю виден и общий рисунок ее движений по сцене, и то, как именно она движется. Сколько раз он все это видел? Пятьдесят? Сто? Даже если она ничего не делала или просто пошевелила пальцем, все начинали за ней следить. Она была на сцене, и не только. Как у нее это получалось? Очевидно, что для этого необходимо чувствовать на сцене некую изолированность, и выходило, что ее прошлая болезнь, когда она ощущала, что между ней и миром существует дистанция, когда ее от мира, запирая в одиночестве, отделяла собственная изуродованная оболочка, навсегда оставила ей эту отстраненность, это одиночество, которое теперь… однако эта отстраненность не исключала удовольствие. «Я была по ту сторону жизни, и „все в этой жизни казалось мне игрой». С болезнью ей тоже, оказалось, повезло. Теперь она пела Nana's Song[45]45
  «Песню Наны».


[Закрыть]
«где же вы ночные слезы, где же прошлогодний снег…»,
и ее отстраненная игра только подчеркивала скрытый лиризм песни: она делает несколько шагов вправо, считает шаги – как землемер, и при этом демонстративно взмахивает рукой, как стюардесса «Люфтганзы», она демонстрирует то, что делает, подчеркивает это, ограничивает пространство, свое пространство в Пространстве – это была школа Брехта, который сам перенял прием у восточного театра, у китайцев, японцев; был и еще один урок, который она там усвоила, – правильное дыхание. Я была знакома с племянницей Гейригеля, она пела в хоре церкви Христа Во Славе, нам было по четырнадцать, пятнадцать лет, она мне дала книгу своего дяди «Стрельба из лука».


«Иди!.. Вперед! Вперед!.. Не бойся!.. У тебя получится!» – кричит Барон, стоя за небольшой камерой «Камефлекс». Я делаю шажок по тонкому ледку, покрывшему пруд в Английском саду, ветер, прилетевший с Альп, за несколько часов поднял температуру на пятнадцать градусов, воздух стал теплым и нежным, я стою лицом к заходящему солнцу, багряному, слепящему, я иду к солнцу, медленно, осторожно, в тонком лиловом муслиновом платье. Это именно то место, которое я видела во сне: я была игрушечным пуделем, который катался по льду, хорошенькой ненужной собачкой, но теперь-то это я, собачья маска спала, но прибавилась Китайская башня в форме пагоды, там, на заднем плане. «Пройди еще… еще…»

«Через семь или восемь лет я вернулась на место своего сна… Мне, наверное, двадцать восемь, но теперь мне все равно, нужна я кому-нибудь или нет, вернее, я вижу все меньше и меньше разницы между этим состояниями, мой сон обернулся фильмом – Johanna auf dem Eis, он называется «Иоганна на льду». Вам передается доверие Барона, его любовь к красоте, которую находишь там, где это просто невозможно, ее там не должно быть, на границе со смешным, с дурновкусием. Я – в лиловом муслиновом платье, лицом к солнцу, движения мои несколько скованы из-за того, что боюсь поскользнуться, боюсь, как бы не треснул лед и я не провалилась под лед – этакое спотыкающееся величие! Гротеск и высокое, севшее бельканто, вызов, голос, движение к необъятному, почти недосягаемому, такому далекому, что лед не выдержит… но выдержал! Гений Барона в том, что он очень быстро умел переходить от одного к другому, как ни в чем не бывало, создавать ощущение роскоши притом, что роскошь шита белыми нитками, роскошь эта переходит в маньеризм, и тот тоже недолговечен: шесть-семь дешевеньких фильмов, ненатужно снятых в разных стилях – классическом, музыкальном, народном, в стиле кич, музыкальные куски, которые в открытую монтируются, не скрывая стыков. «Ну иди! Иди! Бери выше, еще выше! Еще!» – «Но я не могу, это слишком высоко для меня, я не оперная певица». – «Можешь… Можешь!» Я отвожу руку. «Да, именно так, именно так, очень хорошо!» – кричит издалека Барон, как будто это он придумал этот жест, эту интонацию, и я воплотила его замысел самостоятельно, да, вы угадали – загадочная телепатическая связь между режиссером и его актрисой».

