Текст книги "Ингрид Кавен"
Автор книги: Жан-Жак Шуль
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– Что же ты тогда любишь?
– Да, я не люблю ни солнце, ни море, ни шлюх, ни массы других вещей, вот так…
Зачем он действительно тут тусовался под палящим солнцем, когда любил тень? Что он тут забыл? Точно так же он уже сидел в той Палермской крепости или позже будет сидеть в Сассари, в полном безделье, как будто специально выискивал для себя ситуации, которые были ему противопоказаны.
«Что я тут забыл?» – спрашивал себя Шарль. Он долго и усердно исследовал этот вопрос. По крайней мере какое-то время. Довольно долго.
«Ну так вот, – вынес он себе приговор, – я, полунищий еврейский протестантский выкрест, который ненавидит море и солнце, сижу тут, потому что я не только бледный еврейский протестантский выкрест, но и сноб».
«Богатые не такие люди, как мы», – говорил Скотт Фицджеральд Хемингуэю. «У них просто больше денег, вот и все», – отвечал Хэм.
Шарль тогда пребывал в легкой ностальгии. Хэм презирал богатых, в нем было что-то от крестьянина, от земли: он придумал быструю, напряженную, сухую и вместе с тем музыкальную прозу города со сломанными ритмами, но, по сути дела, писал он по-крестьянски: в кастинге произошел сбой, атрибуция оказалась ошибочной, как когда голос не соответствует телу, синхронизации не происходит. Или когда музыка, которая исторгается из какого-нибудь тела, не может с ним совместиться, они не соединяются. Хэм ненавидел Нью-Йорк, ему больше нравились засушливые земли Эстремадуры, африканские горы, быки, львы, рыбы. Он был настоящим пуританином, как Шарль, но, если можно так сказать, Шарлю повезло, что он родился евреем, «умным евреем, не способным зарабатывать деньги», как говорил про него Мазар, и в голосе его звучало легкое презрение. Мазар был прав, но деньги все же притягивали к себе Шарля, не сами деньги, горы денег, а то, как они переходят из рук в руки, как они циркулируют, становясь товаром, как входят в подсознание, создают «ложные ценности», фонтаны брызг, россыпи искр…
«Именно поэтому я здесь в свите этой азиатки и копчусь на солнце как идиот, щурюсь под слепящими лучами и таращусь на богачей, кое-кто из которых красив и знаменит, но для них меня не существует… И потом мне нравятся мифы и расхожие истины, даже несколько потасканные, да все именно так, самая старая мечта первых диких людей, самая глупая, самая банальная – обладать золотом и женщинами…» Он прищурился и посмотрел на воду: по поверхности плясали солнечные зайчики. Деньги, в этом-то он был уверен, предоставляли хотя бы одно: можно было легче относиться к жизни, перестать быть собой, в частности, членом большой семьи Людей. Если подойти к предмету со знанием дела, деньги могли быть для этого полезны – они обеспечивали легкость.
– Это случилось у Лассера, года три-четыре назад… – Из задумчивости его вывел саркастичный и вечно хриплый голос Мазара. – Я был с Джин Сёберг и пригласил Мальро, Джин его совершенно очаровала. История старая как мир: писатель и актриса, слово и то, за чем оно постоянно стремится и никогда не догонит – присутствие здесь и сейчас, очевидность, которой обладает тело, а в особенности некоторые тела. Она тогда была знаменита после «Орлеанской девственницы». – A HIT A MUST A MYTH: буквы из белого парашютного шелка снова появились в небесах. – И тогда Мальро, этот чертов соблазнитель, который к тому времени уже изрядно нагрузился, как обычно, – сначала виски, потом бутылка шикарного вина… Мальро несло, все больше и больше, но контроля над собой не терял. История следовала за историей: его кот прыгнул как-то на стол и улегся на большой лист бумага, на котором Мальро писал свои «Голоса тишины». Мальро не хотел беспокоить кота – Пророк Магомет предпочел отрезать полу своего шелкового халата, но не будить спящую на нем кошку – и стал выписывать строчками такие загогулины, что получилась странная картина, в которой посреди всей этой каллиграфии зияло пустое место в форме лежащего кота… «Представляете, – говорил он, – может быть, через много лет кто-нибудь натолкнется случайно на эту страницу, которая куда-то запропастилась, и задастся вопросом, почему этот прекрасный кошачий фантом обрамлен гирляндами слов, которые повествуют о тишине». А потом, когда пробило одиннадцать или полдвенадцатого, он попросил, чтобы ему принесли телефон, его ему установили рядом со столом, у Мальро «появилась идея, совершенно убойная идея». Когда он говорил это, взгляд у него зажегся, и в нем запрыгали хитрые искорки! «Алло!.. Дайте мне генерала… это Мальро… Что?… Ах да…» Тут он произносит совершенно невообразимый пароль. Молчание, и потом – Мальро был очень возбужден – звучит: «Алло! Мой генерал, извините за столь поздний звонок… но я обедаю с «Жанной д'Арк»! Да нет, нет, в здравом уме… Просто я нахожусь рядом с «Жанной д'Арк»… Она улыбается и совершенно потрясающа. Могу сам ее дать, если пожелаете». На другом конце провода кавычки точно не услышали.