Она так любила, очень любила и очень любит до сих пор стрекот камеры, негромкий стрекот, который начинается после крика «Мотор!» и заканчивается криком «Снято!» – другое время, другое пространство, священное, оно напоминало ей церковь, когда она оказывалась соединена невидимыми нитями со сложными механизмами и человеческой иерархией – звукооператором в шлеме, главным оператором, оператором, режиссером, помощником режиссера, вокруг нее по рельсам скользит тогда большая черная машина, как саарские вагонетки, и если нужно было по нескольку раз переснимать одну и ту же сцену, она никогда не возражала: упражнения она любила – «Этюды» Клементи, «Инвенции» Баха, сначала у Гизекинга… Мир тем самым обретал форму, и это успокаивало ее, ограждая от примитивных страхов, упражнения защищали и ее лицо, и хаос тела, изуродованного войной и тем временем, что наступило после.


Карла, Ила, Магда, Ингрид: четыре девушки, приехавшие из разных далей попытать счастья в Мюнхене… Они предлагали свою энергию, веселость, иронию и немного Sehnsucht,[46]46
  Здесь – печаль (нем.)


[Закрыть]
этакую немецкую меланхолию, сплин, обращенный в будущее, et voilà… Но все они в этих своих далях девочками играли среди развалин. Они мечтают, они хотят сделать что-то новое – естественно! – но руины еще дымятся, а за ними – кости, обращенные в пепел – родительское наследство. Девушки не собирались ни забывать их, ни оставлять так, вычищенными и подновленными, они собирались взять эти кости с собой, даже носить на себе, сделать, если нужно, из них украшения, даже выставить напоказ среди всего прочего, среди останков, девушки остерегались слишком быстро становиться «чистенькими», хотели хоть как-то сохранить дух Schmutz.[47]47
  мерзости (нем.).


[Закрыть]

«Это было для нас как наваждение. Мы жили совсем рядом, и от этого становилось страшно, это без конца давало о себе знать. Мы тогда каждое утро завтракали в саду. Карла, Магда, Ила и я, еще не причесанные, в бигуди, мы обменивались ничего не значащими фразами, потом закуривали наши сигареты с марихуаной, и жизнь представала перед нами в розовом свете. В то воскресенье Магда сказала: «На этот раз мы туда съездим… Поедем посмотрим». Ей всегда нравился вызов, противостояние, даже, и особенно, если и оборачивалось гротеском то, что отнюдь не с него начиналось, она была мастером ломаных линий, носила их в себе, это было в ее физиологии, искусство ломать. И ждать применения этого искусства не пришлось. Погода в то воскресенье была отличная, и Ила, наверное, для смелости, немного выпила, потому что, стоило нам отъехать – две машины, как полагается, одна за другой, – как ее большой старый «вольво», который шел впереди, стал на наших глазах медленно съезжать с дороги, словно Ила заснула, как будто раздумала туда ехать… Смешно было смотреть, как машина съезжала с дороги, долго, пока не въехала в канаву, и надо всем этим светило солнце и, казалось, это сама машина, а не Ила, рассчитала для себя подобную траекторию движения, в конце которой она прямехонько покатилась на дерево, не сильно, как в боулинге шар на кегли. Сколько сил ушло, чтобы отбуксировать машину на дорогу! Но мы ее вызволили из той канавы и отправились дальше. На обочине был указатель со стрелкой: ДАХАУ 5 км. Мы приехали, и каждая пошла своей дорогой. Карла вошла в лагерь первой, она была невысокой сексапильной блондинкой, пикантной и жизнерадостной, немного вульгарной, как девушка из предместья; она любила громко петь, немного фальшивила, но пела неплохо, была храброй, забавной и серьезной. Такой она себя сделала. Всем нужно было себя делать – это с тем-то наследством, что нам оставили! Она медленно шла мимо литых задвижек печей и громко, отчетливо произносила все имена, написанные на досках, прочла она и стихи, которые кто-то написал на стене, как наскальную надпись в затерянной пещере. Я не смогла сделать ни шагу. Когда я вышла за ворота, то увидела Магду: на ней было роскошное шелковое вечернее платье от Дэзи – ей там делали хорошие скидки, – она стояла прямо, как благородная дама, которая держится с достоинством, и блевала, просто наклонив голову. Мы в молчании отъехали от Дахау, остановились у какой-то деревенской лавки купить вина, потом немного отъехали, остановились и вышли из машин: лес был красивый, и день тоже – один из последних осенних дней, – мы медленно вошли в лес, где стояла тишина, только опавшие листья шуршали у нас под ногами, мы дошли до небольшой поляны, деревья здесь были спилены и повалены, и поэтому солнце падало сюда прямыми пыльными лучами. Мы сели на поваленные стволы и начали пить вино прямо из горлышка, молча передавая друг другу бутылки. Ила улеглась на землю и стала подбрасывать вверх кусочки коры и щепки, которые попадались ей под руку. Я сидела рядом с Магдой, и она, нервно засмеявшись, толкнула меня всем телом, я упала, поднялась и опять села рядом с ней, и она снова столкнула меня с бревна и снова рассмеялась, и тогда я сказала: «Хватит, Магда, прекрати!» Вот и все, очень глупо.

«От той воскресной загородной поездки у меня в памяти осталась машина, которая очень тихо съезжает с дороги, так, будто бы траектория ее движения была тщательно рассчитана, и след от этой траектории отпечатывается на дороге, точно машина действовала совершенно самостоятельно, и потом – хохочущая Магдалена, которая спихивает меня на землю, – два бурлескных эпизода, обрамляющих остальное. Между ними, как белое пятно на географической карте, неизведанная земля без названия или постыдная темная зона в мозгу. Все осталось там, в ярком свете; свет слепил и все скрыла тень. Центральный эпизод, самый важный, цель поездки стерлась, исчезла, остались только границы, передняя планка и задняя, и маленькие по бокам, в общем, словно можно только ходить вокруг этой невероятной правды. Значительно раньше, подростком, я слышала разговоры, будто, чтобы обмануть пассажиров тех поездов, скрипачи играли танго, или пела свою «Палому» Росита Серрано, этот «чилийский соловей», и это навсегда застряло у меня в мозгу, пусть оно плохо вяжется с остальной моей жизнью – сигаретами с гашишем, первыми театральными ролями, кино, бурными и веселыми романами. Да, тех людей увозили под звуки скрипок, чтобы не слышно было, как они плачут, – веселенький такой кич. Когда в жизни слишком много музыки, значит, нас обманывают.


«Поезд мчится и мчится у меня в памяти: «И быстрей и шибче воли…» Когда «Риты Митсуко» спели это по радио, на телевидении, перед глазами у меня вновь встала та теплушка: я с мамой, бабушкой и сестрой еду в сторону, противоположную той, куда увозили тех других, кто поднимался в вагон под звуки «Паломы». Под конец войны снова понадобился тот же полузабытый вагон. Хотя места, конечно, в том вагоне было предостаточно: никто назад не вернулся, для меня было место… может быть, оно досталось мне от другой маленькой девочки? Когда ехали туда в запертой теплушке, под мерное позвякивание цепей читали Тору, а обратно моя бабушка Катарина пела псалмы из Нового Завета. Бомбы, падавшие на Киль, внушали мне страх и восторг, послевоенные руины для ребенка были чем-то чудесным, до тех пор, пока я не узнала, что такое Дахау…


«Когда Магда хохоча спихивала меня с поваленного дерева и я падала на землю, и… Магда, это Мари Мадлен: Магдалена Монтесума, актриса Барона. Монтесумой ее назвал Барон, это было время, когда имена меняли, как на киностудиях. В ней уживались две девушки – Мари Мадлен и Монтесума: великодушие и преданность пресвятой шлюхи, гордыня, гордый геральдический профиль, благородные в своей дикости черты лица, заставляющие вспоминать ацтеков. Она была из бедной семьи, работала официанткой в ресторане, но была воплощением элегантности и насмешки, хотя сама никогда ни над кем не смеялась. Именно поэтому было странно, что она так ребячилась. Зачем я все это рассказываю? Но именно так все и было, я только это и помню, ни к чему что-то выдумывать… Бывает, это приносит плоды, совершенно неожиданно, без всякой связи с предыдущим.

Был не только этот мчащийся вперед поезд, был еще и сон, который регулярно повторялся: я в нашей ванной комнате в Саарбрюккене, она, пожалуй, немного великовата и длинновата. Вместо унитазов, которые в действительности находятся в углублении, в моем сне – печи, и их жерла закрыты. Я со своей бабушкой и мамой, мы голые. И каждый раз одна и та же сцена, медленная и быстрая одновременно: бабушка у нас на глазах исчезает в печи… унитазы, унитазы – печи, а мы с мамой в другом конце ванной сидим на большом расписном деревянном сундуке, в который складывают грязное белье, и ждем, голые. Я этот сон никогда не рассказываю, слишком очевидно: он тайным образом устанавливает связь между нами тремя и теми, кого раздевали в другом месте. Мне почти стыдно за этот сон: в нашей ванной стояла ванна на фаянсовых ножках и на полу была очень красивая мозаика из маленьких плиток, черных и белых, а на стенах – морской волны. Но всякий раз, когда я возвращалась в Саарбрюккен в наш дом на Фонтанной улице, всякий раз, как только входила в ванную, сразу видела эти печи-унитазы.