Тут Мазар, может, немного перестарался, подумал Шарль, однако все бывает… он хорошо знал этого человека, и если тот иногда «приукрашивал свой рассказ», то основывались все его истории на реальных фактах, и в конце концов жизнь всегда становилась на них похожей…
Шарль просто видел эту компанию: неизменная черная прядь спадает Мазару на глаза, такие же, как сейчас хитрющие, рядом – светловолосая актриса с легендарной прической – а-ля Джин Сёберг: Жанна д'Арк, страдающая неврастенией… Временные жильцы безумного королевства. Троица расположилась прямо под звездами: у Лассера летом раздвигались потолки, и посетители оказывались под открытым небом. Стены белые. Два мерцающих блуждающих огонька, в руках – щипчики для омаров. «А вы заметили, – произносит Мальро, хитро улыбаясь, – что со всеми этими крючками, щипчиками, со всеми этими приспособлениями мы сами начинаем несколько походить на омаров? Вы, конечно, помните эту фразу Ницше, – и тут огоньки в его глазах зажигаются еще ярче, – «Когда с врагом начинаешь бороться его же оружием, становишься на него похожим»?»
Мазар рассказывает, как Дубчек с его министрами – а это как раз случилось за несколько недель до этого ужина – были закатаны русскими солдатами в ковры из президентского дворца и доставлены к самолету, в таком виде они и были препровождены в Кремль.
Вокруг продолжаются разговоры, все куда-то плывет, и это уже не отдельные люди, а только пальцы рук, обсидиановый блеск глаз, свободное движение слов. Человек исчезает… на какой-то момент сцена становится скорее движением духовных субстанций. Как в феерии:
Пальцы в воздухе рисуют знаки,
Хитрый взгляд играет в прятки с прядью,
Раздвинута крыша у Лассера,
В небесах бумажная луна.
Плюх! Одна из девиц от мадам Клод прыгнула в воду… Прежде чем эта свежая плоть будет продана торговцам пушек – Акраму Ожежу, или Кашоги, или каким-нибудь африканским министрам, Мазар при случае «снимет пробу», подтвердит: 1. Умение держаться; 2. Умение вести разговор; 3. Любовное умение: так, сяк, на боку. Замечания. Соображения по поводу: как работает бедрами, выносливость, какую позицию предпочитает. Карточка на каждую… Снова над яхтой пронесся рекламный самолет STAR WARS A HIT A MUST A MYTH: по голубому небосводу плыли белые буквы из парашютного шелка. Мазар предоставлял свои связи на Среднем Востоке, а за это мадам Клод предлагала ему девиц для личного пользования и для дела – обслуживающий персонал в «Гомон» при показе фильмов для обольщения: стадия, предшествующая устрашению, – нерешительных дистрибьюторов, нищих критиков…
Да, конечно: business as usual, но существовало еще другое – соблазн жить как в кино, возможность ускользнуть от тусклой повседневности. В общем, пусть все рушится, все, и это светское мурлыканье. Камикадзе, отчаявшийся ангел, изгоняющий скуку, – вот кем был этот трепетный монстр. Шлюхи! Шлюхи! Шуты! Но тут же – квест подлинной красоты.