* * *

В крошечном кружке света – только рука с намотанной на запястье цепью, рука опирается о стену, за этой рукой, далеко в глубине, там, куда в принципе и не ходят, – улица. Она стоит спиной. Музыка! Ритмы у мелодии разные: куплет на 2/4, а для припева – ритм вальса. В этом движении на три такта она выйдет на авансцену, немного вульгарно извиваясь всем телом. Потом обернется к рампе:

 
Das Handtuch ist so drecking und die Asche verstreut
Aus dem Radio die Stimme von Brenda Lee
 
 
Грязное полотенце и повсюду пепел,
А по радио – голос Бренды Ли…
 

Она вдруг начинает немного картавить, остальное делает лицо. Она позволяет войти в язык песни другому языку, языку ее собственного тела. Начинает она фразу на литературном немецком, а заканчивает – с еврейским акцентом, и за одну секунду переходит из университета на кухню. Она сопрягает разные жанры, ей нравится такая смесь, изменение интонации внутри одной песни. Она выходит к рампе: растопыренная пятерня уже лежит на ляжке – именно так певицы в первых салунах пародировали ковбоев, которые всегда готовы были схватиться за кольт, на бедре болтавшийся, – она немного ссутулилась, в голосе появилась крикливость. Она идет, чуть волоча ноги, подхватывает длинный шлейф платья, и вот он уже свисает у нее с руки, как тряпка, в одно мгновение обнажаются ноги, и она оказывается в мини! Ей иногда так надоедают вечерние платья – сколько же можно черного!


На припев в ритме вальса наложены три аккорда, которые напоминают перфорированный звук механического пианино:

 
Oh! Kinder das eckelt mich an
Das riecht und stinkt
Und das nennt sich Mann
 
 
Ох, детки, тошнит меня
От этого запаха, от этой вони,
И все это называется мужчина…
 

Вот так! Может быть, и так. Но каждую пятницу она будет возвращаться в гостиницу, потому что «женщины думают, что миром правит любовь – до какой же степени у них не все в порядке с мозгами».[48]48
  Р.В. Фассбиндер. Заметки.


[Закрыть]

Она рассказывала Шарлю, который готов был без устали слушать про всякие гостиничные истории, что Райнер написал эту песенку в «Челси» – отель в Нью-Йорке, – где они останавливались. «Мы много путешествовали вместе, даже после развода, – четырехзвездные отели, плохонькие, «да какая разница»…

Бременский «Парк-отель». Мы в Бремене играли в «Mensch ärgere dich nicht…[49]49
  Не злись, дружище (нем.).


[Закрыть]
»
О мужчина! Не стоит хмуриться – совершенно идиотская игра в кости, еще глупее, чем играть в дурака, но Райнера это приводило в такое возбуждение, как будто решался вопрос жизни и смерти, он тогда так потел, что после представления приходилось принимать душ…»

«Парко ди принчипе» в Риме. Он бился там над сценарием, а я ему совершенно серьезно, подняв указательный палец, пропела две строчки из кретинской модной тогда песенки: Da muss man nur den Nippel durch die Lasche liehn, Und den kleinen Hebel ganz nach oben drehn, продернуть только ниппель через клапан и дернуть кверху рычажок! Он в ярости схватил телевизор и хотел уже бросить его в меня, но не удержал, и тот упал ему на ноги.

«Гранд-отель» в Стамбуле. Здесь он подарил мне на день рождения целый черепаховый гарнитур: бусы, кольцо, браслет; мы там читали книгу Эриха Фромма о некрополях, и еще биографию Лилиан Харвей, которая, как и я, была актрисой и певицей, и у Райнера даже появилась мысль снять фильм о ее жизни со мной в роли «любимицы Германии».

«Отель «Тропикана», Лос-Анджелес. Номер двадцать семь: там не было телевизора, но стоял огромный, как «кадиллак», зеленый холодильник с обшарпанными и сбитыми углами… И еще отель, который был напротив: «Сезар Палас» в Лас-Вегасе, где он хотел жениться на мне во второй раз и купил белое платье с нарисованными лилиями Made in France[50]50
  Сделано во Франции (англ.).


[Закрыть]
и…
Нет, тысячу раз нет, ни за что на свете я не хотела, чтобы все это начиналось сначала, а перед окном посреди пустыни крутился огромный красный неоновый башмак».

«Какие еще были гостиницы, ну пожалуйста!» – просил Шарль.

«Гранд-отель» в Таормине. Это был бывший монастырь, где Райнер, в смокинге, предложил за обедом Роми Шнайдер делать фильм по роману «Кокаин», фильм должен был быть в стиле модельера Поля Пуаре, но потом и Роми Шнайдер не стало, и Райнера – сначала одной, потом другого, и фильм так никогда и не был снят».

«Отель «Карлтон» в Каннах. Во время фестиваля, где он был во всем от Армани: полотно бежевое, бледно-зеленое, сиреневое, цвета сухой листвы»…


Но лучше всего она помнит номер сто в «Челси-Отель»: лицо, воплощающее высокую гармонию, его не портит даже несколько великоватый нос и тонкие губы, это было модно, высокий лоб, как говорят, отмечен высоким интеллектом. Это Гете, его портрет на банкноте в 500 немецких марок. Райнер долго не сводит глаз с благородных черт этого классического лица. Как раз на прекрасном лбу лежит белое пятно, которое чуть сползает на один глаз гения, пятно, как отметина лепры, как эрозия, след кожной болезни, которая повлекла за собой депигментацию кожи, прядь волос из-за пятна тоже кажется обесцвеченной, как будто ее вытравили перекисью. Райнер смотрит именно на это пятно. Но это совсем не пятно, это – порошок, кокаин, Фасбиндер случайно запорошил кокаином волосы Гете и один его глаз. Он сворачивает банкноту в небольшую воронку, вставляет ее в ноздрю и втягивает воздух: резкая гормональная реакция, заработали нервные окончания, контакт есть, старт в считанные секунды, неожиданная свежесть, свежесть жизни, и следа не осталось от Sehnsucht,[51]51
  меланхолии (нем.).


[Закрыть]
этого немецкого сплина. Его закаменелости тоже как ни бывало. Легко, без единой мысли в черепушке, он уже готов к… безостановочному действию, безоблачному настоящему.

Он усердствует с кокаином, нюхает эту роскошь походя, ему поставляют его смешанным с лактозой, иногда даже в его кокаине есть немного цианида. Купюры по пятьсот немецких марок, восточногерманские марки теряются среди других купюр, пачек долларов, которые свалены в кучу на кровати, на ночном столике, как после ограбления банка. Ему нравятся деньги. Он распихивает эти пачки по карманам, надевает просто панцирь из денег, доспехи из долларов. Он заставляет продюсеров платить ему наличными каждую неделю, лично они не встречаются. Деньги ему складывают под дверью, как еду. «С деньгами у него, – говорит она, – были просто эротические отношения. Тогда это не были еще абстрактные нынешние деньги. Он был как мафиози, тратил взахлеб, говорил, что, как все мафиози, не доживет до старости».

Прямо напротив кровати – телевизор. Новый канал – нон-стоп 24 часа: спорт, новости, насилие, кажется, что все это под классическую музыку ненастоящее. All news all the time.[52]52
  Все новости – все время (англ).


[Закрыть]
Внизу экрана справа налево бежит нескончаемая лента, испещренная эзотерическими знаками, как в компьютере, некие иероглифы, древняя не расшифровываемая письменность – это котировки Уолл-стрит, доллар, индекс Доу Джонса, и так без конца.