Все это немного напоминало бульварное чтиво, усредненный римейк двух великих американских мифов: гангстер и кинофабрика мечты, Багси Сигель плюс Ирвин Талберг, король голливудских продюсеров, 1902–1937, 350 фильмов. Эти типы, и Мазар тоже, в свою очередь, хотели только одного: наделить жизнью те яркие образы, что жили у них в воображении, да, ничего более, только наделить жизнью образы, всего несколько образов… это то, что так глупо называют реализаций мечты. Актеры исполняют роли, Мазар, совсем как Райнер, исполнял мечту. И чем дальше, тем больше копий, впрочем, если попытаться найти авторскую, то выяснится, что ее нет.
Сами они, Багси и Ирвин, уже успели посмотреть это в кино: мечты никто не выдумывал, просто монтировали в ускоренном или очень замедленном ритме ничтожнейшие жизненные испытания. А матрицей всех этих мечтаний была одна-единственная мечта, старая как мир: золото и женщины плюс опасность – то, что отвлекает нас от ничтожного человеческого существования. Проблема состояла лишь в том, что поскольку ничего лучше, чтобы хоть ненадолго отвлечь человека от мысли о смерти, так и не изобрели, то именно указанное средство безотлагательно отсылало вас на четвертой скорости к этой самой смерти: Мазар со свежими следами уколов на руке в три часа ночи, не задумываясь, спускался под землю в огромном лифте отеля «Реджинс» на улице Понтьё с черными лаковыми панелями для того, чтобы пасть еще ниже…
Он ничего не скрывал. Правда, думал он, забавнее лжи, при условии, что ничего не скрывается, все – наружу. Правда, ничего, кроме правды, всей правды, всей! И кроме того, когда правда, конечно, опаснее. Но почему бы и ни заплатить за хорошую шутку? Однако осторожно, риск есть. Забавная жизнь вообще штука рискованная: невозможно иметь все – безопасность и забаву. Он и выбрал голую правду. Хотелось ему лишь двух вещей: фарса и красоты. Пункт первый: жизнь общества есть комедия. Долой маски! Я сыграю вам фарс про жизнь… Пункт второй: я хочу красоты прежде всего. Фарс и красота – как-то многовато сразу. Люди не любят смешивать разные вещи, и если кто-нибудь считал, что фарс и красота могут слиться воедино, стать одним и тем же, одной вещью, то это – немыслимо. Пусть придут все шлюхи. Но мне хочется еще и красоты. Однако обычно либо – либо. «Все можно купить, все достать, всех трахнуть». О'кей, это – обыкновенный цинизм, там же, где появляется клубничка, там, где становится интереснее, и даже весьма и весьма интересно, то простоты уже никакой нет, но это если только ты сам действительно непростой, если любишь красивые вещи, изысканные. Тогда есть риск, что попадешь в силки, расставленные для других. Очень тонкий черный юмор и изысканный эротизм – прекрасная программа! Но очень очень очень амбициозная. Особенно в те времена, которые уже наступили. Тогда, ныне… не будем даже говорить об этом, забыли…
На этой платформе, на этой красивой программе сошлись Райнер и Мазар: играли они, плюя на гармонию, одну и ту же партитуру, построенную на диссонансах, но гармония обитала там в иных тональностях, в непривычных аранжировках; один из них, несмотря на все свои усилия, скорее оставался романтиком с Севера, другого же обуревали восточные средиземноморские страсти, которые не могли никого обмануть, потому что над ними всегда витала тень беды. Играть они тоже закончили одновременно, с разницей в несколько недель.
Стемнело, но по-настоящему темнота еще не наступила. Азиатка, которая была с Шарлем, ушла. Она оставила его одного: кажется, ее пригласили на другую яхту, еще роскошнее, красивее, больше, дороже, – может быть, Акрама Ожежа? В каюте остался шлейф ее духов – «Л'эр блё» от Герлэн.
Шарль не мог заснуть, мешали голоса, доносившиеся из кают-компании:
– Тридцать процентов «Гомона» в руках «Контёр де Монруж», семейства Шлюмбержер – Сейду, прибавить к ним семь процентов американца Чарли Бледхорна, считайте, что право на блокировку у нас… мы их поимели… Если Бледхорн не захочет продавать, я сделаю ему через моих друзей из Ливанских христианских фаланг такое предложение, что отказаться он не сможет!
– Зачем тебе эти фалангисты, – расхохотался Пухлик. – Мы встретимся с ним на вилле Мужем и я обстрогаю ему уши.
– Еще один, кто живет как господин, – заключил полковник Арман.