Ингрид вернулась поздно ночью – часа в три-четыре утра. Она вышла из лифта, прошла по полутемному коридору, в конце которого светилась надпись EXIT – красная, неотвратимая. Шла она быстро, хотя на ногах держалась не очень твердо: слишком много наркотиков: ЛСД, кокаин, да и каблуки были высоковаты. Она открыла дверь номера. Райнер еще не вернулся. Телевизор был, как всегда, включен, звука не было, на экране мелькали те же картинки. Она пошла принять ванну, но свет не зажгла: хватало того, что шел с улицы, да и дверь в комнату, где был включен телевизор, тоже была открыта. Она села в ванну, похожую на башмак. Точно так же, наверное, до нее сидели в этой ванне в точно такой же позе другие постояльцы «Челси»: Смит Патти, певица, Мапплторп Роберт, фотограф, Томпсон Виржил, композитор, Томас Дилан, поэт, Висиоз Сид, музыкант и убийца. Ей потребовалось время, чтобы привыкнуть к темноте, поэтому она не сразу их увидела. Сначала это была просто черная скатерть, потом она поняла – тараканы! Сотни тараканов! Ванна была совершенно черной! Из-за наркотиков она не могла пошевелить ни рукой, ни ногой. Она видела только темную и колышущуюся массу. Она окаменела. Этих крошечных ночных жесткокрылых, этих быстроногих бегунов неожиданно застали потоки воды, и они либо погибли, либо – что было одно и то же – очень пострадали. Прошел час, но она так и сидела, не двигаясь, в остывшей воде, десятки тараканов копошились в ее раскрытой ладони, лежащей на краешке ванны. Когда Райнер вошел в комнату, он еще от двери увидел в темноте неразобранную постель и испугался: куда она могла деться?

– Ингрид!

– Я тут! Тут! – услышал он слабый голос из ванной.

Он не всегда был этаким феодалом, царствующим над своей услужливой свитой, который не устает повторять: «Alle Schweine» – «Все свиньи», и когда Ингрид спрашивала его: «Und du?» – «И ты?», то слышала в ответ: «Das Oberschwein!», «А я самая большая свинья!» Когда они познакомились, он был молчаливым и робким юношей, который наблюдал за всем из своего угла. Он воздвигал стены между собой и миром. Она же еще не освободилась от своей болезни – они были, как Ганс и Гретель, отставшие в своем развитии: недотрога и немой. А с того зимнего утра, когда она увидела его в хорошо отглаженной белой рубашке, прошел уже не один год. Среди своих приступов ревности ко всем и ко всему, среди взрывов ярости он часто бывал к ней по-прежнему внимателен и нежен, как раньше.

Голос, который он услышал тогда, был не испуганным, это скорее был голос человека, который воочию увидел ужас другого мира, ужас нашего мира. Он подошел к ванне, она не пошевелилась, шевелиться ей не хотелось больше всего. За этим затянутым в кожу крутым парнем скрывался человек слова – и он его тут же нашел, единственно нужное. Простое прилагательное, проще не бывает, простое, как «здрасьте» – белый. «Иди, здесь все белое!» – Фасбиндер быстро протянул ей простыню, он на мгновение развернул ее перед ней, а потом полностью укутал во все белое. Как медиум, который покоряется внушению, она медленно поднялась, как автомат, он поддерживал ее под руку, и пошла прямо к постели – она подчинилась белому. В минуты, последовавшие за нокаутом отчаяния, она оказалась беззащитна, одинока и ей припомнились вещи давно позабытые, может быть, даже те, которые она никогда и не видела: алтарные покровы в церкви, где она маленькой играла на органе – Leinentuch, такие же простыни ее бабушка покупала домой в церковном магазине, потом, по ассоциации возникло Leinwand – полотно экрана, большой белый экран – американский the silver screen, и это напомнило ей те образы, что возникают на нем, все эти кинематографические картинки, которые она всегда любила – черное и белое, и немое. Райнер на следующее утро встал рано, у него была встреча в NNF.


Уорхол и он сидели рядышком на диване от Честерфилда и долго молчали, не обращая внимания на суету ассистентов – студенты в блейзерах от Брукс Бразерз и в галстуках с гербами их университетов – Йель, Гарвард, Колумбийский – деловито и быстро сновали туда-сюда. Теперь, смотря прямо перед собой, они заговорили, оба вместе, тоненькими голосками примерных мальчиков. Райнер недавно начал коллекционировать старинные куклы. В груди напудренного вампира тоже, как и у Райнера, билось сердце мальчишки: он бы с удовольствием прибавил к своей коллекции старинных фаянсовых коробок из-под печенья и глиняных Микки Маусов двадцатых годов одну из этих восхитительных богемских кукол. Он даже готов был меняться. Райнера тоже из некоторого снобизма соблазняло заполучить этих маленьких глиняных фетишей Мэтра. Он был готов на все, чтобы удовлетворить свои фантазии: так, выходя из Святой Софии в Стамбуле, он купил для Ингрид в качестве подарка на помолвку двух обезьян у какого-то ярмарочного торговца, ему хотелось снять их в фильме, но при команде «Мотор!» обезьяны принимались скакать и носиться. Ему нравилось исполнять любое свое желание без промедления, ему это даже больше нравилось, чем секс в сауне или в специализированных клубах, это облегчало ему непереносимость бытия. Человек в восковой маске заговорил первым: «Предлагаю трех Микки за одну куклу». Вундеркинд немецкого кино молча растопырил свою полненькую руку будды – пять! При взгляде на эти обрубочки пальцев по лицу папаши поп-арта поползла улыбка. Улыбался он еще и потому, что распознал своего – неплохого торгаша, а не только художника. The best art is business art.