«Шампанского?» Это был голос Франсуазы, она требовала, чтобы ее называли Талита. Она в то время была невестой Мазара – красивая, умная, интересная. Она была правой рукой мадам Клод, таскала повсюду с собой револьвер и разъезжала на громадном «Харли Дэвидсоне». Однажды Шарль заметил у нее на столе небольшую записную книжку. Он раскрыл ее: список был впечатляющим. Все страницы в алфавитном порядке были исписаны именами – здесь оказались рядом Жискар, Понятовский, государственные министры и целая куча других, и рядом с ними, совершенно неожиданным образом, – имена тарифицированных девиц, самых красивых в мире, и в этой же куче – фамилии механиков, специализировавшихся на «Харлее»… Перед именем каждой девицы – каббалистические значки, а потом – красные, синие, желтые кружочки, иногда – два, обозначающие их способности и специфические привычки…
Было время, когда этой амазонке нравилось клеить молоденьких и красивых мальчиков на своем мотоцикле, она их «похищала», привозила к себе и через какое-то время возвращала взволнованной мамочке с двумя дюжинами роз. Мазар попал под очарование ее власти, а она – его, до головокружения, каждого соблазнял вампиризм другого, его дар манипулировать людьми.
К их смеху примешивались хлопки открывавшихся бутылок. Все это казалось ненастоящим. Шарль вспомнил один мультфильм: мужчина и женщина в номере отеля, она – мошенница в бегах. Они собирают чемоданы, она кладет в свой Джаспера Джонса. Он спрашивает: «Не собираешься же ты брать с собой эту мазню… Это подделка». Тут идет ее текст в пузыре: «А мы, по-твоему, нет?»
С другой стороны, эта дешевая мифология привораживала: легкие деньги, девицы, запах серы… Кроме того, ему никак не отделаться от одного видения: оно возвращается к нему не один раз, и не два – картинка банальная, она ушла в его подкорку, в подсознание… Улица ГТонтьё, два часа ночи, останавливаются огромные машины, распахиваются дверцы, из них появляются девицы: сначала ноги – одна ставится на землю, другая – еще в машине, высокие каблуки, это тогда было модно, и дверцы хлопают; спиралевидная завивка, от которой волосы прыгают и рассыпаются по плечам – по ней специализируются сестры Карита, – макияж rose poussière, a потом – Мазар, он шествует впереди в сопровождении своего бледного сонного санитара, машет руками со свежими следами уколов, спускается вниз в огромном частном лифте полированного черного дерева, это «Реджин'с отель» – лифт клубный и вверх он не поднимается, только вниз, в подземелье, к небольшому храму ночи.
Видение исчезает. И снова смех, звон бокалов за стенкой, «право на блокировку» – блокировку чего? Кто заблокирован? С него хватит этого бульварного чтива: Талита, Нат-Грек, Чокнутый, Пухлик…
Блокировка? Блокгауз? Он решил слинять. «Я тут лишний. Тут, а в другом месте?» Небольшой бар отеля «Карлтон» был еще открыт, и в четыре часа утра там даже кто-то был. Духи Азиатки неотвязно преследовали его – «Л'эр блё» от Герлэн – он присел за столик выпить коньяка и выкурить сигарету. На столе кто-то забыл зажигалку, на ней надпись DAEWOO – что это такое, что? В коридоре прохаживалась молодая худенькая женщина – черные очки, прическа в беспорядке, белое платье из жатого льна слегка грязновато, она была одна и временами покачивалась. Кто-то за соседним столиком воскликнул: «И это Палома? Новая Марлен? Восходящая звезда молодого немецкого кино? Ингрид Кавен? Да она же еле держится на ногах!»
Эту колыбельную знает каждый немецкий ребенок. Волоча ноги, она подходит к рампе, прямо к краю огромной сцены. Два куплета спеты правильно, очень правильно, как нужно. Теперь она снова начинает напевать их, но неуверенно, как будто к чему-то прислушивается, к другому, немного фальшивящему голосу, но эта фальшивость отвечает чему-то, что живет у нее в памяти, она пытается восстановить единство своей жизни, дрожащую цепочку следов в пыли памяти.
Впечатление выходило странное: сначала Ингрид пела правильную, окончательную версию колыбельной, в которой все было на своих местах, а потом – отрывок, при исполнении которого голос у нее дрожал, мелодию она вела неуверенно, иногда странно, она как будто слушала сама себя, склонившись над пропастью, откуда поднимался слегка фальшививший голос ее матери. Пела она, но казалось, не пела, а больше слушала – голова у нее была склонена на плечо, и сама она наклонилась вбок, на губах блуждала тень улыбки хитрого постаревшего ребенка, голос тоненький, еле слышный, но исполнение держит слушателя в напряжении, и он не может оторваться от звука ее голоса, как она – от зиявшей перед ней черной пропасти.
Ингрид пустилась на поиски ощущения, движения, времени, когда эти слова впервые прозвучали из уст ее матери. Мать слегка фальшивила, и девочка со своим абсолютным слухом тут же это заметила, ее это позабавило и вместе с тем вызвало некое чувство превосходства мать оказалась не безупречна… Ритм, точный, как стук метронома, точность, как линейки на нотной бумаге, все это у нее от отца, от его рояля.
Колыбельную она спела дважды: первый, правильный вариант, это – отец, второй, неуверенный, – мать. Ложечка за маму, ложечка – за папу!
Спокойной ночи! Если Боженька захочет,
Он тебя разбудит завтра.
Morgen früh wenn Gott will
Wirst du Wieder geweckt.
Но про что эта колыбельная? «Ложе из роз», «забитые гвоздики» – уж не гроб ли?
Спокойной ночи. Если Боженька захочет, он тебя разбудит завтра!
Говорят, Иоганнес Брамс был неравнодушен к борделям,[60]60
Если я еще сочиняю красивую музыку, то обязан этим лишь милым девицам – Kleine Damchen».
[Закрыть] а значит, и любил сочинять иногда у мадам Клод тех времен, в Вене… У фрау Клаудии! Может быть, он впервые наиграл эту некрофильскую колыбельную, напевая себе под аккомпанемент рояля в паузе между двумя любовными упражнениями, наклоняясь время от времени над шлюхой:
Гвоздики! Ложе из роз!
Вы все еще любите Брамса?
Она была в отличной форме: плотный сгусток энергии и вместе с тем никакого напряжения, легкость и свобода – все это одновременно, и она бесстрашно с ходу взяла «А» печально знаменитого Glottischlag, на котором голос срывается и тогда: концерт закончен на «А» oi Ave – извините, и до свидания! Льющийся сверху свет подчеркивал лепку ее лица – высокий лоб, выдающиеся скулы, широковатый, чуть приплюснутый нос уточкой – говорят, что из-за такой формы артикуляционного аппарата звук получает особое наполнение. Она стоит, скромно опустив руки вдоль тела, и если бы не длинное платье стиля «вамп», ее можно было бы принять за девочку в плиссированной юбке, пришедшую на первое причастие. Ее Ave это не жалоба, не молитва. Нет, это точно не было обращением к Небесам. Это дикое «А» связывало мольбу с вульгарными звуками грязного города, что подчеркивалось блюзовым аккордом контрабаса: зов шел с улицы, даже из трущоб. Это было «А», полное тьмой. Но уже со второго слога в голосе появлялась нежность, утонченность, «красота», gratia plenum
Gratia plena.
Кровавый рот – как единственный непреходящий знак чуть порочной мольбы.
Три скрещивающихся луча заключили Инфид в свою сияющую клетку, ее руки на мгновение легли на микрофон:
Sancta Maria
Maria
Руки взмывают вверх, нога отбивает ритм. Может быть, она думает о тех Мариях, кого знала и любила: Мария Монтес Мария Малибран Мария Шнайдер Мария Шредер Мария Каллас, которая всегда вшивала в подол своего концертного платья маленькую тряпичную мадонну? Теперь это проклятие в адрес этой женщины, благословенной, потому что близка была к Господу, – так значит, надо держаться поближе к Боженьке, чтобы стать благословенной, и заделать себе Иисусика в пузо, чтобы стать той, кого славят? И она топает ногой, вернее, шикарной лакированной лодочкой на каблуке-шпильке, и визжит:
Ma-ri-a! Ma-ri-a!
Плохо укрепленный микрофон поворачивает свою голову влево. Она возвращает микрофон на место, как будто дает ему пощечину – ему? Ну не Марии же? Руки Ингрид снова ложатся на микрофон, спокойно, медленно, она делает глубокий вдох, и звучит сладкозвучная мольба:
Ora pro noo-oobis
Эти четыре «о», спокойные, умиротворенные, звучат очень нежно, как сонет, как лазурь, как обретенная вечность – простор моря. Звук вместе с воздухом выходит из глубин ее тела. И сама она – просто столп воздуха: звук – как шарик, подброшенный вверх струей воды, который держится на вершине этого фонтана и движется в ритме его жизни. Это происходит без всякого видимого усилия, разве что чуть морщится шелк в том месте, где работает ее диафрагма. И вновь вверх летит вздох:
Nobis pecaatoooribus
Ей нравится это слово – pecatoribitsr. теперь она уже молит не за себя, а за других, за нас. Эта святая шлюха любит компанию.
Pecaatooooribits!
Ликующая мольба, как генделевская «Аллилуйя», рвется у нее из груди!
Она обхватывает ногой микрофон, наклоняет его культовым жестом, как это делают короли рок-н-ролла – Элвис, Джен Винсент, Бадди Холли; нога сгибается и ткань натягивается, отливая в свете прожекторов всеми цветами радуги, – рок, молитва, намек на царственный жест, – это все вместе; высокий каблук ее лодочки чуть гнется, колено все ближе и ближе к доскам сцены, стойка микрофона тоже клонится к полу – это уже не стойка, а гриф электрической гитары -
Nunc et in hora mortis nostrae
Платье морщится на колене, шлейф ползет по доскам как в замедленной съемке.
Это платье Ив Сен-Лоран кроил прямо на ней в гостиной его дома моделей на улице Марсо, 5. Сначала она ждала… В полутьме гостиной угадывался силуэт мужчины: невысокого роста, незаметный костюм, брюки подчеркивают лепку ног, сужаясь на щиколотках, молния на ширинке готова лопнуть – он ждет, положив одну руку тыльной стороной на бедро, в другой он держит очки за дужку. Кто это? Директор? Управляющий? Президент? Надзиратель? Главный врач? Серый кардинал? Суперинтендант? Любовник? Главный камергер? Он наблюдает, он все замечает, даже если ничего не происходит. Однако всегда что-нибудь происходит! На ковре оказывается пыль, подушка забыта на сиденье, шарф так еще и не готов, бузит Властелин, страдающий врожденной депрессией. Полутьма почти скрывает этого человека. Появляется Сен-Лоран в белой блузе: он ходит, чуть припадая на одну ногу, резким движением подтягивая к себе другую – такая походка была у пятидесятилетней Марлен Дитрих; облик его отмечен печатью прусской элегантности – todtchic,[61]61
Todtshic – немецкое слово, производное от двух корней: «смерть» и «шик». Прусская, на военный манер выправка, противопоставляемая усталой роскоши герцога Виндзорского. Это понятие «смертельного шика» встречается в марсельском просторечии. С помощью лишь одного слова Эрик фон Штрохейм и Марлен как бы повторяют очаровательных мошенников Майской красотки, Жольетт, Розы. «О! Бля! Ну дерьмо, сдохнуть, как хороша!» – воскликнет вдруг Голубой ангел, обращаясь к мужчине – которого – вы – обожаете – ненавидеть. – Примеч. автора.
[Закрыть] за ним следуют три ассистентки: все дамы в элегантных костюмах, две несут штуку тяжелого черного шелка. Внешнее не существует для него, как оно не существует для хирурга в операционной: «На какую сторону хочешь?» – спрашивает он, показывая лицевую сторону шелка и изнанку. Его тонкий голос звучит очаровательно: еле заметный дефект речи, как будто на языке все время попадается какой-то волос. Она выбрала блестящую сторону – оказалось, что это изнанка. Она сделала это не специально, просто ей всегда нравилась изнанка вещей, та их сторона, на которую не обращают внимания, ей хотелось показать ту часть, что скрыта от взгляда, кулисы и швы мира: патрубки или пожарная лестница должны оставаться на виду в глубине сцены.
На ней только колготки. С помощью сантиметра он отмечает прямо на ее теле множество точек, гораздо больше, чем при обычном крое, почти столько же, сколько на муляже для обучения акупунктуре, и неожиданно она начинает ощущать ценность каждой своей клеточки. Он снимает мерку: расстояние между лопатками, обхват коленей и прочие загадочные названия. Одна из трех дам молча записывает все в блокнот. На мгновение она вспоминает, как Энди Уорхол изобразил бульдога Ива. Портрет был выполнен в четырех версиях: на каждой разными цветами – зеленым, синим, красным, желтым – были обведены нос, пасть, глаза, стоячие уши. Где она видела этого четырехромного зверя – в «Штерне» или в «Воге»? А может бить, в парижском великосветском журнале? Она не брезгует таким чтивом.
Подходят ассистентки, держа на вытянутых руках тяжелую штуку ткани, Ив отматывает несколько метров шелка и набрасывает на плечо Ингрид. Ассистентки, эти придворные дамы, то отступают, то приближаются, производя иногда переходы по диагонали, как шахматные фигуры, которые ходят на одну, две, три клетки. Ив складывает материал вдвое, и пошло-поехало: он начал кроить. Придворные дамы, которые стоят на расстоянии, не отрывают взгляда от серебряных ножниц. Ножницы то исчезают в черном шелке, то появляются на поверхности, в том, как кроит этот человек, есть что-то от иконоборчества: брутальность и сластолюбие. Щелкают ножницы, шуршит, струясь, шелк. Она стоит на месте: взгляд устремлен куда-то вперед, грудь обнажена, на плечи наброшен черный шелк, который он придерживает левой рукой у нее на спине.
* * *
«Это совсем не тот раскованный мужчина, молодость которого подчеркивала полосатая рубашка поло ярких цветов, который два года назад принимал меня на своей вилле в Довиле. Тогда я увидела его впервые. Была мягкая нормандская осень, окна были распахнуты, и за светлыми кретоновыми занавесками открывался взгляду огромный английский сад с цветочными клумбами, за ним пологие склоны Холмов – вниз к ипподрому Клэрфонтен, – там жокеи в кепках и шелковых разноцветных куртках в полоску, в горошек, в разноцветные шашечки с гербами хозяев лошадей; флаги или опущены, или полошатся на ветру, а еще дальше, за всем этим – море. Кто-то включил «Гимнопедию» и «Музыку в форме груши» Эрика Сати – музыка была несерьезной, как приглашение к бесцельному времяпрепровождению, совершенствованию какой-нибудь игры или бесконечным гимнастическим упражнениям. Слуга в полосатом жилете принес голубые и розовые коктейли. Под заинтересованными взглядами присутствующих мы уселись на пол: Ив рисовал бесконечную череду набросков для сценического костюма королевы в «Двуглавом орле», чью роль он хотел, чтобы я исполнила. На мне были забавы ради шорты с фирменным знаком Кристиан Диор. Наши дни рождения отстояли друг от друга на один день: «Мы с тобой Львы, говорил он, а у львов в пустыне иногда случаются депрессии. Тогда думают, что они уже ни на что не годны, но они просыпаются и тогда…» Он зарычал, как лев, оживающий в знаке «Метро-Голдвин-Майер». Я была довольна: отец в Саарбрюккене, когда я была еще совсем маленькой, приводил меня на вершину холма, мы запускали там воздушных змеев, которые должны были лететь во Францию, но сначала ветер уносил их к двум кладбищам Первой мировой войны: на одном торчали белые кресты над могилами немцев, на другом – над могилами французов, а потом – к Форбаху. Отец уже тогда напевал мне мелодии из «Веселой вдовы»: «Манон», «Мими», «Фифи-Фру-фру», «Жужу». «У Максима». Париж был моей мечтой, а теперь я должна была играть там, в пьесе Кокто. Жан Кокто! Ив Сен-Лоран! Для меня это были символы французской утонченности и образованности». Эскизы костюмов для королевы были разбросаны по полу, как обещания удовольствия. Маленький бульдог с небрежно болтающейся на шее зеленой (цвет «Веронезе») лентой, один конец которой зацепился за его ухо, подбежав, вцепился зубами в один из эскизов и потащил вон из комнаты – его появление привнесло в эту буколическую картину некий намек на придворную живопись.
В тишине раздается клацанье ножниц: металлические лезвия мелькают в двух сантиметрах от тела бесстрашной модели, как будто микрохирург производит на коже насечки. Что-то не так? На мгновение лицо его искажается, губы складываются в презрительную улыбку или он чего-то боится? В углах губ появляется множество складок, как у хирурга, который думает лишь о своей операции, или как у бульдога… Но мгновение прошло… иногда веяние чужого опускается на наши лица, и тогда в нас поселяются собаки, враги, вещи или смерть. По мере того как снуют в его руках ножницы, обе ассистентки со своей ношей на руках подходят ближе к ней, чтобы он мог подтягивать к себе этот поток черного шелка: он не поднимает головы, мастерство у него в кончиках скрюченных пальцев. Ждать осталось недолго, дамы скоро приблизятся к ней вплотную. Теперь они, все четыре, стоят тесной группкой – этакая эзотерическая мизансцена в авангардном перформансе: на треть обнаженная певица, три дамы в строгих костюмах и принц хирург кутюрье в центре огромной пустой комнаты. Неожиданно резким движением Ив, как волшебник, делает жест рукой: сложенная вдвое материя разворачивается – так дети выворачивают наизнанку бумажные тещины языки, так раскладывается японское оригами, так раскрывается сложенный бумажный цветок, брошенный в воду. Дамы, освободившись от своей ноши, благоговейно отступают и останавливаются, оценивая произошедшее: спереди – это камзол с широкими рукавами, свободные складки которых схвачены узкими манжетами, кисти в них, как в розетках; она неуязвима в этих шелковых доспехах, не оставляющих и надежды нескромному глазу. Со спины же кажется, что это платье ни на чем не держится. «Платье, которое можно считать удавшимся, – сказал однажды Ив корреспондентке журнала «Эль», – должно создавать впечатление, что оно упадет на ваших глазах». Декольте спускается сантиметра на два ниже последнего позвонка – он знает, где нужно остановиться! Узкая полоска ткани, чуть стягивающая платье над лопатками и застегивающаяся на крошечную пряжку, – это последний штрих. По бокам волнами черного шелка спускается к полу водопад фестонов – на спине у стегозавров были такие пластины, у огромных ящеров юрского периода подобные плавники на спине – сладостная манерность вступила в борьбу с жесткой и точной проработкой деталей. Борьба завершилась победой. Все это видно с первого взгляда – как оно и было сделано: с первого раза. Дух этой борьбы воплотился в платье. Это-то и называется стилем.
…Шлейф платья медленно ползет по сцене. Теперь, стоя на коленях перед залом, она склоняет голову к микрофону:
Amen Amen
Голос длится, это двойное фортиссимо, это скала, сотканная из звука, это заживо ободранное звучание, рок-н-ролл обрел свою молитву, и совсем не христианскому богу посылает она свою мольбу. Для нее все равно: конец молитвам, алтарю Девы Марии и майской сирени: вместо бинтов и батиста, что скрывал ее раны, – черное платье от великого кутюрье.
Amen
Гастрольное турне, концерт, как сегодняшний: на нем она впервые вышла в этом платье – это был ее дебют в Париже, в театрике недалеко от Пигаль, а на следующее утро она оказалась одна в трехкомнатной квартире в девятнадцатом округе. На столе – кипа газет: она рассматривала свои фотографии, крупные заголовки… Это был триумф: заголовки на первых полосах – она десять раз читала про такое, видела в кино: теперь это происходило с ней самой, но… не то чтобы ей было все равно, нет, ей просто не удавалось вписаться в историю под названием «Триумфальный дебют в Париже». Да, овациям не было конца, и зрители приветствовали ее стоя, Ив поднялся на сцену и, хохоча, как мальчишка, украсил белыми лилиями ее декольтированную спину, овация не смолкала, и он шепнул ей на ухо: «Нынче вечером ты моя королева Парижа!» И – пошло-поехало. «Weltstat»[62]62
Мировая знаменитость (нем. – англ.).
[Закрыть]… «я сделаю из тебя мировую знаменитость»… – Его Преосвященство хранил в своей памяти остатки немецкой культуры. Через два или три дня они вдвоем были уже на Синтре и, играя в четыре руки, лихо распевали – так они пели вдвоем с Артуром, ее отцом, который говорил: «Сначала посмотрим в театре «Пале-Рояль» «Веселую вдову», а потом фильм с Майклом Йорком»… Ив хохотал, у него было очень веселое настроение, что случалось с ним не часто… «И еще мне бы хотелось, чтобы ты представляла новые духи от Сен-Лоран – «Опиум» – в Соединенных Штатах: прибытие на лайнере в Нью-Йорк, потом – прием…»
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.