– Пусть будет три Микки и большая коробка из-под печенья.

Эта хитрая свинья Райнер, ganz schweinchenschlau, не удовлетворился сказанным: он снова растопырил пятерню, теперь лицо его расплылось в немного гангстерской улыбке, и его тонкие усики хитрого старого китайца, в свою очередь, растянулись: ему было прекрасно известно, что человек, сидящий рядом с ним, прятал в своем особняке среди кучи самых разнообразных вещей, где можно было встретить совершенно невероятные экземпляры, – человеческие черепа и бриллианты, томящиеся в одиночестве в ящиках с двойным дном – десятки этих Микки Маусов. Коллекция так разрослась, что заполонила уже весь дом, и хозяину с матерью пришлось искать убежища на кухне. Уорхол сдался. Сделка была совершена! Где-то в воздухе должны были встретиться посланные трансатлантическими рейсами из Мюнхена и аэропорта Кеннеди драгоценная куколка и большеухие, длиннохвостые звери. Но Уорхол был не совсем доволен: его обошли в делах, и кто же? – какой-то представитель старушки Европы, который, пожалуй, слишком растолстел из-за того, что ест слишком много сладкого. Этот аскетичный нью-йоркский альбинос, который сидел сейчас на краешке дивана, выпрямив спину, поправил указательным пальцем свой парик: «Господин Фасбиндер, вы никогда не занимаетесь гимнастикой?» – он-то постоянно занимался джиу-джитсу и не ел ничего, кроме диетических супов марки Кэмпбелл, замороженных креветок, и пил только низкокалорийную колу – ходячий кэнди-бар специального употребления.


Ну так вот, теперь Райнер сидит на улице прямо под NNF, он сгорбился, руки на коленях – просто врос в скамейку.

– Простите, вы не знаменитый господин Фасбиндер? – слышит он робкий голосок.

Взгляд опущен по-прежнему, голос еле слышен, он доносится, как вздох:

– Неужели вы думаете, что, будь я этим знаменитым господином Фасбиндером, я бы сидел тут днем в Нью-Йорке в совершенном одиночестве?

Юный афроамериканец идет дальше, очень громко насвистывая латиноамериканскую мелодию, которая постепенно растворяется среди доносящегося издалека лязга кастрюль.

Да, именно лязга кастрюль! Но откуда было взяться этому звучанию полой квинты в тихом отеле «Скриб» в Париже, где все звуки были приглушены, а сами номера служили самым надежным убежищем для членов Жокей-клуба – малейший подъем звука означал здесь требование покинуть отель, где когда-то давно, в 1895 году, братья Люмьер показали первый фильм в истории кинематографа – «Прибытие поезда на вокзал Сиота», – но это ведь тоже происходило в тишине, почти молитвенной тишине, испуганной и напряженной, было слышно только жужжание проекционного аппарата, откуда исхода гипнотический луч, рождавший пугающие и магические картинки.

Машина Его Преосвященства только что доставила ее ко входу в отель, куда она и вошла в сопровождении носильщика: здесь ее ожидал церемонный прием директора, апартаменты заказаны модным домом Сен-Лорана, и тут один из чемоданов – в бело-зеленую клетку из специального картона – не выдержал и раскрылся: персонал и те несколько клиентов, что при этом присутствовали, подняли глаза – их удивление, вероятно, могло быть сравнимо разве что с тем, что испытывали зрители, на глазах у которых поезд приближался к вокзалу Сиота, – по ступеням поскакала целая батарея кастрюль, они звякали, скатываясь вниз, к основанию лестницы, они были разных размеров, ложки, вилки, ножи в придачу, словно в это святилище явилось откуда ни возьмись целое собрание оживших вещей.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации